Х У Т О Р О К
Маленькая повесть
Попасть в него можно только так: вот если пойти в
лес, к примеру, за грибами, и подступит к тебе со всех сторон
непроходимое болото… Тут главное – что такие болота есть. Евгению
Вадимычу достаточно было глянуть на карту, висевшую над диваном: вон
хотя бы за Волгой от Московского моря до реки Медведицы на десятки
километров ни одной ниточки-дороги, ни одного кружочка-селения –
только штрихи, будто рябь на воде, да неверные очертания озер,
безымянных и с именами: Светлое, Великое, Песчаное.
Ну, озера – это особая статья, потому что по ним
можно ездить на лодке, а зимой они покрываются льдом, значит, любой
берег досягаем; нужны же вот именно болота, непроходимые и непроезжие
в любую пору года – человек среди них живет, как на другой планете,
которая недостижима. Вот эта недостижимость была главным условием и
залогом того, что так, как воображалось, может свершиться и на самом
деле, мечта вполне исполнима.
А это ли плохо – жить далеко ото всех! Не видеть
людей, которые тебе надоели, примелькались. А надоели и примелькались,
признаться, все без исключения, каждый в отдельности и общим своим
присутствием за стенами ли квартиры, на улице ли, в соседних ли домах.
Городок небольшой, даже незнакомые прискучили, и хоть нет с ними
тягостных отношений, но они создают тоскливый фон этой обыденной
жизни.
А вот отправиться бы, скажем, по грибы, а там…
Так и плывет перед глазами: редколесье, водные
зеркала, затянутые ряской или покрытые стрелолистом; ряска местами
вскипает ядовито-зеленой пеной, на кочках телорез с осокой да аир, да
высокая колючая трава неведомого названия; а кочки шаткие, неверные:
шагнешь на иную – и ухнешь в воду; топь заколыхается, запузырится,
забурчит; жутковато станет от этого колыхания и бурчания, необъяснимый
страх мгновенно объемлет душу и тело. Уж тут не до грибов, а лишь бы
выбраться на верную дорогу к дому. Но в какую это сторону – к дому?
Если день пасмурный, немудрено и заблудиться.
Бывают такие глухие дни: ветер есть, но откуда, не поймешь; и облака
то ли плывут, то ли остановились и закрыли солнце наглухо, будто
войлочной пеленой. Так где юг, где север? Дальний шум города затих,
только ветер шелестит в осоке да в трепетных осинках. Сумерки царят
посреди дня!
И вот по трясине этой бултыхаешь, бултыхаешь,
поворачивая туда и сюда, - топь все глубже, глубже, все безнадежней;
бредешь, а вода уже выше колен… уже по пояс!.. и нет конца-края
гиблому болоту! Запах багульника дурманит голову, болотный газ
поднимается из топких ям, и не от этих ли испарений да запахов уже
кружится голова? Мертво все вокруг. Где-то в отдалении прокаркает
ворона, а поблизости ни единой птахи, разве что сорока, пролетая
высоко, засмеется над тобой, бедолагой: куда, мол, тебя болотные черти
завели!
В водных зеркалах среди листьев водокраса и рдеста
отражаются скелеты деревьев: хилые сосенки да робкие осинки умирают
тут в ранней молодости из-за скудных условий жизни. Все они стоят
криво-косо, на них тоже не обопрешься, и они не выручат в случае чего.
А болотная вода тебе уже до подмышек, и вот уже по самое горло; ноги
вязнут в илистом дне. Судорожно хватаешься за ломкий валежник и
корневища аира, за багульник и осоку, уже в панике, уже с отчаянным
криком, готовым вырваться из горла!
И вдруг ноги нащупывают спасительную твердь. О,
радость! – дно полого поднимается, скоро становится даже и не топким,
а песчаным, и вода уже чиста, без ряски и гниющего лесного мусора.
И вот тут выбравшегося из трясины Евгения Вадимыча
встречала громким заразительным смехом молодая женщина с тяжелым узлом
волос на затылке, туго перехваченная в талии фартуком, с подойником
или тазом выстиранного белья. Она смеялась, изгибаясь полным станом и
приговаривая:
- А я-то… я-то испугалась: кто это… там пыхтит да
фыркает? Не болотный ли дедушко?
Он сокрушенно обирал с себя опутавшие его плети
рдеста, отжимал полы куртки – вода стекала зеленая от мелкой ряски или
мутно-коричневая от ила. И уж полный конфуз: лягушка выпрыгивала из
кармана, шлепалась на землю. Тут женщиной овладевал новый приступ
веселости, а Евгений Вадимыч только улыбался смущенно:
- Заблудился вот… чуть не утонул. Гиблые у вас
места.
Хотя что же тут гиблого, если стоял он на
живописном бережку: сосны поднимались по пологому склону, заводи
тихие…
Она замечала, что ладонь у него порезана осокой до
крови, и тотчас переставала смеяться, брала его руку, озабоченно
осматривала, сразу перейдя на сердечный лад:
- Ишь, угораздило его! Ну, пойдем ко мне, горе ты
мое…
Да, именно так, ласково и сердечно: “Горе ты мое…”
Это была негородская женщина, с говором особенным,
напевным, какой бывает только у тех, кто проживает в далекой глубинке
и не испорчен телевизором да радио.
Ивовые кусты клонились с берега, тропка восходила
меж папоротниками, а в папоротничках тех черничник с брусничником в
россыпях ягод, ночные фиалочки-любки там и тут и никому не нужные
грибы – моховики, дуплянки, а по подлеску молодые черемухи, рябины со
спелыми гроздьями, еще не склеванные дроздами. Сам же лес подпирал
небо высоченными стволами сосен; и воздух отстоялся лесной, смолистый,
бодрый, уже без багульникового дурмана, потому и в голове у Евгения
Вадимыча прояснело, и глаза стали зоркие, и на слуху даже слабый треск
веточки под ногами.
Тут и день из пасмурного каким-то образом
становился ведреным: солнечный свет прямыми потоками падал меж кронами
сосен, высвечивая стволы и рябиновый подлесок; и небо голубело среди
вершин и пухлых облаков – видно было, как величаво плывут они, откуда
и куда.
- А я нынче баню топила, - говорила эта ласковая
женщина, мягко ступая впереди. – И кошка у меня с утра пораньше
умывалась уж так-то старательно! А ночью сон приснился: будто нашла в
крапиве гнездо с куриными яйцами, да большое – десятка на два. К чему
бы, думаю, этот сон? А верно говорят: яйца приснятся – это уж точно
кто-то явится. Вещий был сон, надо же! Вот и не верь после этого
приметам!
Шагая сзади, он отмечал, что походка у нее этакая…
залюбуешься! Всякое движение – взмах ли руки, поворот ли головы,
просто ли то, как она ставит ногу, - все соразмерно, в лад, как звуки
музыки. Это не изломанная обувью на высоком каблуке да твердым
тротуарным покрытием походка – женщина, что встретила его, ступала
свободно, мягко, как-то очень легко. Столь свободно и красиво могут
ходить только дикие звери… да молодые женщины.
Банька у нее старенькая, покосившаяся, с одним
окошком и обомшелой кровлей; мосточек возле баньки нависал над чистой
и спокойной заводью, а на глади этой – чашечки кувшинок белых на
зеленых листьях-блюдцах. Встанешь на мосточке – и НАД тобой, и ПОД
тобой бездна с плывущими облаками!
Он лежал на полке, в сухом пару, когда
открывалась дверь и входила эта женщина… нет-нет, не раздетая… А
впрочем, иногда и обнаженная совсем. Ведь это случилось не раз: как он
тонул, потом выбредал на сухой берег, как встречал ее и оказывался в
баньке, куда и входила хозяйка, не жеманясь, а попросту, как жена.
- Ну, как ты тут? А вот я веничком тебя похлещу.
Пару поддавай! Пар костей не ломит.
Плескала ковшиком воду на раскаленные камни – от
удара горячего воздуха вздрагивала входная дверь – и веником его,
веником березовым, зеленым, приговаривая:
- А уж худой-то худой, как сто лет не кормленный!
Это ж до чего мужика довели! И скотина-то в хороших руках добреет, а
ты, знать, в плохие руки попал. Горе ты мое…
Тело разымалось на части от горячего пара и от
блаженства, а она плескала на камни, прибавляя жару. И уж совершенно
изнемогшего дружески спихивала с полка. Евгений Вадимыч выбегал
нагишом на мосточек, взмахнув руками, лихо кидался в бездну, всем
телом разом ощущая студеность и целительную чистоту воды. Он
чувствовал себя воскресшим, бодрым каждой жилочкой; плавал среди
кувшинок, а эта женщина стояла возле баньки и опять смеялась:
- Ты у меня из болотного роду-племени. Вишь,
лысина-то блестит! Истинно как у водяного.
Сколь ласкало ему слух это “ты у меня”! Он
чувствовал себя “попавшим в хорошие руки”, и не было в этом для него
ничего унизительного. Напротив! Он был избранным ею, ото всех
отличенным, заслужившим любовь и ласку. Да, и любовь. А почему бы и
нет!
Она и сама бесстыдно выходила на мосточек,
закручивая мокрые волосы, - тут он видел ее всю, и сердце замирало,
того и гляди остановится вовсе. Она отважно кидалась в студеную воду –
видно, донные роднички бьют в той заводи – и оказывалась рядом с ним;
он до страстного содрогания чувствовал ее близость, даже не касаясь.
Если же касался, тело ее казалось ему обжигающе холодным и
одновременно горячим… как-то так. Колени, груди, локти, плечи… Это
была его женщина, ему принадлежащая! Одному ему.
Выходили на бережок, заворачивались в махровые
простыни – хорошо-то как! - и она вела его к себе домой, что-нибудь
весело рассказывая. А он и не слышал, что она говорит, только улыбался
в ответ, потому что глаза ее говорили в это время другое.
А дом ее вот он, рядом, - избушка небольшая
упятилась под сосны и ели; и словно бы не построена, а выросла из
земли, как вырастает естественным порядком гриб-боровик.
В домике том на столе ждали гостя кушанья, давно им
забытые: топленая сметана в горшке, еще горячая, с пенкой румяной; щи
с костью мозговой; потрошки бараньи жареные; крупеник, истомленный в
масле коровьем; хлеб домашний, караваем с хрустящей корочкой…
От сытного обеда ли, ужина ли, да после банного-то
пару он и засыпал счастливо.
А проснувшись, Кузовков Евгений Вадимыч видел себя
в своей небольшой квартирке, в комнате с выцветшими обоями – раньше-то
дешевые обои не достать было, теперь вот лежат в магазине свободно и
очень красивые, так цена какая!
Итак, он просыпался в меньшей из двух
комнат-каморок, где из мебели помещался диван, платяной шкаф да столик
со швейной машинкой, а больше ничего. Ну, еще два стула. Оттого, что
для второго дивана тут не было места, а заменить первый на кровать
вовремя не спроворили (теперь и кровать не купишь, и она не по
карману), жена Татьяна спала на надувном матраце, прямо на полу:
Кузовковы уже не молоды, чтоб тешиться всю ночь в объятиях друг друга.
Жена привыкла спать на полу. Ей казалось, что это временно, однако
сказано же, что временное и есть самое постоянное. Да ведь и на диване
спать радости мало: с некоторых пор стала выпирать сквозь обивку
сломанная металлическая пружина, и как раз в ребра спящему.
Проснешься поутру, откроешь глаза – и видишь прежде
всего трещину вдоль стыка потолочных плит с высохшими дождевыми
потеками. Трещину эту он, хозяин, не раз заделывал и штукатуркой и
шпаклевкой, заклеивал марлечкой да подбеливал, но дом дышал, как живое
существо, потому, смотря по погоде, трещина становилась то пошире, то
поуже, и как ее ни заделывай, она появлялась вновь и вновь. Думается,
что и от слабого землетрясения силой в один-два балла это панельное
сооружение распадется, подобно карточному домику. Ладно, хоть не
бывает тут землетрясений, потому и стоит дом, не разваливается, лишь
подрагивает пугливо, когда мимо проезжает тяжелый грузовик или высоко
в небе скоростной самолет пересечет звуковой барьер. Вот еще при
сильном дожде досаждала вода; с верхнего балкона она стекала прямо в
шов между бетонными наружными плитами, а потом на плиты перекрытий.
Верхние соседи в этом не виноваты, они уж пытались что-то там
законопатить – виной всему строители, спешившие когда-то сдать дом к
очередному празднику и отрапортовать о трудовой победе высокому
начальству.
А в большой комнате, где сыновья, хватило места
двум старым диванам, столу письменному (уж изрезан стол перочинными
ножиками и испятнан чернилами до безобразия); телевизор там, залитый в
новогоднюю ночь воском да так и не отчищенный; на телевизоре аквариум
без рыбок, только с водорослями; на полу книги рваные, гантели,
футбольный мяч с опавшими боками, постели, собранные комом и
затиснутые в угол…
Чем взрослей становились сыновья, тем грубей,
независимей, хамоватей – к порядку их призвать большого труда стоило.
Теперь одному пятнадцать, другому тринадцать, и уж порода явно
сказывалась: не в смирного отца оба, а в мать – у той в роду все
бузотеры да горлопаны, все без царя в голове. Когда женился, как-то не
приходили в голову проблемы возможной наследственности, а теперь вот
стал докапываться до причин – как не вспомнить женину родню!
В Татьяне эти наследственные гены проявлялись,
между прочим, в своеобразной “доброте”: вот покупает она копченую
колбасу – ну и загляни в кошелек, сообрази, надо ли еще что-то! Но она
непременно хочет быть доброй, потому купит еще и сыру кило… Мало того,
глядишь, на последние деньги еще и окорока. Все это она, придя домой,
тотчас шмяк на стол и нарезает толстыми ломтями: ешьте, мол, на
здоровье.
- Слушай, ну ты хоть не сразу все, - урезонивал
жену Евгений Вадимыч. – Не праздник, ведь, нынче.
- Ну да, буду я тут… трястись над этим, - в сердцах
отвечала Татьяна.
- Чего хорошего – все за один присест съедим? А
потом зубы на полку?
- Ну и черт с ним! Съедим, и спрашивать не будем.
- По одежке протягивай ножки, по одежке! – сердился
он.
Тут и она поднимала голос:
- Ты под старость совсем сквалыгой становишься!
- Таня, капитал наш велит нам быть бережливыми, -
тихо и виновато говорил он.
- Зарабатывать надо уметь, а не беречь, как
Плюшкин.
Вот и весь разговор. Даже литературный пример
привлечен. Сыновья при этом осуждающе смотрели на отца, но ведь и к
матери они особого уважения не испытывали! Оба родителя, по их мнению,
лыком шиты. Она учительница, он инженер, а зарабатывают тот и другой
меньше последнего дворника с начальным образованием.
Сыновья жили в соседнем, сопредельном пространстве,
то есть по-своему. Совсем рядом, но поди-ка до них докричись, Вадику с
Петькой, видимо, нравилось, что в их комнату можно заходить с улицы,
не снимая обуви, и сразу ложиться на диван; иной раз, глядишь, сухие
комья грязи тут и там – подмести или уж тем более помыть пол обитатели
этой комнаты считали для себя делом зазорным.
- Мне легче самой убраться, чем их заставить, -
тоскливо говорила жена и добавляла, - а самой-то некогда.
И он знал, что легче: если прикрикнуть на сыновей,
старший не отзовется – окрысится:
- Только и знаешь ругаться! Больше ты ничего не
умеешь.
В этом будет явный упрек: раз отец мало
зарабатывает, значит, человек он неспособный, а потому и не должен
рассчитывать на их повиновение.
Иногда сыновья приводили с собой компанию
приятелей, некоторые были с отвратительно выбритыми головами и
крашеными волосами, с прическами в виде петушиных гребней; компания
приносила с собой магнитофон, открывала окно на улицу и врубала
музыку. Именно врубала, другого слова не подберешь. От музыки этой
щель в потолке становилась явно пошире, стекла дребезжали, мелкие вещи
падали со стола… Как было выдержать это долго? Кажется, продлись
испытание еще полчаса, и с ума можно свихнуться.
- Ну что у вас тут? – раздраженно говорил Евгений
Вадимыч, входя в сыновнюю комнату; а говорить приходилось в повышенном
тоне, иначе его не услышали бы. – Притон устроили? Малину?
Уж какое недовольство отражалось на их лицах в
ответ на его слова! Словно он творил сущую несправедливость из-за
неспособности постигнуть красоту этой музыки. Но сколь противно было
видеть хотя бы то, как сидели они, разложив и развесив части своих
бренных тел по подлокотникам диванов, по спинкам стульев, по полу и на
столе.
- Жалко тебе? – огрызался Вадик. – Кому мы мешаем?
- Соседей пожалейте! Вы не одни в этом доме.
- Мы музыку слушаем. Пусть и они кайф ловят.
- Это не музыка, а крест для распятия! Это дыба!
Это приспособление для пытки!
Компания с нарочитой ленью поднималась. Последним
уходил Петька и тоже огрызался на ходу:
- Куда мы пойдем? По подъездам шататься?
Не было сил отвечать, доказывать, воспитывать…
После их ухода в квартире надолго оставался запах
курева, которого Евгений Вадимыч тоже не переносил; окурки валялись в
туалете, в цветочных горшках, на балконе. Оставались и припрятанные
бутылки из-под пива, и воздух, возмущенный рок-музыкой, басистыми
неокрепшими голосами, хамским смехом.
Что за проклятая жизнь!
Тоска была в душе, когда шел домой. Хотелось
приткнуться где-нибудь, пересидеть до следующего рабочего дня. Потому
как лекарство от недуга, были грезы о домике том, что упятился в сухой
лесной сумрак… Герань стояла на окнах, солнечные пятна лежали на
чистых половичках, белый рушник с красными петухами висел над
зеркалом, кружевная накидка на подушках; пахло там цветущей геранью,
теплой печью, липовым медком, сдобным тестом… Хозяйка ступала по
чистому половичку босыми ногами мягко и неслышно, приносила в решете
пироги с пылу, с жару.
- Что-то нынче не задались, - говорила она
озабоченно, - Боюсь, перестояло мое тесто. Да и подгорели, кажется:
вишь, жарко печь натопила.
Ничего не подгорели: просто хорошо зарумянились те
пироги, каждый цветом ее щекам подстать. Ах, какие пироги! С яйцом, с
лучком, с гречневой кашей, с яблоками и лесной ягодой.
- Нет, нынче с грибочками, - говорила стряпуха,
разламывая один из пирогов. – Прямо за огородом, на канавке два белых
нашла. А в осинничке возле бани, гляжу, стоят подберезовики – веришь
ли? – один к одному, восемь штук. Этакие черноголовенькие, на толстых
ножках. Я их поджарила с лучком, да и в начинку. Ну-ка, гость дорогой,
выручай хозяйку, ешь на здоровье.
Гость “выручал”, а беседа шла своим чередом.
- Что же, грибов нынче много? – с прашивал он с
полным ртом.
- Сначала-то коровочки пошли – это как ржи
заколоситься, - отвечала она. – Ну, этот слой уж к Иванову дню и
пришел, разве что моховики остались да маслята, а то и коровик
попадется – я их не беру.
- Постой, что это за коровочки да коровики?
- А белые же! Мы их так зовем. Которы молоденьки –
те коровки, а если шляпка снизу позеленела, ну этот дед-коровик.
- Впервые слышу, - вел свою игру Евгений Вадимыч.
- Уж потом, в августе, после Спаса-яблочного
коровок да коровиков бывает ужасть сколько. Ну, и подосиновиков тоже,
подберезовиков – это за протокой, в березняках. Там же грузди, рыжики,
волнушки…
- Грузди белые или черные? – уточнял Евгений
Вадимыч, замирая сердцем.
- А толстые такие, самые настоящие. Я их прямо в
кадке солю, не отваривая, и в погреб спускаю. А в маленькую кадушку –
рыжики. У меня еще прошлогодних в той и в другой кадках осталось,
ужотко достану…
- М-да… Красиво жить не запретишь, - качал головой
Евгений Вадимыч и принимался за следующий пирожок.
- Рыжиков бывает тьма-тьмущая, - продолжала
хозяйка. – Иной раз приду в Белоусово – лощинка такая за бором
сосновым – их там столько, что большую корзину наберу, а они все
стаями, стаями… Я с жадности-то даже разревуся: жалко оставлять, а и
себе уж довольно.
Признавшись в этом, она смеялась, потом добавляла:
- А с белыми замучаюсь сушить!
Он слушал ее, как слушают волшебную сказку. В этой
сказке было так много отрады, что на душе и легчало, и светлело. Они
сидели рядом; он чувствовал плечом ее плечо и, чуть повернув голову,
видел ее блестящие глаза, голую полную руку в коротком рукавчике,
завиток волос на виске.
Хозяйка хуторка обращалась к нему попросту “Вадимыч”,
и это тоже нравилось ему. Такое могла позволить себе если не жена, то
очень близкая женщина, та, которая имела доступ к его сердцу, и с
которой было вот это полное сердечное согласие.
- У вас там, в городе, еда, небось, получше моей, -
ревниво говорила она. – Я тут живу попросту, по-деревенски, как умею…
пряники ем неписаные. А вы причиндалы всякие любите,
пирожное-мороженое. Так, да?
Дома у Кузовковых пироги не пеклись: Татьяна не
любила стряпать. Если что-то и затевала, то отнюдь не по доброму
желанию, а понуждаемая сыновьями или мужниными упреками. И если уж
принималась, то непременно с ворчанием, с сердитым стуком, бряком и
звяканьем.
В последнее время Евгению Вадимычу понравилось
заходить в маленький частный магазинчик, что открылся недавно возле
магазина большого, государственного; там, помимо всего прочего, можно
было взять стакан кофе с коржиком к нему. А подавала, между прочим,
женщина по имени Людмила – это была одна из тех вальяжного вида
женщин, которых называют сдобными: крупная, белотелая, полнокровная,
ей всегда было жарко, в любую погоду. У нее красивые руки с ямочками
на локтях, и на щеках тоже ямочки, лицо этакое приветливое и всегда
спокойное. Нет, она не годилась на то, чтоб поселиться в хуторке среди
болот, но… какие у нее плечи!
Евгений Вадимыч заходил сюда в обеденный перерыв и
всякий раз огорчался, если вместо Людмилы работала другая, пожилая
уже; эта тетка была проворней, но при ней почему-то неуютно
становилось в магазинчике.
А Людмила двигалась замедленно, щелкала на счетах,
шевеля губами, будто говоря: “Ох, считать-то мне – нож острый!” При
ней он непременно брал кофе с пирожком и, отдыхая за единственным
столиком, посматривал на эту женщину с грустью, как на витрину
валютного магазина: не ахти что, а все-таки недоступно.
Каждый раз с обидой неизвестно на кого ему
думалось: вот ведь замужем, конечно, эта Людмила… А муж кто? Небось,
какой-нибудь замызганный мужичок, который запивает по выходным дням и
тискает эти белые плечи, белую грудь нечистыми лапами. А пахнет от
него скверным куревом или чем-нибудь похуже.
“Нет, - снова и снова говорит он себе, - эта
женщина не годна для хуторка - грузновата слишком… от хороших харчей
да хорошего аппетита. В ней нет живости, огня, воодушевления. Она
живет, чтобы есть, а надо наоборот: есть, чтобы жить. Жить! Вольно,
свободно, не подчиняясь чьим-то прихотям, приказам, не оглядываясь на
кого-то, кто над тобой начальствует, - вот что такое жить
по-настоящему. А не затем, чтоб служить собственному желудку”.
Но это было несправедливо – думать о Людмиле так:
ведь, было же в ней что-то, навевавшее успокоение, утишавшее досаду и
раздражение. Уж наверняка мужу спокойно живется возле такой доброй
крупной женщины.
“Как за каменной стеной”, - усмехаясь, думал он,
следуя за нею глазами.
Конечно, она и в любовных утехах ленива да
неповоротлива; уж сама не поцелует, не обнимет… но мужу покорна,
податлива, пусть даже от той же лености.
Как бы там ни было, в этом магазинчике Евгений
Вадимыч чувствовал себя корабликом, зашедшим в уютную гавань после
долгого плавания по бурному морю. И жаль, что неловко было сидеть тут
со стаканом кофе долго, и тем более неловко затевать пошлое
ухаживание: как-никак летами он за сорок и уж лысина ото лба до
затылка, и морщины на лбу, и резкие складки у рта, да и вообще
неказист – что за ухажер! Но вина ли это, что не потерял он интерес к
молодым делам?
Жена Татьяна с годами утратила женскую округлость и
обрела угловатость и в фигуре, и в повадке; ей стало свойственно
постоянное беспокойство, она стала нервной – по всякому поводу, даже
мелкому, готова поднять крик; особенно же ее раздражали дела кухонные:
тут она давала себе волю, и тут уж лучше к ней не подходить.
Татьяну можно понять: кухня тесная, газовая плита
работает кое-как - может, заржавела, а может, просто неспособна к делу
со дня своего появления на свет. Слесари-газовщики, навещавшие ее,
говорили обычно: “Хотите пироги испечь – ставьте другую, эта не
годится”. Но сначала ему не до того было, а где теперь вот взять новую
плиту? В комиссионном магазине продается, да цена ей – если не есть и
не пить этак полгода или месяцев восемь, тогда только накопится нужная
сумма.
В последнее время то, что творилось с ценами,
способно довести до сумасшествия или до самоубийства. Не только они,
Кузовковы, в отчаянии – весь городок придавлен и угнетен, будто каждый
из жителей несет на плечах невидимую тяжесть, как мешок с песком или
цементом. И не сбросишь с себя эту ношу, даже когда спишь.
Месяц назад в соседнем доме девушка повесилась: н
могла купить сапоги, в старых ходить стыдно. Ну, что-то еще ее
толкнуло. Записку, однако, оставила такую: родители, мол, обеднели
вконец, а сама заработать не может, потому не хочет так жить. В
записке той она прокляла жизнь, в которой все усилия идут на то лишь,
чтоб наполнить собственный желудок. У нее там, в записке, было сказано
резче, так что даже и не повторишь без внутреннего содрогания.
Признаться, случай этот так поразил Евгения
Вадимыча с Татьяной, что они теперь уж не решились делать выговоры
сыновьям за беспорядок в их комнате, за поздние возвращения домой, за
школьные “подвиги” в виде двоек, прогуливания уроков и прочего. Пусть
творят, что хотят, лишь бы живы были. Вот только с музыкой бум-бум-бум
и блям-блям-блям, с истошными воплями их любимых рок-певцов Евгений
Вадимыч примириться не мог. Легче было повеситься, чем терпеть это. А
упреки, что ж, вынести можно.
- Зачем вы нас на свет родили, если не можете
одеть-обуть, как следует? – спрашивал старший уже не раз.
Он спрашивал не интересу ради – нет! Упрекал. И в
таком тоне, что Татьяна справедливо называла его словом “буркнуть”: не
сказал, а буркнул.
- Откуда мы знали, что так будет! – пыталась она
защищаться.
- Надо было знать, - огрызался сын. – Вы при
социализме жили, то есть при плановом хозяйстве. Что же так плохо
плановали?
- Мы вас не просили нас родить, - буркал и младший,
подражая старшему.
Евгений Вадимыч в разговор обычно не вступал,
сдерживался, только потирал ладонью то место в груди, куда больно
стукало сердце.
А в городе новая мода пошла у молодежи: по вечерам
бить витрины магазинов. Что-то в них просыпалось, в этих молодых
вандалах: протест? отчаяние? озлобление? Просто швыряли камнем в
стекло, которое побольше, и убегали. У каждой витрины милиционера не
поставишь, а сами жители из квартир не высовывались: страшно. По
некоторым замечаниям той компании, которая приходила к Вадику и
Петьке, можно было догадаться, что ребята каким-то образом к этому
делу причастны. Если не били стекол, то уж видели и знали, кто
разбойничал. Расколошматили все газетные киоски, вдребезги разнесли
витрины книжного и спортивного магазинов и даже широкие окна зала
бракосочетаний. Местные частники стали одевать свои торговые будочки
железными листами, как в броню, а спортивный магазин уже закладывал
витрины кирпичной кладкой. Впрочем, это раньше был он спортивным, а
теперь в нем и банки с рыбными консервами, и перьевые подушки, и
сковородки с кастрюлями. То же и в книжном.
- Вадя, если узнаю, что ты хулиганишь, пощады от
меня не жди, - пригрозил Евгений Вадимыч не очень уверенно.
- Сначала застукай на месте преступления, а потом
говори про пощаду, - заявил тот в ответ. - Сходи к юристу, узнай свои
права.
Сказано было таким тоном, что пришлось прикладывать
ладонь к груди и поглаживать, утишая сердечную боль.
- Ты как с отцом разговариваешь? – заступилась
Татьяна, заметив, что муж взялся за сердце.
- А как? Нормально, - огрызался сын жестким
голосом.
В таких случаях Евгений Вадимыч запирался в ванне,
открывал кран, чтоб ничего не слышать. Он сознавал себя
слабохарактерным, безвольным, и потому тоска была в душе.
“Зачем я их родил? – думал он о сыновьях. – Что за
странная прихоть у людей: производить на свет себе подобных? Насколько
лучше было бы без них!"
С некоторых пор ему казалось, что он потерял сам
себя. Словно лучшая его половина отделилась и исчезла, и оттого теперь
нет у него, у Кузовкова Евгения Вадимыча, ни решимости, ни воли.
А ведь когда-то был орел! Ну, если не орел, то уж
во всяком случае не мокрая курица. В институте учился – кто лучший
танцор, ухажер, гитарист, волейболист? – Женька Кузовок! Случись драка
– и в драке был неплох. А поехать куда-нибудь и уговаривать не надо:
со студенческим отрядом где только не побывал! И на туркменском
хлопке, и на рязанской картошке, и на астраханских арбузах. На
байдарках ходили по Каме и Витиму, и по Катуни; в пещеры лазили…. Во
всяком предприятии он был самый заводной, самый предприимчивый. Каждое
такое путешествие, каждое событие поднимало его в собственных глазах,
потому и был он орел! Теперь же духом упал и дерзость утратил: даже
стал как бы ниже ростом, голосом тоньше, глаза обрели собачью грусть:
от завтрашнего дня уж не ждет ничего отрадного.
Укладываясь спать, он слышал, что жена ворочалась
на своем надувном матрасе, шмыгала носом. К концу-то дня она
выматывалась на работе так, что сил не хватало на ссоры, только на
слезы. Пожалуй, лишь в слезах проявлялась ее женская сущность, а
больше-то ни в чем.
- Не плачь, - сказал он, жалея ее.
- Обидно, - отозвалась она. – Маешься-маешься… все
ради них, а они…
- Ты не думай об этом.
- Как же не думать! Что я завтра на стол поставлю?
Мясо нынче знаешь почем? А масло сливочное? А колбаса? Две наши
зарплаты сложить, да купить этих продуктов – за неделю съедим. А
дальше что? Вот и варю пшенную кашу да картошку, картошку да пшенную
кашу. А они попрекают – каково слушать!
Имея диплом преподавателя истории, она работала в
детском садике; там у нее полторы ставки, значит, каждый день полторы
смены отработать надо. Приходила домой охрипшая, усталая – целый день
на ногах!
Да ведь и он тоже поздно возвращался домой, и у
него работа – не сахар. И лихорадило то, что на его заводе третий
месяц не выдавали зарплату, к тому же всех будоражили слухи: вот-вот
сокращение грядет.
- Не думай об этом, - повторил он, вздыхая.
- Я удивляюсь на тебя, Женя: ты какой-то спокойный.
- А кабы мне за беспокойство деньги платили, я б
только и делал, что беспокоился.
- Не платят, ты и спишь крепко?
- У меня снотворное, - сказал он и признался, ее
жалея, словно поделился последним. – Я вот лягу и представлю себе…
будто пошел в лес за грибами да и заблудился. Обступили меня болота со
всех сторон!.. И уж тонуть начал – никак не выберусь! Но – выбрел на
сухое. А тут, на бережку, женщина стоит и смеется, глядя на меня,
облепленного тиной. Встречает, будто знакомого.
- А женщина эта с тонкой талией и широкими бедрами,
- хмыкнула Татьяна.
- Ну!
- И что потом?
- А потом… Представь, живет она на острове, этакий
хуторочек, и нет к ней ниоткуда пути, ни по воде, ни по суху. Это вот
примерно между Волгой и Медведицей – там болотный край. Не знает она
ни телевизора, ни газет с этими гнусными политическими новостями и
знать не хочет. Ей дела нет, кто и где и с кем воюет, кто нынче правит
нашим государством, где озоновая дыра образовалась, какие цены на
рынке… Она просто живет! Радуется жизни. Домик у нее, рядом береза со
скворечником, огород, сарай с сеном…
- Коровушка с теленочком, свинья с поросеночком…
- Да. Коровка рыжая, как солнышко, и теленок ей в
масть. В криночках молоко настаивается – сметана будет, простокваша,
творог… и каждый день парное молоко, утром, в обед и вечером.
Хм, прямо-таки волшебные слова: сметана, творог,
простокваша… как заклинание.
- Вот я криночку выпью да и усну, - заключил
Евгений Вадимыч, словно песню оборвал на полуслове.
- Ты неплохо устроился, - подумав, сказала Татьяна
мирным голосом и замолчала.
Он решил, что жена уснула, но она вдруг спросила
тихонько:
- Жень… А ульи у нее есть?
- Есть… в огороде шесть штук и еще где-то в лесу
столько же, - помолчал и добавил. – Там липы много… целая роща. В
кладовке мед по сортам хранится: липовый, гречишный, цветочный…
- Хочу липового, - сказала Татьяна. – В школе у
меня подруга была, дед у нее ульи держал. Помню, пришли мы к нему, он
и достал для нас рамочку. Вот как сейчас вижу… и во рту сладко.
А он вышел на тесовое крылечко, этакое
покривившееся, ступеньки шевелились под ногами. Как так – непорядок!
Взял топор, клинышек вытесал, забил – вот теперь крепкой стала
ступенька. За нею тем же манером и вторую, и третью. Огляделся – за
крыльцом жерди, доски, тачка с обломанной рукояткой. Осмотрел эту
тачку, мастеровито вытесал, прибил новую рукоятку, придирчиво осмотрел
свою работу и остался доволен: крепко! Под старой березой столик был
врыт, но одна ножка подломилась – он и это живо поправил – приладил
новую ножку.
И тотчас еще дело нашел: калитка огородная совсем
хила, по земле чертит, когда открываешь-закрываешь. За час работы, а
вернее за три минуты, смотря каким временем мерить, смастерил
калиточку – загляденье. Навесил ее, смазал петли ржавые, чтоб не
скрипели, несколько раз открывал-закрывал – порядок!
Хозяйка мимо прошла, похвалила:
- Вот что значит мужик в хозяйстве появился!
Ему стало лестно от этой похвалы, даже плечи
расправил. Прошелся вдоль изгороди, оглядел ее критически, пошатал
столбы, и опять за дело: в лесу вырубал сухостоинки – молодые елочки,
не дожившие сроку, - из них хорошие колышки получались; приносил по
полсотне за раз – ставил новую изгородь вместо прежней.
- Да отдохни ты! – уговаривала хозяйка, но так,
ради похвалы. – Ишь, какой непоседа! Моих дел не переделаешь.
Как ее звали, эту женщину, что ходила мимо, овевая
его подолом широкой юбки? Наверно, какое-нибудь простое имя…
- А как тут у вас насчет рыбы? – спросил он. –
Водится или нет?
- А ты к озеру сходи под вечер, послушай, как
бултыхает, - живо отозвалась она. – Там и судак, и щука… Я- то в этом
деле не смыслю – ни разу не лавливала. А тут вон даже возле баньки
нашей окуни плотву гоняют.
“Сети сплету, - подумал Евгений Вадимыч. –
Крупноячеистую поставлю на озере, а в заводи можно парочку
“телевизоров” поставить… Утром проверил да вечером – десяток-другой
окуней на уху…”
- Женя, а как ее зовут? – послышался шепот.
- Кого?
- А вот женщину эту?
- Не знаю.
- Наверно, какое-нибудь деревенское имя, -
вздохнула Татьяна.
- Да уж у нас с тобой городские! – отвечал он
ревниво.
А изгородь уже радовала его взор: и столбы в свежих
затесях, и колышки ровные – получалось прочно, надежно, празднично. Он
видел, что и крыша дома стара, и журавль колодца покосился, и оглобля
у телеги сломана, и бочка в огороде рассохлась, и лемех у плуга
затупился – значит, надо дранку щепать, столярничать, оттягивать
лемеха в кузне, набивать обручи… Обилие этих истинно мужских дел
радовало его и воодушевляло настолько, что хоть сейчас топор в руки да
и за работу.
- Я б сама у нее пожила маленько, - тихо говорила
жена для себя самой. – Господи! Разу не пришлось ни у кого всласть
погостить. Хорошо-то как: тебе готовят… собирают на стол… потчуют и
тем, и сем… посуду моют. А ты сидишь себе барыней! Уж я б там
отдохнула… за все эти годы. А то ведь просвету не знала.
Сыновья за стенкой бубнили что-то свое, кажется,
ссорились, а у родителей в маленькой каморке было тихо и мирно, даже
благостно.
- Жень, я иной раз подумаю: как нам с тобой в жизни
не повезло! Ни у меня матери или ласковой свекрови, ни у тебя тещи или
какой-нибудь доброй тетки или бабки. Чтоб поехали мы с тобой, а нас
встретили, приветили… Ах, я б погостила… у этой женщины твоей на
хуторке.
Евгений Вадимыч слушал, немного досадуя: какого
черта жена с ним увязалась! Одно дело – если он там один, и совсем
другое – если с женой. Сразу исчезли романтический туманец,
окутывавший дом и хуторок, и остров посреди непроходимых болот.
- Тебе туда не добраться, - сказал он. – Болотина
там гиблая на много километров. Даже зимой трясина дышит, и по льду не
пройдешь, не бывает льда. Только самолетом… и потом прыгать с
парашютом.
- Как же она там оказалась? Прошла же… и корову
провела. Небось, и не одну только корову.
- Наверно, это было давно. Я думаю, ее деды-прадеды
поселились там когда-то. Может, случилась особо суровая зима, болота
сковало льдом, вот и добрались. Она выросла на острове и
живет-поживает, ни в чем особо-то не нуждается.
- Как интересно! – вздыхала жена, засыпая.
А он по-хозяйски прохаживался по огороду – на
грядках морковка кудрявилась, лучок прыснул длинными стрелами,
огурчики уже завязались – торчат тут и там, держа на зеленых боках
капельки росы. И подсолнухи цветут, и укропчик благоухает, и вишенки
спеют, и… да чего там! Все есть, как тому и быть должно.
- Таня! – позвал он тихонько, желая поделиться
новыми подробностями.
Но жена не отозвалась, спала сладко.
За грядками, между прочим, оказался обширный
участок с картошкой, уже пестреющей белыми и фиолетовыми цветочками,
Евгений Вадимыч взялся ее окучивать.
- Тут я пораньше посадила, - сказала женщина,
появляясь рядом с ним; и пахло от нее молоком парным, тестом сдобным,
телом ее молодым… - А за огородом у меня еще разделана большая полоса.
Земля там подзолистая, картошечка низкорослая, но, знаешь, урожай
неплохой бывает. В прошлом году и в позапрошлом по двести ведер
накапывала я – для поросят.
Он знал, что их у нее не меньше трех, разного
возраста, а еще и овец с десяток – тут же неподалеку гуляли; и теленок
на них смотрел из-за изгороди.
- Землю известковать надо, - посоветовал Евгений
Вадимыч, имея ввиду тот участок, что за огородом, а сам при этом
волновался неведомо отчего. – И потом еще вот что: боровки
картофельные ты неправильно расположила – их надо с севера на юг
ориентировать, чтоб солнце за день прогревало с обеих боков.
- Ишь как! – удивлением своим она будто похвалила
его. – Откуда тебе-то ведомо? Ты ж городской!
- Каждый мужик в пределах своей мужской профессии
должен знать и уметь все: и картошку сажать, и изгородь ставить, и
ребятишек сочинять.
Она так славно засмеялась! И смехом своим окрасила
некоторую неловкость его суждения.
На том лугу, где теленок гулял, стояли невысокие
стога.
- Сено в копны класть – одной-то несподручно, -
пожаловалась она. – Да хоть чего возьми! Одна и есть одна.
Он согласно кивнул: да уж, мол, что и говорить, в
одиночку и птица не живет.
- Мужика не хватает в моем хозяйстве, - заключила
она и смутилась.
- Это верно, - отозвался он. – Ну, ничего. Сено мы
перекладем, в больших стогах оно сохраннее.
Говорил это, а сам не мог отвести от нее взгляда:
голые руки и плечи этой женщины покрыты были ровным загаром, голова на
полной шее горделиво откинута назад, словно бы от тяжести волос.
- Как тебя зовут?
- Мила.
Мила… Какое славное имя! Оно как раз для женщины с
ямочками на локотках, с доверчивым взглядом больших синих глаз…
- Жень! – послышалось с надувного матраца, так что
он вздрогнул.
Татьяна переворачивалась на другой бок, шурша своим
матрацем.
- Чего тебе? – отозвался он. – Не спится?
- Да уж уснула, и вот приснилось, будто я и
вправду… Она, что же, совсем одна живет?
- Одна…. Весь и хуторок – только этот дом да два
сарая, да колодец с журавлем, да банька на берегу.
- И никого там больше нет?
- Нету.
Татьяна затихла, а через несколько минут опять
подала голос:
- Как хорошо! Живешь в лесу – ни тебе шуму, ни
гаму, ни гвалту.
- Тихо там, - доверчиво подтвердил Евгений Вадимыч.
– И летом, и зимой.
- Какая смелая! Надо же, никого не боится, даже вот
мужика, который из болота вылез.
Тут уже слышалась легкая насмешка над ним. Но он не
обиделся.
- Меня ли бояться! Я смирный. Да она в случае чего
оплеуху отвесит – на ногах не устоишь.
- Никого ей не нужно, - размышляла вслух Татьяна. –
Как отрадно-то! Тишина… петух поет по утрам. Кукушечка кукует.
Голос у нее был сонный, вот-вот опять отплывет.
- Зато магазинов нету, - подсказал он, желая
отпугнуть жену от заветного острова, как постороннего человека от
грибного места. – И рынка тоже.
- А зачем ей это? – тотчас возразила Татьяна. – У
нее все свое: и молоко, и мясо, и овощи.
- Заболеешь – “скорую” уж не вызовешь. И сама в
поликлинику не пойдешь.
- Да на черта ей доктора! Она от такой жизни
здорова.
- Скучно там, - подсказал он.
- Это разве что с непривычки. А если постоянно там
жить, нисколько не скучно. У нее ж корова, и теленок – с ними
наговоришься, оно и повадно. Небось, и собака есть.
- Есть.
- Я б хотела, чтоб это лаечка была. Я люблю лаек.
- Тихо там, - опять повторил он. – Коростель
кричит, пеночка поет, зяблик посвистывает.
Та пеночка и тот зяблик словно бы запели и в
квартире у Кузовковых. И шум лесной донесло сквозь стены. И запахло
сосновой смолой, багульником, сеном…
- Жень, а кошка у нее есть?
- Конечно. Где это ты видела, чтоб в деревенском
доме не было кошки? Гуляет там с котятами.
- Откуда котята, Жень, если кота нету? Да и корова
будет яловой без быка, и все-прочее. Тут что-то ты не додумал.
Он сказал, как бы размышляя вслух:
- Наверно, неподалеку еще остров есть, и там другой
хуторок.
Объяснение вполне удовлетворило Татьяну.
- Хорошо-то как! – сказала она и почмокала губами,
будто меду с ложечки приняла. – Слушай, а ты с этой женщиной… в каких
отношениях?
Спросила, и слышно, что улыбается.
- Небось, на всю ночь остаешься?
Нет, это она не из-за ревности. Просто любопытно
ей, далеко ли заходит муж в воображаемой игре.
- А я только до пирогов добираюсь и на этом сразу
засыпаю, - сказал он и тоже улыбнулся.
- Этак-то она тебя намахает, - хмыкнула Татьяна. –
Тоже мне! Пришел к молодой красивой женщине, поел и уснул. Мне стыдно
за тебя, Женя!
- Да ладно, - благодушно отозвался он.
Каждый день приносил череду неприятностей, и не
было этому конца. То в замочную скважину ребятишки засунули спичку и
ключ не входил; то в лифте кто-то нарисовал похабщину; то вывинтили
электрическую лампочку на лестничной площадке и тут стало темно – они
теперь дорогие, эти лампочки, вот и воруют их; то, глядишь, кто-то
накидал у двери яичной скорлупы…
Случались неприятности и покрупнее: вдруг погас
экран телевизора и звук пропал… Евгений Вадимыч проверил
предохранители – так и есть, перегорели. Сменил – они тотчас
перегорели снова. Купил еще пару, поставил – результат тот же: значит,
что-то серьезное. Вызвал мастера – пришли сразу двое, толстый и
худенький, оба в подпитии. Толстый открыл крышку телевизора, его
товарищ стал ковыряться, должно быть не попадая отверткой, куда надо,
потому что послышалось:
- Ты что, сдурел?
“Раскурочат они мне телевизор”, - запоздало
спохватился Евгений Вадимыч.
Но мастера с делом справились в пять минут: что-то
там припаяли, на экране четко обозначилась “картинка”. И звук обрел
себя. Толстый обратился к Евгению Вадимычу:
- Ну, мужик, тебе как лучше: или мы напишем ремонту
на четыре сотни, или ты нам поставишь две бутылки водки.
“Четыре сотни! – похолодел хозяин телевизора. – Да
у меня месячный заработок не больше двух тысяч”.
- Лучше водочки, верно? – развязно подмигнул
толстый. – Посидим, покалякаем, выпьешь с нами.
- Я не пью, - сказал Евгений Вадимыч виновато.
- Да и мы не пьем! Так, ради знакомства с хорошим
человеком. Пару бутылок на троих – это немного.
Худенький был совестливее, сказал тихо:
- Да ладно тебе, Сань, одной хватит. Тут и делов-то
было…
- А соображенья сколько потратили? – нахраписто
заявил его товарищ. – По-твоему, мозговая работа ничего не стоит? Или
мы с тобой по институту не закончили, скажи? Да мы все логарифмы по
периметру прошли! Это что, пустяк? Пусть платит!
- Да ладно, Сань.
- Ну, хорошо. Давай, мужик, один пузырь и закусочки
нам собери.
Евгений Вадимыч мысленно прикинул: бутылка водки
стоит двести рублей, а заартачишься – придется платить четыреста. Они,
ведь, действительно, могут “написать ремонту” сколько захотят. Чего и
не было, да было! Вздохнул, добыл спрятанную поллитровку, выкупленную
еще по талонам прошлой зимой: сам он как-то не имел склонности к
выпивке, потому и хранилось долго.
И сидел он с этими телемастерами, страдая от их
постоянного “Слушай сюда, мужик”! и от того, что в качестве закуски на
столе была лишь тарелка с макаронами; слушал их пьяный треп, изображая
заинтересованность. А куда денешься! Приходилось терпеть. А то ведь в
следующий раз могут и вовсе не прийти. Скажут: это, мол, тот жмот, с
которым ни выпить, ни поговорить.
Худенький жалобился: опять, мол, жена ругать будет,
домой хоть не являйся.
- Спросит: денег принес? А что я принесу, если куда
ни приди – ставят водку…
Хозяину почудился в этом упрек: не дал денег,
спаивает, как и все. Но ведь они же сами предложили!
- Ты поплачь, - поддразнивал толстый, хлопая
напарника по спине.
А тому хотелось душевно поговорить.
- У меня, мужики, одна отрада: сяду на велосипед и
уеду на дачку свою. Там хорошо… топориком тешу, что-нибудь
приколачиваю.
- Хорошая дача? – сочувственно спрашивал Евгений
Вадимыч.
- Да так, с собачью конуру… Зато тихо, никто не
ругается. Если б не дачка, не знаю, как бы я жил. Жена загрызла бы…
только там и спасаюсь…
- Ишь, дал волю бабе! – шумел толстый; он водку
пил, как воду, даже не морщась. – Не-ет, у меня не вякнет. Лишь бы
домой пришел. А то ведь я могу и заночевать где-нибудь… Я иногда, это
самое…
Он старательно подмигивал: вы, мол, понимаете? У
него, мол, есть кое-кто на стороне.
- А касательно того, что для души, - у меня гараж.
Вот там я, мужики, как на курорте. Машина старенькая, уж не бегает,
зато ремонту требует много. Я ее холю-лелею, тачку эту. Сидишь,
что-нибудь подтачиваешь, подкручиваешь… радио играет, бензинчиком
воняет… в шкафу водочка стоит, стаканчик, бутербродик… а сон сморил –
на топчан вальнулся и храпака минуточек на двести-триста. Хорошо!
Он опять хлопал напарника по плечу:
- Юра! Сейчас пойдем ко мне в гараж. У меня там
осталось.
А того уж развезло.
- Не-ет… Я на дачу к себе.
“Тоже живут, как рыба подо льдом, - невесело
размышлял хозяин. – Хорошо, когда есть маленькая отдушина…”
- Ребята, - говорил он, подлаживаясь под хамский
тон собеседников, - а почему бы вам не начать собственное дело?
Откроете мастерскую, будет своя клиентура, конкурентов одолеете
качественным обслуживанием, приветливостью…
- А на хрена козе баян? – тотчас возразил толстяк.
– Нам и так хорошо. Верно, Юр?
- Деньги будете грести лопатой! – убеждал Евгений
Вадимыч. – Сами себе хозяева – чего лучше! Это ли не свобода! А
главное – так интересней жить!
Они ему в ответ, как неразумному:
- А запчасти где возьмем? Так-то нам поступают
централизованно. Мало, не хватает, – пусть у начальства голова болит,
где достать. А наше дело телячье: есть запчасти, – работаем, нету –
гуляем.
- А вы найдете! Наладите связи…
- Да ну! Или мы плохо живем? Скажи, Юр! Пока у вас
есть телевизоры, мы всегда будем желанными гостями. Вы и позовете, и
приветите, и в глаза будете заглядывать просительно, и водки нальете
сколько нам надо. Что, разве не так?
- Так, так, - покорно кивал головой Евгений Вадимыч.
- Ты не обижайся, мужик: если овец не стричь, они
шерстью зарастут и вовсе одичают. На то и волк в лесу, чтоб карась не
дремал. Понял?
Они были несокрушимы со своей логикой.
- Ты-то сам чем занимаешься? – спросил толстый. –
Или только советовать? У нас страна советов! Открывай свое дело, коли
такой умный.
- Я мастером на заводе, - объяснил Евгений Вадимыч.
– Мы опоры высоковольтные делаем, на этом частный бизнес не откроешь.
- А ты в заборе дырку проломи да и торгуй этими
опорами. Их дачники-умельцы, вон вроде Юры, для теплиц приспособят.
Тут они оба долго хохотали, а Евгений Вадимыч сидел
грустный, унылый.
В этот день, между прочим, он получил письмо от
брата. Тот жил далеко и писал редко, но теперь вдруг стал потчевать
посланиями одно другого тревожней. Старший извещал младшего, что у них
в Кабарде стало припекать: вот-вот стрелять начнут. Так что пора
сматываться отсюда и как можно скорее. Неизвестно, ведь, как
повернется все далее; не исключено, что вслед за Осетией и Абхазией
зоной военных действий станет и Кабарда.
Брат жил там лет тридцать, своими руками выстроил
себе дом двухэтажный с огромным подвалом, возвел гараж и хозяйственные
постройки – все из кирпича да камня; развел гусей и кур, держал
десяток или больше свиней; у него был хороший сад-огород – все это
хозяйство приносило немалый доход и позволило старшему достигнуть
такого уровня материального благополучия, до которого младшему далеко.
А теперь вот Борис Вадимыч писал, что свиней ему
держать запретили, поскольку-де это оскорбляет чувства правоверных
кабардинцев, и окна раза два били, и подметные записки подбрасывали:
уезжай, мол, русский, в свою Россию, иначе дом подожжем, хозяйство
разорим, дочку украдем и увезем в горы…
Государственная власть ослабла, защиты искать не у
кого, а последние события в столице Кабарды еще более встревожили
брата: национальное движение там нарастало.
“Продадим все и приедем, - бодро извещал он. –
Поживем у тебя месяц-другой, пока не купим себе жилье”.
“Интересно, как он это себе представляет – “поживем
у тебя”, - встревоженно размышлял Евгений Вадимыч. – Он что, никогда
не бывал в двухкоморочной квартире панельного дома? Где тут спать
уложить? Как за стол усадить? Не один, ведь, приедет, а с семьей –
жена, дочь-школьница”.
Евгений Вадимыч представил себе, как Татьяна
мгновенно взвихрится, едва только узнает о содержании письма… как
сыновья изобразят на лицах крайнее недовольство и что скажут…
Тоска опять охватила его. Одно утешение было –
отправиться на хуторок, как отправились эти Юра и Саня, один – в
гараж, другой – на дачку.
На этот раз он добирался туда несколько дней, уже
посуху, с тяжелым рюкзаком за плечами, по берегу дикой, совершенно
безлюдной реки, заросшей дремучим лесом. На ночь ставил палаточку и
сам засыпал под дальний медвежий рев и ближнее хрюканье кабаньего
стада. Утром вставал, кипятил чай в котелке и, напившись, шел дальше.
Расчет был такой: чем тяжелее путь, тем укромней хуторок и тем
радостнее встреча. Всяческие испытания в пути уж непременно искупятся
сторицей, а раз так, то вот тебе и дождь, и бурелом, и овраги, и
комары.
То был совершенно безлюдный край, с непугаными
зверями и птицами, с ручьями, в которых рыба клевала даже на пустой
крючок. Стояло жаркое лето, когда вечерами в низинках слоился туман и
кричал коростель. Путник был уже измучен дальней дорогой, когда в
дебрях лесных, глазам своим не веря, наткнулся вдруг на изгородь, на
которой калились под солнышком надетые на колья кринки и горшки.
Тропинка вела к дому с тесовой крышей, где у крыльца самовар дымил, а
в распахнутые окна выглядывала герань.
Кошка, сидевшая на завалинке, смотрела на
подходившего путника; собака вышла из конуры, дружелюбно виляя
хвостом; куры под хозяйственным оком красавца-петуха рылись в навозной
куче.
Евгений Вадимыч сбросил тяжеленный рюкзак, устало
опустился возле стола, врытого в землю под старой березой, положил на
него руки, глубоко и облегченно вздохнул, оглядываясь. Да, это тот
самый домик, что так укромно упятился задом в лес, так потаенно
расположился тут – можно пройти мимо и не заметить.
Стукнула дверь, на крыльцо вышла хозяйка и замерла
в испуге. Но тотчас обрадовалась, просияв лицом.
- Здравствуй, - сказал он ей.
- Здравствуй, - отвечала она и коротким жестом
поправила волосы.
- Значит, так: чугунок со щами неси прямо сюда… и
горшок каши гречневой томленой тоже.
- Эва как! – сказала она, сдерживая смех. – Хозяин
явился.
- Чесночку ко щам и сметанки, - продолжал он. –
Хлеба неси всю ковригу, сам отрежу.
Она покачала головой, прямо-таки польщенная его
нахальством.
- Да уж заходи в дом, чего ж на улице-то!
- Нет, хочу здесь, на вольном воздухе.
Она стала выносить то, что он ей велел, каждый раз
взглядывая на него так, что сердце обмирало. Щей налила в большую
глиняную плошку, деревянную ложку подала…. По-хозяйски, прижимая
ковригу к груди, отрезал он ломоть хлеба толстый, головой кивнул:
- Садись, чего стоишь?
- Спасибо… обедала уже. Ты ешь, ешь… горе ты мое.
И валенком дырявым, как мехами, стала раздувать
угли в самоваре.
Тут неожиданно появилась еще одна женщина, того же
возраста и того же деревенского склада, увидела сидящего за столом,
замерла на полушаге.
- Ой, а кто это у тебя!?
- Да вот… гость забрел откуда-то, - отвечала Мила
со сдерживаемым смехом. – Не ждала и не гадала, а он явился и сразу
чугунок со щами затребовал.
И встали они обе бок-о-бок, эти подруги, сложив
руки на груди, смотрели на него насмешливо, а он степенно хлебал.
- На лешего маленько похож, - говорила соседка.
- Где ты видела таких леших?
- Вот теперь вижу.
- За погляд деньги берут.
- Ты спросила хоть, откуда он и куда идет?
- Что мне за дело! Вишь, как проголодался – значит,
издалека. Я вчерашнего дня не ворошу – радуюсь нынешнему.
- Слушай, а зачем он тебе?
- Для повады! Вот расскажет, где был да что видел.
Так вот они о нем говорили, поталкивая друг дружку
локтями.
- А не будет от него никакого толку, - сказала
соседка, подумав, и засмеялась. – Сорока годов мужик – не мужик. Одно
название.
- Ой, да ну тебя! – покраснела Мила. – Совсем ты
обессовестилась.
- Тебе, подруга, для повады ребятишек надо
заводить. А этот сможет ли?
- Африканских страстей не обещаю, но ребятишек…
хоть десяток! – степенно изрек Евгений Вадимыч. – Дурачье дело не
хитрое.
И принялся за мозговую кость.
- Тогда вот чего: отдай его мне, - то ли шутя, то
ли всерьез стала уговаривать соседка. – К тебе потом парень молодой из
леса выйдет. А уж с этим я как-нибудь перезимую…
Но Мила решительно выпроводила соседку и сказала:
- Ты ее не суди строго. Она ведь только на язык
смелая.
- Я так и понял, - кивнул Евгений Вадимыч.
- Мужа у нее прошлой зимой медведь задрал.
- А твоего? Тоже задрал?
- Я замужем не была.
- Что ж так?
- Откуда тут женихам взяться! В лесу живем, на сто
верст вокруг лес да лес. В нашем хуторке всего три человека: еще
бабушка Анисья на Лебяжьей косе, да вот Аня… Анин дом чуть дальше,
возле ручья. Ты мог бы и к ней выйти, а не ко мне.
- Нет, - сказал Евгений Вадимыч и головой покачал.
– Этого не могло быть. Я к тебе шел, только к тебе.
Он встал из-за стола, чувствуя себя отдохнувшим, и
нетерпеливо отправился осматривать хозяйство, отмечая глазами всякий
непорядок; руки просили работы, и он брался за дело, мастеря то и это,
при ласковых похвалах молодой женщины.
А потом наступил вечер. Евгений Вадимыч уже в
сумерках сидел на ступеньках крыльца и слушал, как она доит корову.
Комарики пели, из огорода веяло запахом черной смородины, первые
звезды проявлялись на небе. Мила подошла с ведром парного молока в
сопровождении кошки, которая ластилась у ее ног.
В полутьме, при отсветах загадочных зарниц,
ужинали.
А потом хозяйка разбила широкую постель…. И уж в
полной темноте, лежа на жаркой перине, он осознавал совершающееся: вот
она раздевается, эта женщина, вот кровать мягко продавилась, когда она
села на край ее, и вот рядом – ее дыхание, биение ее сердца…
Восторженный ужас владел Евгением Вадимычем, как при волшебном сне,
оттого, что она так близко.
Однажды, спохватясь, подумал о себе с укором: “А
что это я, в самом деле, в моих заветных мечтах только о еде да о
бабе… только о бабе да еде? Какое я все-таки примитивное создание!”
Фантазия дальше не шла: трудная дорога, радостная
встреча, хозяйская работа возле дома. Он ходил, в сущности, по одной и
той же стежке: через те или иные испытания – к отрадному концу, когда
уже проваливался в сон. Но отрада-то, отрада-то в чем? Ничего
больше-то и не хотелось, только чтоб тихий хуторок и ласковая женщина.
“Так ведь опять будет то же, что с Татьяной! Ну,
народим детей, и вырастут еще двое-трое вот таких оболтусов, как мои.
То-то радости от них!”
И сам же себе возражал:
“Нет, там они с раннего детства втянутся в хлопоты
по хозяйству: огород копать, за скотиной ухаживать… в лес с топором,
на озеро с сетью… косить и стога метать, пахать и сеять, жать и
молотить. Это здесь они лоботрясничают, не знают, чем занять себя, а
там-то была бы у них нормальная, здоровая и такая красивая жизнь! Ведь
природа облагораживает человека, очищает душу и тело. Она приучает
трудиться, а труд – как молитва…”
На хуторе том лошадка у двора, собака у крыльца,
звон твоего молота по наковальне или в твоих же руках звон бруска по
косе…
- Женя, ты спишь? – донеслось с надувного матраца.
- Нет.
- Я вот думаю: хорошо бы ребят наших туда.
- Пусть ищут свой хуторок, - проворчал он через
некоторое время.
- Они не умеют, Женя! – сказала виновато мать этих
оболтусов.
- Как это не умеют? – удивился Евгений Вадимыч: ему
не приходила в голову такая простая мысль.
- Да вот так.
- А ты? – спросил он после паузы.
- Что я?
- Разве и ты не умеешь? Там же рядом должен быть
еще один островок, на нем живет плечистый бородатый мужик, без хозяйки
мается. У него корова недоена, печь нетоплена…
Татьяна озадаченно помолчала, потом сказала:
- Нет, Женя, я без тебя никуда. Мне ни бритого, ни
бородатого не надо.
- Да ведь это просто так… как игра, забава.
Снотворное на ночь.
Сказал, а сам подумал иначе: может, построить и ей
домишко на хуторке?
- Ладно, - сказал он великодушно, уже засыпая. –
Там места и тебе хватит.
Он слышал, как Татьяна смеялась в подушку…
…но слышал и петушиный крик в хуторке, щебет
ласточек над обрывом, жужжанье пчел, шелест ветерка в листве.
Там было раннее утро. Солнца еще не видать, но
облака уже зарумянились с одного краю, как пироги в печи от жаратка с
углями. Обильная роса лежала на траве, и туман стлался в низинке, где
ручей впадал в речку. Нарядный петух вышел со двора, посмотрел строго
и дерзко, по-мушкетерски, и пропел, будто на поединок вызывал.
У каждого были свои заботы: Евгений Вадимыч
запрягал лошадь в плуг. Мила вышла на крылечко проводить его и
наблюдала, как он управляется с упряжью. Она сильно сомневалась, что
это у него получится, не говоря уж о том, что пахарь он, конечно,
аховый.
- Не страдай, - сказал он ей. – Нормальный мужик в
пределах своей мужской профессии должен уметь делать все: и дом
построить, и землю пахать…
Дернул вожжи, лошадка тронулась со двора, волоча за
собой плуг.
- Печь истоплю и принесу тебе поесть, -
напутствовала его Мила. – Нынче ватруху с черникой испеку, ты такую
любишь.
- Ватруху надо еще заработать, - сказал он
полушутя, полусерьезно.
По дороге неторной, пересеченной толстыми корнями
деревьев, как рука жилами, глухо стукал волочившийся плуг. Птицы
щебетали упоенно – самый радостный для них час: весь лес будто смеялся
этим птичьим щебетом. Белка смотрела на человека и лошадку с нижних
веток, не боясь… Вот и поляна широкая, мелкий ельничек по опушке – тут
Евгений Вадимыч остановился. Зеленая клеверная отавка ровно стлалась
по полю – клевер здесь уж третий год. Значит, задача такая: к
Спасу-медовому вспахать, а к Спасу-яблочному засеять озимой рожью.
Солнце уже золотило верхушки деревьев: проспал
пахарь, пораньше надо было вставать!
- Ну, - сказал Евгений Вадимыч сурово и осенил себя
широким крестом. – Господи, благослови.
Никогда раньше он не крестился, а тут как-то само
собой к месту пришлось.
1992 г.