Электронная библиотека  "Тверские авторы"

 Михаил Григорьевич Петров


МЫТАРЬ ПРОЛЕТАРИАТА
Повесть

Глава 1.
Уполномоченный

Мело... И временами так буйно, что меркло солнце среди бела дня. Пробиваясь сквозь синие толщи метели, ясный день обмирал, как в сумерки. Смолотый на ледяных жерновах полярной ночи, просеянный сквозь хвойные сита урмана и нежные мхи Васюганских болот, напоминал этот сухой слюдяной снег тончайшую муку-сеянку: прокатится над степью легким пушистым валом, запорошит ее свежим слоем ― и опять тишь. Опять в белесом небе тусклое, оловянное солнце, опять кроткое сияющее пространство до слез слепит глаза, опять пушистый, обманный покой.
И все же дорогу переметало. Щеголеватая райкомхозовская кошевка, плетеная в шашечку из красных и зеленых прутьев ивняка, все реже стучала промерзлыми полозьями по обледенелым кочкам и конским замерзлым котяхам, все чаще сладко текла по свежему мягкому снегу. Человек, укутанный в промерзлый тулуп, как в кокон, с опаской слушал эту нехитрую повесть степной дороги. Кошевка приходилась громоздкому, грузному ездоку явно не впору. Ноги в теплых бурках валялись где-то в передке, их бесцеремонно подбрасывало на кочках, хмурое обрюзглое лицо выражало тоску и беспокойство. Дороги он не любил, командировок избегал. В степи, дороге он переживал нечто вроде агарофобии, боязни открытого пространства; и когда над степью сгущался новый снежный заряд, снег вздымался и застило свет, к сердцу его подкатывал страх, ему грезилась слепая степная пурга, которая непременно собьет его с пути, и он заблудится.
Зима 1949 года стояла малоснежная, особенная. Не только по степи, но и по лесу ездили как по дороге. Когда кошевка, попадая в борозду или колею так и не закрытой снегом осенней дороги, заваливалась вправо, ездок боком чувствовал тугое ребро командирского кожаного планшета. В нем он вез уже готовый протокол будущего отчетно-выборного собрания колхоза им. Шверника, куда надлежало вписать лишь кое-какие цифры да фамилии выступавших в прениях. В отдельном кармашке хранилось командировочное удостоверение на имя уполномоченного райисполкома редактора районной газеты «Знамя социалистического труда» Танского Константина Васильевича.
Танский рассчитывал поехать с агентом минзага Пороховым, которого командировали с той же миссией в аул Байбасар, но тот неожиданно уехал один, чем больно уязвил его. Человек злопамятный, Танский даже такие мелочи своим обидчикам не спускал, всегда искал повод отомстить. За мстительность в своей среде и угодливость перед начальством его и недолюбливали. Не помогал и напускной вид серьезного и принципиального партийца. При разговорах с начальством он невольно выдавал себя, пуская подхалимские улыбки, да и в кабинетах вышестоящих любил задержаться дольше положенного времени, говорят, даже курить ради этого начал.
С весны Танский заведовал сельхозотделом в райисполкоме. Желая выдвинуться, он завысил виды на урожай зерновых в районе. Но летом ударила засуха, а осенью район оказался совсем в хвосте. Чтобы подтянуть район, Танский распорядился сдать в счет хлебопоставок и фуражное зерно, и не продавать солому колхозникам, не выполнившим мясопоставок, чем поставил под угрозу и их. Другого бы за такие фортели отдали под суд, а Танскому все сошло с рук, ему дали выговор по партийной линии, но оставили при руле, сослав редактировать районную газету.
Дорога в Беловодье, куда держал путь уполномоченный, проходила через большое казахское селение ― Байбасар-аул. Казахские аулы стояли тут вперемешку с русскими, украинскими, белорусскими и немецкими селами. К северу района аулов становилось меньше, а на юге, как здесь, встречались сплошные казахские сельсоветы и колхозы. Часа через три впереди задрожали редкие в сумерках раннего вечера красные керосиновые огоньки Байбасара. У въезда в аул на дорогу вышли два огромных киргизских волкодава, молча проводили его до середины селения. Аул рассыпался на длинной и широкой площади, посреди которой ветвилась и прихотливо извивалась между мазанками дорога. И недалеко осталось до Беловодья, каких-нибудь пять километров, но Танский замерз, ноги его затекли, он давно подумывал, к кому бы из знакомых казахов ему заехать и обогреться.
У казахов заканчивался рамазан, близился праздник курбан-байрам, под него местное начальство обычно и устраивало всякие собрания в аулах. Знали: с заходом солнца сварят свежей баранины, разольют по пиалам горячей шурпы, выставят и кое-что погорячей. И хоть служащим и коммунистам запрещалось участвовать в религиозных праздниках и застольях, ответработники вспоминали о запрете лишь в тех случаях, когда за столом собиралось их трое или четверо, и участникам могли пришить групповщину.
Танский осмотрелся, отыскал глазами мазанку, с хозяином которой его познакомил прошлым летом его тогдашний начальник председатель райисполкома Прокопенко. В мазанке жил татарин Саусканов, в ней же располагался Байбасарский постоялый двор. Хозяин тогда угостил их с Прокопенко холодным густым кумысом, накормил обедом. Прокопенко всю обратную дорогу расхваливал Саусканова за чистоту, опрятность и умение жить. Танский заезжал к старику и сам. Саусканов действительно не отпускал гостей из центра без угощения. Сладкие воспоминания распалили воображение, он сглотнул холодную слюну и направил лошадь к его дому.

Глава 2.
Незваный гость

Подъезжая, Танский нюхом учуял, что у Саусканова гости, и они ждут ночи, чтобы сесть за стол и потом всю ночь есть баранину и пить чай. Поужинает и он с ними. Казахи ― народ гостеприимный, путника голодным не оставят, тем более в пост. До сих пор живут они древним родовым укладом: своего укроют, для себя своруют, а начни разбираться — не выдадут. Мол, моя ничего не знает, русский язык не понимает. Танский подвернул к саманной, стоящей особняком от других мазанке. Предчувствие не обманули его: у коновязи стояли две кургузые монголки, запряженные в широкие и низкие казахские сани, а рядом с ними ладная лошадка, запряженная в кошеву. Присмотревшись, признал он в ней прикрытую дерюгой лошадку агента Порохова.
«Ага, вот ты где! ― он вспомнил пережитые в дороге страхи, в нем вновь взыграло подзабытое мстительное чувство: ― Вот я на тебе сейчас отыграюсь!.. Я тебе покажу!..»
Низкое, неказистое строение походило на крепость, двор с трех сторон обнесен глинобитным забором, а сверху, на зиму, по-сибирски крыт хворостом и соломой. Все окна, за исключением одного, выходили для тепла на южную сторону и во двор. Перед воротами, на соломе и снегу, темнело свежее пятно крови, видно, недавно резали барана, Танский проглотил слюну. Две собаки, слизывавшие кровь с соломы, осклабились на него. Как всякий мстительный человек, собак он панически боялся, даже маленьких, и потому, не снимая тулупа, укрывавшего его с головы до ног, бочком прокрался к мазанке. Когда собаки оказались на длину кнута, он вытянул их по спине. Взвизгнув, те метнулись от ворот, дружно залаяли. Танский теперь уже смело шагнул к мазанке, постучал кнутовищем в единственное, слабым желтым светом керосиновой лампы позлащенное окно. Тотчас же, словно ждал его за дверью, вышел сам хозяин в старом лисьем малахае на голове и крытом брезентом полушубке, с фонарем.
― Товарищ Саусканов, а товарищ Порохов случайно не у тебя? ― не здороваясь, нарочито елейным тоном, спросил он.
В глазах Саусканова назначение Танского редактором районной газеты, которую казахи и не читали даже, оценивалось как большое понижение. Газету они называли сплетницей, а бывший редактор Мартыненко, человек с шестью классами образования, крепко пьющий, и совсем никакой самостоятельности не имел, слыл человеком на побегушках.
― У меня. ― Хозяин ехидно улыбнулся. ― Позвать его?
― У тебя же дом колхозника, Саусканов. Неужто усталого путника уже и чаем не напоишь? В пост грех на душу возьмешь? Нехорошо… В районе опять же могут узнать о скверном поступке…
― Не пугай. Сегодня в любой дом можешь зайти, везде угостят. А у меня, в доме колхозника, товарищ Танский, мест нет. Все три заняты… Ты ведь не к нам едешь, в Беловодье.
― Другими словами, незваный гость хуже татарина! ― не на шутку обиделся Танский. ― А ведь совсем недавно привечал.
В иные вечера в комнату с тремя кроватями набивалось по 10-12 приезжих и всех укладывали на пол, но к старику приехали действительно важные гости из Казахстана, после ужина он надеялся вечером почитать им Коран, лично поговорить о покупке овсяной соломы. Час назад его родственник, колхозный чабан Шаншар привез по распоряжению председателя колхоза Шаяхметова связанного барана для угощения, а вскоре приехал и сам с двумя конторскими и агентом минзага Пороховым. Снятый с высокой должности, Танский теперь не велика шишка, но среди казахов слыл опасным и коварным человеком, близким к начальству, способным оскандалить по их указке. Вот только очень уж нежелателен был он в компании, собравшейся сейчас у него. Уже не раз за столом называли его имя, как человека, заварившего в их районе «соломенную кашу». Он мог помешать сделке: ляпнет где-нибудь в райкоме или напишет в газете. А разговор шел об обмене выбракованных колхозных коней на солому для индивидуального скота. Скот колхозникам кормить совсем нечем. Вот старик и колебался: и отказать неудобно, и пустить к себе в дом боязно, сорвешь дело.
― Мне не жалко, товарищ Танский, но баран не мой, Шаяхметова.
― Не личный же! Колхозный, наверно? ― напирал незваный гость, вперяясь в глаза хозяина.
― Этого не знаю, может быть, и личный.
― С трудом верится, ― уязвлено пробормотал Танский. ― Хочешь, я сам с Шаяхметовым переговорю. Вот вызови его сюда, если пускать в дом не хочешь!
– Ладно, ― сдался Саусканов после длинной паузы. ― Другого не пустил бы, гостей сегодня полный дом, трое ночевать останутся, но Танскому дверь открыта ― заходи.
― А ты что так скоро вышел-то? Ждешь кого?
― Порохова коня хочу во двор поставить, он у меня ночует.
― Слушай, может, и мою лошадь пока во двор поставишь, чтоб не остыла? В 12 часов из Кормиловки выехал. Учти, лошадь райкомхозовская.
― Вижу, ― обреченно вздохнул старик, ― лошадь ― это не вопрос. Пусть тоже погреется, пообсохнет, поест. Потом теплой воды дам. И мы через час кущять садимся.
Татарин Саусканов — личность в районе известная. После педучилища женился на городской татарке-учительнице, приехал сюда, да и прожил в ауле, детей вырастил. А теперь кормился содержанием постоялого двора, у себя на дому давая постой и ночлег проезжим казахам. Он всегда имел запас сена и овса для лошадей, еды и водки для постояльцев. Заезжали к нему и русские, так как хозяин вел дом опрятно, посуда у хозяйки сверкала, по кошме не прыгали блохи, всегда шумел на столе горячий самовар, а под столом водилась водка. Человек он был непростой, знал арабский язык, говорят, тайком исправлял в округе роль муллы, читал на священные праздники Коран, его дочери учились в Казанском университете, а сын служил военным переводчиком в советском посольстве в Афганистане. Может быть, поэтому власти закрывали глаза на его приработок. А может и потому, что построить здесь постоялый двор да нанять персонал для обслуги ― себе дороже станет. А так ― и сами могли при случае завернуть сюда, и получить у старика дармовой обед и выпивку. Платили через местное сельпо старикам по небольшой зарплате, как сторожу и поварихе, полдома его взяли в аренду, обозвав в бумагах домом колхозника. Все остальное отдали на откуп хозяину. Поговаривали, что старик на короткой ноге с капитаном Габитовым, уполномоченным МГБ по Кормиловскому району, выполняет кое-какие его поручения. Так это было или не так, точно никто не знал, но ореол значительности и таинственности старика окружал, его уважали и побаивались и казахи, и русские. У него было не принято говорить о серьезном. И он извлекал из такого положения выгоду. Председатели ближних хозяйств, заезжавшие сюда выпить и закусить, как в чайную, снабжали Саусканова сеном, овсом, дровами, мукой и мясом. С них старик не брал ни за ночлег, ни за еду ― только за водку. Но случайные путники, которых тоже водилось немало, так как аул стоял на бойком тракте из Омска в Казахстан, платили и за ночлег, и за еду, и за водку. К тому же водку в сельпо покупал он в розницу, а продавал в разлив, имея доход и с того. Ну, а нужных людей, не говоря уже о районном начальстве, расчетливый хозяин мог напоить в долг и даже бесплатно.
Во дворе, перед входом в мазанку, в жидком свете семилинейной керосиновой лампы, падавшем из окна, сутулый казах на деревянной ноге, одетый в легкий бумажный костюм, ловко свежевал тушу барана, наверное, только что за воротами зарезанного. Туша лежала на соломе почти готовая, обдирал голову. Он и не повернул лица, занятый тонким делом. А старик перед дверью еще раз вздохнул. Заканчивался пост, ужин будет готов только через час, незваный гость и здесь разрушал порядок, а сказать об этом прямо хозяин так и не решился в надежде, что гость сам поймет.
Зайдя в большую хозяйственную комнату, делившую мазанку на комнату для приезжих, где раньше располагалась начальная школа, в которой и учительствовала лет двадцать пять его жена, и хозяйскую половины, Танский поздоровался с женой хозяина. По-татарски звали ее Галия, но с русскими Саусканов называл жену Галей. Прямо напротив двери на столбе, поддерживающем матицу, висела еще одна семилинейная лампа, освещавшая портрет Сталина в раме под стеклом. Сталин стоял на фоне книг в военной форме с маршальскими погонами и Звездой Героя, в одной руке он держал трубку, в другой книгу, внизу подпись «Великий Сталин ― светоч коммунизма». Под ходиками висел барометр, между ними фотография сына Саусканова в военной форме с четырьмя звездочками на погонах. В доме тепло, уютно. Пахло кизячным дымом из горящей печи, салмой — сырой лапшой, которую раскатывала на столике Галия. Танский разделся, снял с бурок галоши, подойдя к овальному зеркалу на стене, причесал редкие волосы. Полюбовался новенькой габардиновой светло-зеленой гимнастеркой, широким офицерским ремнем, синими шевиотовыми галифе, белыми китайскими бурками из толстого фетра. Все сшито и куплено под новую должность, и хоть он должность свою уже профукал, отражение ему нравилось. Подкачали, правда, ноги, кривые и тонкие, что с детства являлось предметом насмешек и комплексов после безуспешных стараний изменить походку, но тут уж, как говорится, не его вина.
Дверь распахнулась, хромая, вошел казах с освежеванной головой барана. Пиджак и штаны в заплатах, левая штанина завернута вверх, к левой полуноге ремнями прикручена деревяшка, правая, почти такая же худая, как и деревянная, всунута в подшитый валенок, но на пиджаке красовались два ордена Красной Звезды. Он бросил в ведро голову и ушел, бормотнув что-то хозяину.
В комнате для приезжих, куда хозяин ввел Танского, за низким круглым столом сидели на кошме шестеро: агент минзага Порохов в форменном мундире с петлицами, председатель колхоза им.Кагановича Шаяхметов, его заместитель Худайбердиев, председатель сельсовета Кеттыбеков с черным, как у араба, и узким лицом и два незнакомых казаха, видно, те самые гости из Казахстана. Один в очках с круглой оправой, средних лет, другой старый бабай с длинной и редкой седой бороденкой, похожий на китайца. Оба обуты в мягкие кожаные сапоги-заколенники, ватные стеганые брюки. Когда-то в этой просторной комнате располагалась школа. Теперь стояли три кровати для приезжих, висел большой ковер, в простенке чернела старая школьная доска. Ожидая ужина, гости чинно вели переговоры.
― Ассалаум уагалейкум! Я всех категорически приветствую! ― войдя в комнату, нарочито громко поздоровался Танский.
Головы медленно и неохотно повернулись к двери, всмотрелись в лицо вошедшего. Придя вечером в чужой дом, казахи никогда не говорят «Ассалаум уагалейкум», а всегда «Добрый вечер». Обычай связан с суеверием, что иногда по ночам шайтан проникает в дом в образе ангела и усаживается на тор, почетное место в доме. Человек, не знающий или забывший об этом, приветствует таким образом шайтана, что стариками расценивается как дурной знак.
― Танский?! ― первым спохватился толстый в два обхвата, но быстрый в движениях Шаяхметов. ― Садись… Как ты здесь очутился?
И бормотнул гостям на казахском, что приезжий ― человек опасный, редактор газеты, держаться с ним следует осторожнее. Хотя мог и не говорить, казахи по приветствию поняли чужака.
― В Беловодье на отчетное от райкома еду, ― ответил Танский, обходя всех рукопожатием, а, пожав руку Порохову, не удержался, подкузьмил того: ― Хотел поехать вот с товарищем по партии, но товарищ так спешил на махан, что и меня бросил.
― Ты это оставь, ― искривил бровь Порохов. ― Я не бабка догадываться, что ты там хотел… Да и ты не баба, чтоб тебя бросать. Ты бы лучше здороваться научился.
Выехал Порохов в пятом часу утра, в аул прибыл до свету, весь день мотался с Кеттыбековым по недоимщикам. Семьи все многодетные, везде ему показывали нужду и бедность. К бедности прибавлялись недоимки, которые многим нечем было закрыть, так как картошки казахи не сажали, свиней не держали, а овец старались скрыть от начальства. Засушливое лето только добавило проблем, не запаслись ни сеном, ни соломой. Появление агента минзага встречали в мазанках с раздражением, говорили только с Кеттыбековым и по-казахски, нарочно не замечая Порохова, все как один грозились в конце года зарезать коров. Всех приходилось просить не забивать скот, обещая помочь казахстанской соломой. Без индивидуального скота в казахских сельсоветах под угрозой оказывался план по молоку и маслу на будущий год. С ведома Порохова колхозное начальство пригласило на переговоры людей из соседней Кокчетавской области. Соседям повезло, всего один дождь прошел летом, а уродились неплохой ячмень и овес, в достатке имелась солома. Так что Порохов сознательно уехал без Танского. Маячила бескормица, сокращение поголовья личного скота, косвенным виновником которой Танский и являлся, а обмен соломы даже на выбракованных коней в верхах строго пресекали. Да и не брал его с Танским мир, где бы они не встречались. Причем, Прохоров всегда старался уйти от общения с Танским, а тот напротив упорно шел на контакт, нагло проламываясь сквозь неприязнь к себе. Он и сейчас ждал, что Танский начнет заедаться, но тот замечание Порохова пропустил мимо ушей.
Гости смотрели на Танского изучающее, особенно бабай. Гимнастерка, синие шевиотовые галифе с особым образом оттопыренными карманами, однако же, произвели на них впечатление.
«Вырядился, как селезень, ― с приметной усмешкой подумал Порохов. ― Лапки красные, низ белый, крылышки синие, а верх зеленый… Еще и планшет на боку! Прямо офицер какой-то…» Перед войной они уже пересекались по жизни в таежном Урманске, куда Порохова вместе с женой направили работать после окончания педучилища. Танский был в той школе военруком, но в середине учебного года слинял в Омск, где на каком-то оборонном заводе возглавил Осавиахим. Порохов в 1941-м ушел на фронт добровольцем, отвоевал два с половиной года, пришел инвалидом и к увильнувшему от фронта Танскому относился с горделивым презрением. Поговаривали, будто подсобила Танскому в этом родная тетка, работавшая в госпитале рентгенологом.
Здесь, у Саусканова, глядя на старую школьную доску, Порохов всегда вспоминал свое школьное прошлое: Тарское педучилище, свою первую школьную страду. Придя с фронта, в школу он, однако же, не вернулся. Осел в Кормиловке, на родине отца и своей жены, где Сима с двумя детьми дожидалась его в родительском доме. А райком и сунул его в минзаг, на трудный участок. Стране не школьные прописи были нужны и не история Древнего мира, а хлеб и мясо.
Местные уважливо потеснились, выделяя за столом место между Шаяхметовым и гостем в очках. Тот из осторожности представился просто Сулейменовым, хотя занимал пост председателя райисполкома. Незнакомые люди часто робели перед солидным и представительным Танским, считая того авторитетным человеком. Словно в награду за это он имел от начальства всякие деликатные поручения, старался поддерживать марку. Но знавшие его хорошо знали о способностях Танского браться за любое дело и делать дело плохо, при этом беззастенчиво нахваливая себя. Работал в органах, в прокуратуре, руководил нефтебазой и заготовкой скота ― все назначения заканчивались худо для дела и новым «номенклатурным» назначением. Теперь вот редактором районной газеты. Зато как никто умел польстить начальству неожиданной инициативой, острым и принципиальным выступлением. Знали все и его поганую повадку подойти в перерыв к группе людей и смутить вопросом: «Против кого дружим, мужики?» Но дружбы с ним чурались. Не успеет человек насладиться приятельством, разоткровенничается, как Танский на очередном партактиве в пух и прах разнесет нового приятеля. Начальство пользовалось им, выпуская на трибуну с каверзными речами, казахи побаивались и избегали. Нежданное появление Танского да еще в самый разгар переговоров, насторожило и казахов, и Порохова.
Танский снял с плеча кожаный планшет, прошел к свободному месту, но сел не по-казахски, а попросил для себя табуретку, сказав, что ноги его по-казахски не гнутся. Саусканов подставил под него низенькую табуретку и только тогда тот грузно опустил свое тело, самодовольно оглядывая всех с высоты своего положения.

Глава 3.
Гости

По случаю поста в канун уразы-байрама казахи ждали положенного часа. Но на свободном столике, у кровати, уже приходили в себя, отпотевая, две бутылки заледеневшей, с мороза, водки, выставленной Шаяхметовым. На круглом жостовском подносе высилась аппетитная горка свежих баурсаков, круглых, похожих на пряники булочек, сваренных в кипящем бараньем сале, а на земляном полу, у печи, пыхтел горячий самовар. Переговоры велись об обмене казахстанской соломы на выбракованных колхозных лошадей. Конина «за границей» ценилась повыше говядины, особенно в канун праздника. Не раз за столом и не добрым словом кормиловцы вспоминали и самого Танского, поэтому разговор при нем увял. Красноречивые взгляды, которые бросал Шаяхметов на Саусканова, говорили: «Ну, зачем ты его привел?!» Саусканов же всем видом отвечал: «А что я мог сделать? Разве вы не знаете этого наглеца, который и без мыла куда хочешь влезет?» За Танским все взаправду чувствовали поддержку сверху. А с недавним назначением, даже имея строгий партийный выговор, он вновь оказался на коне. Во всяком случае, на лице его не находили и тени смущения после громкого снятия с высокой должности.
― Как новая работа, Танский? ― осторожно поддел его Шаяхметов, уводя разговор в сторону.
― Это скоро узнаешь, Шаяхметов. Ноги об себя никому вытирать не дам.
― Да не сердись, жолдас. Я ничего не имел в виду.
― А я что имею, то и введу!.. И кузькину мать могу показать!.. ― грубо отшутился он.
Все замолчали, не зная, как продолжать разговор. Танский принял паузу на свой счет, решив, что завладел вниманием, сановито повернулся к Шаяхметову:
― Я смотрю, Шаяхметов, у тебя и с полиморсосом что-то неважно…
― Что такое палимарсос? ― спросил Шаяхметов, с трудом выговаривая трудное слово и ожидая подвоха.
― Саусканов не хотел гостя даже в дом пустить. Как это расценить? Полиморсос плохой!
― Какой палимарсос? ― Шаяхметов насторожился. ― Что говоришь такое, Танский?
― А-а, не знаешь! А вы, молодежь? Эх, вы!... Полиморсос ― сокращенно означает «политико-моральное состояние». Прокопенко из Омска привез. На партактиве вчера рассказал.
Местные казахи весело захохотали, наперебой пересказывая шутку гостям по-казахски. Тучное тело Шаяхметова заколыхалось тестом в квашне, он достал платок, вытер набежавшие слезы: «Постой, дай как следует запомнить». Вынул из кармана печать, которая хранилась в баночке из-под вазелина, складной ножик, растрепанный блокнот и, послюнив химический карандаш, записал, проговаривая по слогам: «Пали-мар-сос». Гость в очках вежливо улыбнулся шутке, бабай промолчал. «Что ему выговор?! Ему ссы в глаза, все будет божья роса. Пожрет, попьет за чужой счет и уедет. Да еще и наябедничает, ― отреагировал про себя Порохов. ― Что за натура такая? А я? Ведь слышал же и я эту шутку от Прокопенко вчера, но тут же и забыл…»
― Откуда будем? ― сановито уже обратился Танский к гостям.
― Казахстан, ― коротко ответил вежливый.
― Чем, как говорится, обязаны?
― Хотим дров мал-мал на сено-солому менять, ― схитрил гость. ― Надоело кизяком топить.
― Значит, корма есть, раз приехали. К весне, когда падеж начнется, они сами к вам поедут!
― У нас падежа не бывает, Танский, ― обиделся Шаяхметов.
― Весной дрова уже не нужны, ― отшутился очкастый.
Все опять дружно засмеялись. В колхозе ожидали падеж скота из-за бескормицы уже через месяц, а то и раньше. Потерять представившуюся возможность закупить у соседей из Казахстана соломы на окончание зимовки могло стоить Шаяхметову и Порохову должности и партбилета. Кормов на беду не хватало и домашнему скоту. Доярки, скотники, конюхи ― все, как один, таскали по ночам колхозное сено домой охапками. Не помогали ни сторожа, ни посты, потому что у сторожей тоже мычал в сараях голодный скот. Раскрыть гостям бедственное положение Шияхметов не мог, это могло стоить как минимум лишней лошади, а Танский не унимался:
― А нельзя там побольше соломы для района прикупить. В счет взаимовыручки, так сказать?
― Нет, товарищ Танский, с кормами тоже плохо. Засуха выжгла.
― За морем телушка полушка, да рупь перевоз, ― пришел на помощь Порохов. Разговор принимал опасный характер. Он даже в райкоме скрывал про излишки соломы у соседей, желая поживей и втайне от других обеспечить свой куст казахстанской соломой. ― Да и дорога под сани снегом еще не укрылась.
Худайбердиев, который сидел с мученическим лицом, словно призывая всех к вниманию поднятым кверху забинтованным указательным пальцем правой руки, перевел внимание на себя, спросил Танского, не знаком ли он в Беловодье с бабкой, которая по слухам там лечит ногтееды.
― Зачем тебе бабка? ― вытаращил глаза Танский. ― Езжай к хирургу.
― Ай, в больнице палец резать будут, хирург сам послал к бабке. Болит ― ночь не спал. Руку вниз опустить не могу. Даже лежу в кровати вот так, жена смеется. Говорят, у тебя в Беловодье есть какой-то Митрич, ― польстил он Танскому.
– Митрич дедка, он так налечит, что и руку отхватят. Езжай к хирургу. Все ваши бабки ― это пережитки. Скоро середина века, а вы с бабками трясетесь. Я тебя на бюро с твоим пальцем вызову.
― Не слушай Танского, езжай в Боровое, найди Максима Сидоркина. Он тебе ногтеед враз вылечит. Ручаюсь, ― перебил Танского Порохов.
― Он мазь делает?
― И мазь, и шепчет на водку.
― Шаман, что ли?
― А хоть горшком назови. Ногтеед лечит, ― загнул палец Порохов, ― сучье вымя лечит… Знаешь, когда подмышка нарывает?.. Нестоячку лечит… Говорят, от нестоячки Наружного вылечил. Я сам у него ногтеед лечил. Три ночи не спал, по полу катался. Мясник наш (мясником они называли хирурга) тоже мне сказал: «Ты куда с этим пришел? Ищи бабку! Я палец отрежу. А затянешь ― кисть оттяпаю». Нет, думаю, вы у меня и так полноги отрезали! Ну, Мария лошадь запрягла, сам не мог, и в Боровое. Приехали. Максим палец размотал и сразу Марию за бутылкой послал. При мне давай мазь делать. Из чего ― врать не стану. Кусок сливочного масла отрезал со спичечный коробок, чем-то из бумажки его посыпал, поставил на угли в печь, потом помешал и горячим ее на палец привязал. В стакане уголь растолок, пошептал чего-то и налил полный стакан водки. Велел пить с углями, дыхание не переводить. Выпил. Он мою инструктирует: «Вези домой, уснет ― не буди». Я дорогой уснул, как она меня вытаскивала из трошпанки, не помню, сутки без просыпу спал. Бинт сняли ― все прорвало, опухоль спала, через неделю только шрам остался. Вот, гляди. И ноготь цел.
Бабай заинтересовался и пальцем, и рассказом, дважды что-то переспрашивал у Шаяхметова, тот терпеливо объяснил процесс лечения, бабай проникся сказанному.
― Старик спрашивает, что он берет за лечение?
― А что дашь: муку, мясо, масло. Денег не берет, нельзя. Все лечение сразу насмарку.
Шаяхметов поддержал Порохова:
― Мне Наружный говорил, как он ему нестоячку вылечил. Жинка привозила его к Максиму тоже без аванса. Тот на стакан холодной воды с углями пошептал и Наружному за пазуху вылил. Отправил домой. Уехали. А утром часов в семь, темно еще, стучат к Максиму. Сам мне рассказал. Глядит, Райка Наружная выгружает из саней на крыльцо крынку меда, полмешка муки, зад от барана. Довольная такая! ― Шаяхметов рассмеялся, за ним все мужчины. Только бабай не понял, почему она утром плату за лечение привезла, стал у очкатого переспрашивать под общий смех.
Тут хозяин взял долбленое деревянное блюдо под мясо, встал у двери. По тягостной паузе Порохов понял, что казахи хотят остаться одни, старикам пришла пора помолиться, но они стесняются их присутствия. Саусканов, наклонясь к нему, шепнул на ухо, чтобы увел Танского из комнаты пока они с бабаем сходят в жилую половину и помолятся.
― Ох! ― вскочил Порохов. ― Я ж забыл в кошевке сыйлык Гале. Чаю кирпичного купил. Дай, сбегаю, и лошадь посмотрю заодно. Танский, давай отсюда, пусть хозяйка стол накроет.
Танский, кажется, тоже догадался о причине, да и не светило ему стать свидетелем молитвы стариков, он с брезгливым выражением лица поднялся, пошел за Пороховым.
Когда дверь закрылась, бабай подметил Саусканову: «Менмендиги бар щелюбек! (С гонором человек!)», на что Саусканов ответил по-русски: «Ата! Ощень опасный щелюбек!..»

Глава 4.
На заднем дворе

На кухне у низенькой казахской печки без дверцы и поддувала сидел уже знакомый приезжим одноногий казах. Он следил за огнем под вмазанным в печь казаном, в котором ключом бурлила шурпа, распространяя головокружительный для проголодавшегося Танского запах баранины.
― Закурить дай, ― остановил Танского казах.
― Скоро тут у тебя? ― раскрывая портсигар, спросил в ответ Танский.
― А как жя, сапыру болтал, шурпа густой будет ― осклабился чабан, забираясь грязными сальными пальцами в его портсигар. — Кайнады давно уже, видищь. Кипит, по-вашему.
Среди районного начальства существовало еще одно негласное, но жесткое правило, спущенное откуда-то сверху: с христианскими религиозными отправлениями и народными верованиями русских и немцев бороться беспощадно, казахам, калмыкам, другим нацменам давать на этот счет поблажку. Негласно поощрялось даже участие русских ответственных работников в сабантуях, уразе, байге и других восточных увеселениях. Считалось, что такое участие снижает религиозное воздействие на людей. Порохов помнил, как год назад на уразу две кызымки, дочери председателя колхоза, нашили начальнику райзо Загуменному две желтых звезды сзади на пальто. Он не заметил их, натянул сверху тулуп, да так и приехал домой, а утром оделся и на работу пошел. И надо же такому случиться: у райкома встретил председателя парткомиссии Яшку Курсевича. Скандал вышел страшенный, Загуменный получил строгача по партийной линии, да и потом его долго склоняли на всех активах за утрату партийной бдительности. Пустили даже пулю, что вечером жена Загуменного нашла у мужа еще одну «звезду». Ее пьяному супругу казашки в шутку приспустили штаны и, достав из кармана райзовскую гербовую печать, оттиснули на ягодице. Жена будто бы часа два в бане чернильный оттиск золой оттирала. Позор для гербовой печати большой, но ведь не пожалуешься, себе дороже станет. Так это было или нет, но казахам эта байка нравилась, они с удовольствием пересказывали ее своим.
Порохов первым вышел во двор. Старик разнуздал и лошадь Танского, кинул ей своего сена, но распрягать не стал, раз гость поедет дальше. В углу двора хруптела сеном еще одна распряженная лошадь, видно, гостей из Казахстана, собравшихся здесь ночевать. Достав из мешка, в котором он на всякий случай возил кое-какой припас, плитку кирпичного чая, Порохов закурил, профессионально прислушиваясь к жизни Саускановского двора. Вот гоготнули в сарайчике осторожные гуси, испуганно отхлынули в темный угол с десяток овец, мыкнула корова. В дальнем теплом углу пофыркивала хозяйская кобыла, ела овес. Наверняка жеребая, в мае будет кумыс. Пора, пора брать Саусканова за бока, облагать его по полной программе. Давно пора, да Шаяхметов за ним стоит. А за Шаяхметова горой районное начальство: баранину им возит, масло, брынзу.
― Хорошо живет старик, ― словно угадал его мысли Танский. ― А начни проверять ― половина скота за колхозом числится. А? Дескать, поставлен с фермы на сохранение. Думаю, колхоз ему и трудодни по уходу начисляет. А ты? Старику такой двор не прокормить. А весной Кожахмет все съеденное за этим столом на падеж спишет… А начни проверять ― концов не найдешь. Вот какой вопрос тебе завтра на колхозном собрании поставить!
Порохов усмехнулся, хотел добавить, что Шаяхметовской бараниной все районное начальство кормится, что две жены у Кожахмета. Старая в тетках числится, а с молодой живет. И всем это известно!.. Но зная о поганом характере Танского, откровенничать не стал. При случае продаст с потрохами, а при случае и донесет, что Порохов райком во взятках обвинял. Танский продолжал что-то говорить, а Порохов взадёр ему лишь ухмылялся.
«Сам-то как живешь, на себя посмотри, — думал он. — Как барин. Жена директор раймага, на иждивении всего один пацан. А у меня их четверо. И домработницу ты держишь, та же батрачка. Поросенок, корова, пацан — все на Капке, сами как в городе по гостям да по кино ходят. Только на вид такой: прямой и принципиальный. А в душе двойное дно да с трясиной. Ступи в эту трясину и пропал. Любого Танский окрутит, обведет, одурачит, из любого огня-полымя целым, а из воды сухим выйдет. И везде треплется: «Не забывайте, я Танский, фамилия от танка, меня бояться должны…» Трепло ты, а не танк. Нет тут на тебя сорокапятки. Потому и забрался сюда, от глаз подальше, где народ попроще. Время пересидеть и опыта поднабраться. Все город, город. В городе тебя давно бы пообломали… И ехал бы туда со своей Розой. За её счет ты и держишься! Она всех райкомовских баб одевает, все они у нее на карандашике. Роза Михайловна, Роза Михайловна!.. Кто каракулевую шапку ждет, кто воротник, кто шубку, кто бурки китайские. Недаром склад такой отгрохала рядом с раймагом: крытый двор, железом обитые ворота. Полуторка въедет во двор, ворота закроют — и все, как в тюрьму. Ни входа оттуда, ни выхода…». Как-то размышляя об этом, Прохоров пришел странному выводу: кому-то кажется, что секретарь райкома в Кормиловке главный, а главная Роза Михайловна. Все ниточки, всех баб в руке держит, все списочки у нее в столе. Откроет — мало не покажется…
Помнил Порохов как по осени, после снятия с должности и перевода в газету ходил Танский в редакцию переулками, как партизан. Думали, остепенился. Нет, быстро нашел, кому стать на голову и вновь на плаву оказаться. Ополчился на нового учителя литературы Колю Буданцева. Паренек-то славный, голубоглазый, задумчивый, книгочей, старшеклассники в нем души не чают. Опубликовал по молодости еще при старом редакторе Мартыненко статью «Город солнца» о французских утопистах, какие-то свои мысли в нее вставил. Статейка, строго говоря, выеденного яйца не стоила, но Танский прицепился к фразе, что деревне нужно учиться мечтать о новой жизни и такую возню вокруг поднял! Ответ в пику ему написал, в райком побежал, в районо. В школе педсовет собирали, на бюро райкома комсомола парню строгача по комсомольской линии вкатили. Потоптались на нем все, кому ни лень: припомнили его рассказы на уроках как он в городе на рынке стеснялся подойти к колхозникам, такими они казались ему допотопными. Мол, и стыдно ему бывает рядом с ними, что он живет в квартире с удобствами, а они в саманных мазанках. И что ему даже иногда кажется, будто он в чем-то обманул их. Словом, типичные юношеские сопли разводил. А ему чуть не преклонение перед Западом приписали. Старшеклассники пускай бы учились мечтать. Так нет, Танскому и этого мало показалось, чужой грязью решил добела отмыться. Добился обсуждения на общешкольном комсомольском собрании, где как по написанному выступил его сынок Пашка.
С батькиных слов так выступил, что восьмиклассника, секретарем школьной организации избрали. Дочка рассказывала, весь в батьку: «Не нужно нас, молодых, уводить в маниловские мечтания, нас нужно нацеливать на конкретные дела». Далеко пойдет мальчишка. В пух и прах разнес все школьные утопии. «Хватит мечтать о хрустальных дворцах! А кто на земле работать будет? Кто грязными руками выбирать картошку? Водить трактора, сидеть на прицепе в пыли и шуме?»… Кто-кто? Знамо, кто? Домработница Капка. Мальчишка, говорят, помои поросенку не вынесет. А болтать горазд.
Злые языки калякали, что сыр-бор вокруг статьи раздул сам Танский из-за четверки, выставленной Буданцевым Пашке за четверть. Похоже на Танского, мстительный его характер в Кормиловке знали. Из-за мелочи мог на человека ополчиться вплоть до суда. Как-то заехал в передовой колхоз к Крутикову на партийное собрание. Как всякое начальство, решил заодно и сотенку яиц из колхоза привести. А Крутиков, зная его паршивый характер, провел яйца через кассу и заставил Танского оплатить. После собрания пригласил Танского ушицы похлебать. Тот и похлебал, и выпил. Но прощаясь с Крутиковым, не удержался и, глумливо улыбаясь, сказал:
— А я, дурак, хотел про вас хвалебную статью написать. Придется теперь писать плохую…
И написал в благодарность за угощение фельетон «Уха из петуха», в пух и прах разнес порочную практику угощений после партийных собраний. Сам он присутствовал на пьянке якобы как представитель газеты.
― Не тех стрижем, советник, ― пытался тем временем вызвать Порохова на откровенный разговор Танский, ― Вот кого стричь надо. Крестьянин ― это волк в овечьей шкуре, с которого необходимо постоянно стричь шерсть. Стричь и стричь, стричь и стричь. Если обрастет как следует ― никакие ножницы уже не возьмут, нас же и загрызет.
Они уже схватывались и по этому вопросу как-то в парткабинете. Танский стоял на том, что нужно еще жестче относиться к проявлениям мелкобуржуазной психологии крестьянина на местах, выдавливать его в город, где сегодня, как никогда, нужны рабочие руки. А остающихся в деревне людей без инициативы жестче пролетаризировать. Постепенно отрезать приусадебные участки, сокращать личное хозяйство, строить большие, как заводы, фермы, свинарники, птичники, выбивать из крестьянина кулацкий дух собственника. Порохова такая точка зрения всякий раз взрывала, он бросался возражать, что если лучшие уедут в город, кто же останется в деревне и будет кормить тот же город? Но и здесь он сдержался, только сухо заметил:
― Опять загибаешь, Танский. Тут троцкизмом попахивает. С волчьей шерсти валенки не сваляешь и варежки не свяжешь. А овец зимой не стригут. Придет время, острижем и таких.
― Так и я про то же! ― думая, что зацепил Порохова за живое, энергично заговорил Танский. ― Говорю же, что вовремя стричь нужно! Ишим не забывать!
― Ишим сюда, Танский, не приплетай. Там кулак восстал за свое добро. Здесь свое добро скрывают. Крестьянин стал другим. Неужели не чуешь разницы? Ладно, покурили, пойдем в хату, холодно тут калякать…
И подумал: «Чья бы корова мычала о буржуазных пережитках, а твоя молчала. Сам первый кулачишка вместе с Розой и есть. А на других вину валишь… Как говорится, на воре шапка горит…»

Глава 5
Казахское застолье

Когда вернулись, старики уже помолились, все ждали мяса: в больших пиалах дымилась шурпа, разложены по столу боурсаки, в чайных пиалушках маняще поблескивала водка. Опытный глаз Порохова сразу усек два блюда с конской колбасой: толстой, которую казахи называли шужук, очень жирной, и тонкой, мясной: значит, опять где-то забили лошадь, и вряд ли свою, а скорее всего, колхозную… Из промороженных бутылок налили загодя, чтобы ледяная водка успела степлиться, и в ней расплавились кристаллики плавающих льдинок. За столом добавился еще один гость, колхозный бухгалтер. Хромой чабан обнес всех чайником с теплой водой и тазиком, над которым все чисто символически ополоснули руки, а Худайбердиев попросил капнуть теплой воды себе в водку. Затем внесли овальное деревянное блюдо с мясом, в центре которого красовалась виденная час назад Пороховым баранья голова. На лицах казахов читалось, что они подготовили гостям какой-то сюрприз. Когда все расселись и умолкли, Сулейменов поднялся и сказал тост:
― За сабитский народ, за его вождя и учителя товарища Сталина!
Все встали, дружно выпили. Саусканов радостно выдрал из бараньей головы глаз и подал его бабаю, чабан поспешил угостить вторым глазом очкастого. Танский в долгу не остался, просил налить по второй. Важно поднялся, медленно покачиваясь, произнес:
― За казахский народ, уверенно идущий путем социализма! За великого Сталина!
Танскому с головы барана досталось ухо, которое ему оторвал от головы Шаяхметов.
― Стоп, мужики, Саусканов! Не могу есть мясо руками, ― обратился к хозяину Танский. ― Дай хоть вилку, что ли, Саусканов? Чай, при социализме живем!
Как из-под земли выросла Галия, с обреченным выражением на лице подала ему вилку, нож и тарелку. Брезгливо поглядывая, с какой жадностью и рвением таскает мясо и жир руками одноногий чабан, Танский принялся за еду. Он даже вилкой старался поддеть из блюда мясо подальше от места, куда совалась рука чабана. Бабаю это очень не нравилось. Порохов, хватив окопной жизни, смотрел на чабана спокойно, да и казахский обычай гласил никем не брезговать, кормить в пост всех, кто переступал порог. Но его вдруг задело, что здесь, за столом, чабан оказался всеми забытый, неуместный и вроде как лишний. Он эту степь защитил кровью, ранением, он, если уж на то пошло, вырастил этого барана, освежевал и сварил его, а теперь сидел, будто сирота казанская, и хозяин наверняка ждет, когда неудобный гость насытится и уйдет, под брезгливые взгляды холеного Танского. Когда налили третью, встал Порохов.
― За победу над Германией в Великой Отечественной войне! За погибших наших товарищей! За тех, кто геройски ее защищал! ― и, наклонившись к чабану, чокнулся с ним, потом с орденом на его засаленном пиджаке.
Казахам страшно понравился его жест, они через стол полезли чокаться к чабану, стараясь достать пиалами ордена, чабан растрогался, лицо его осветила улыбка. Порохов искоса наблюдал за реакцией Танского. Знал, что и ему придется чокнуться с орденом. И когда тот тронул пиалой награду, удовлетворенно подумал: «Так-то, хрен моржовый!»
Когда выпили ледяную водку Шаяхметова, хозяин выставил две бутылки от себя. Выпили и эти, но не пьянели, жирная баранина и шурпа хорошо нейтрализовали алкоголь. Шаяхметов распустил ремень на брюках, поминутно вытирал платком пот на лице, на толстой, в складках, шее. Говорили мало. Все, кроме стариков, ели и пили жадно, доставая из блюда нарезаемое хозяином мясо руками, с опаской косясь на острую вилку Танского.
Вошла Галия с самоваром, поставила блюдо с иримшыком, как назывались кусочки сушеного кисло-соленого творога из овечьего молока, подаваемого вместо конфет к чаю. Все принялись за чай. Наливали в чашки сливок, потом заварки, подставляли чашки под самовар. После чая молодежь закурила папиросы, Саусканов и бабай с китайской бородкой заложили за нижнюю губу по щепотке насвая, отсыпав сначала по горке табака на ладонь из плоской стеклянной бутылочки с пробкой, и стали насасывать губами, сплевывая коричнево-зеленую слюну в плевательницы.
Чай и сытная пища сделали свое дело. Разговоры пошли более серьезные и обстоятельные.
― Я вам сейчас расскажу об одном человеке, который живет за скотомогильником у Яман-озера, на нашей территории, ― бросив взгляд на Порохова, обратился Шаяхметов к бабаю. ― Уважаемому аксакалу это будет интересно.
― Кто там жить может? ― спросил Саусканов. ― Гиблое место.
― Живет. Как тебе не снилось. Живет и даже налогов не платит.
― Хозяйства нет, вот и не платит, ― отреагировал Порохов.
Но насторожился. Территория эта относилась к его кусту, он вспомнил, как летом, назначая его сюда агентом, райуполминзаг Анцигин просил на всякий случай проверить, не живет ли кто у озера? В позапрошлом году там арестовали дезертира, который построил себе землянку на скотомогильнике и жил спокойно. Разнос тогда получили все районные службы, а начальник милиции огреб выговор по партийной линии. Порохов обещал заехать, но не заехал: то ли поленился, то ли пожалел Орлика, которого летом заездили на сенокосе.
― Хозяйство у него есть, но описать его не удастся.
― Ерунда какая. Что значит, не удастся? А Порохов зачем? Ведь налицо единоличник.
― Ты за собой следи, Танский! ― парировал Порохов и подумал: «Вот чертов киргиз, куда он клонит?».
― Я знаю, о ком Кожахмет рассказывает. Он больной, говорят, инвалид войны.
― Я тоже знаю.
― Я не для вас. Уважаемые гости не знают. И Танский с Пороховым не знают, ― хитро сощурился Шаяхметов, интригуя застолье.
― Рассказывай, не томи!
― Слушайте. Живет этот странный человек у Яман-озера за скотомогильником. Найти его жилище трудно. С одной стороны гиблое озеро, болото, камыши, с другой ― лес и скотомогильник. Раньше туда старики-пастухи бычков на откорм гоняли, теперь ветнадзор запретил, только иногда охотники на волков, на лисиц забредают. Я этого человека два лета в уме держу. Когда он появился, думал, это бродяга. Но нет. Документы у него в порядке, инвалид, есть ордена и медали. Военный билет сам видел.
― Чем же он питается, где продукты берет? ― спросил Саусканов.
― Вот это-то и есть самое интересное. Пастухи иногда ему муку, крупу оставляли, хлеб давали. Теперь он сам со всем справляется. А ни в магазины, ни в аулы он не ходит, ведь до ближайшего аула 15 километров, а у человека даже лошади нет.
Аксакал, кажется, очень заинтересовался рассказом Шаяхметова, он даже прислонил к уху ладонь, что рассказчику очень польстило, и спросил:
― Он не казах?
― Нет. Слушайте, как он живет. Знаете, наверное, около леса, на полянах суслики, кроты роют норы, и кучи земли задом наверх выталкивают? Кучки земли такие видели в степи? Как булки черного хлеба?
― Это лучшая земля, чернозем, ― пояснил агроном.
― Весной этот человек берет семечки овощей ― огурцов, свеклы, подсолнуха, тыквы и сажает в эти кучки рыхлой земли. И они растут, как на маленькой грядке. Затем он берет камни или куски дерева и забивает их в нору, а сверху забитой норы кладет одну картошку и загребает ее этой рыхлой землей. Получается, что землю ему крот или сурок вскопал и окучил. Картошка сама собой в гнезде растет. Остается только собрать урожай. Он осенью ходит по лесу с мешком и собирает картошку, репу, свеклу, подсолнух. Так живет и не тужит.
― И ничего делать не надо: ни копать, ни полоть, ни окучивать растения, потому что сорняки не успевают за лето вырасти. А к весне кроты нароют ему новых нор, опять грядки готовы.
― Это по-казахски! ― заметил Худайбердиев.
― Вопрос: кто ему позволяет без землеустройства, вне налогообложения заниматься землепользованием? Порохов, а ты, выходит, и не слышал о нем? ― язвительно подначил того Танский.
― А я не милиционер, документы у бичей проверять. Пусть участковый приедет и проверит документы, установит факт постоянного жительства.
― Факты землепользования налицо, значит, хозяйство должно быть обложено налогами, — продолжал вязаться Танский.
― Танский, подожди с налогообложением. Там целина. Как в данном случае ты учтешь землепользование? Там норка, здесь норка. Это же не огород. Ведь ягоды или грибы вы собираете, никто с вас налог за это не берет, ― возразил ему Шаяхметов.
― Ерунду городишь! Факт, что налицо посевы, значит, землепользование должно быть оформлено. Он же не дикоросы собирает, а раз урожай получен в результате хозяйственной деятельности, плати налог. Если это не какой-нибудь научный эксперимент.
― Я там, Танский, ничего противозаконного не вижу. Покажи, где у него хозяйство?
― Все у вас, кочевников, не хозяйство, если не овца и не лошадь. Человек живет, хозяйствует, питается, а мы даже не знаем, кто он?
― Картошка, мартошка, ― перебил их бабай. ― Картошкой сыт не будешь. Скажи, он мясо, хлеб ест? Или это дервиш какой-нибудь. Он хлеб по зернышку сеет? Кожал (хозяйство) есть у него?
― Вот я и подхожу к главному, уважаемый аксакал. Человек этот ловит в степи сусликов, шьет из шкурок шапки, полушубок, рукавицы, ест их мясо.
Бабай скривился:
― Я щуял, он плохо конщит, овец держать ему не разрешат даже в голой степи. А суслика кушат нельзя. Коран запрещает.
― Да? А почему?
― Суслика без копыт, он когтем землю роет, и потому поганый, как лиса, собака. Доху, шапкам шит можна, кущит нильзя, ― бабай сплюнул в плевательницу.
― Суслик, уважаемый аксакал ― самое чистое из животных, он питается только злаками ― ячменем, овсом, семенами пырея и овсяницы. У него очень полезный и лечебный жир, ― возразил ему Порохов. ― Как у сурка.
― Но не для правоверных, ― держался своего бабай. ― Он жя не кореец псё кущит.
― У человека есть военный билет, ордена, он инвалид Отечественной войны, пусть себе лечится сусличьим жиром.
― Пусть болезнь лещит, ― поощрил бабай. ― Щилюбек не в больницу лег, а в степь приехал болеть. Земля от Аллаха, каждый волен на ней жить.
― Как это каждый? Значит, и американец, и немец? Нет, друзья. Земля государственная. Государство содержит армию, которая охраняет эту землю. Изволь каждый платить на ее содержание денежкой или продуктами. Иначе конец государству. Тип подозрительный, товарищи! Вдруг это шпион американский?
Казахи громко захохотали.
― Ай, Танский, что у нас шпионить? Тут полгода не проехать к озеру.
― Не скажите, пастухи. Американцы над нами каждый день летают на очень большой высоте. Все фотографируют. А если еще и рассыпать что-нибудь начнут?
― Что, например?
― А хотя бы яйца колорадского жука! Нам в управлении показали этого жука. Полосатый, как американский флаг. Килограмма яиц хватит, чтобы всю степь осыпать. Если им заразят наш картофель ― конец, будем голодать, как негры в США. Вдруг этот человек жука выращивает и распространяет?
Казахи не поверили Танскому, но возражать не стали.
― Выслушайте меня! ― повысил голос Шаяхметов. ― Я не рассказал, уважаемый аксакал, как же он хлеб добывает? ― Шаяхметов поднял руку, призывая всех к вниманию. ― Он сделал себе машинку со шлангом, похожим на трубку от противогаза. Тот шланг, похожий еще и на хобот слона, он сует сусликам в нору и приводит в действие аппарат, который висит у него на груди на ремне. В него заводная ручка вставлена, как в патефон или в телефон. Он эту ручку крутит. Кто не знает, что у суслика в норе в кладовой хранится до пуда зерна? Все знаете? Так вот, когда он крутит, не знаю, за счет чего, может быть в трубку какой-то шнек вставлен, из норы по этой трубке начинает сыпаться зерно в рюкзак, который у него за спиной. Получается двойная польза: суслик лишается пропитания, поголовье их падает, а зерно возвращается человеку, который его сеял. Подсчитайте же: 30 нор на гектаре зерновых уносят полтонны хлеба! Эту машинку он сам придумал и сделал.
― Такой щилюбек Сталинский премию дать надо, ― одобрил рассказчика бабай. ― У нас половину бидая суслик жрет. Слущай, Шаяхметов, а он не казах? ― со всей серьезностью спросил он, а все покатились со смеху.
Порохов ухмыльнулся, вспомнив анекдот про то, как казахи два раза в год собирают урожай в колхозе. Весной, когда сеют пшеницу, и осенью, когда убирают.
― Защем смеетесь? ― удивился старик. ― Это может быть или русский или казак. Тот, кто природу понимает.
― Тюрьма по такому плачет. Ведь не он бидай этот сеял, ― гнул свое Танский, опять метя все в того же Порохова.
― Пусть лучше зерно сгниет, да? Пусть его суслик жрет и плодится?
― Да нельзя такого позволять человеку! Под это он все государство растащит. Никто работать не будет, все пойдут по полям крутить такую машинку. Надо заехать и проверить, что за человек.
― А я бы такую машинку купил. Навроде сепаратора.
― Чего он хочет, разве плохо? ― спросил бабай.
― Хочет, чтоб человек, как птица небесная, не работал, а ел, ― перебил его Танский.
― Но он же работал. Насос делал, бидай доставал, жадному суслику жизнь портил.
― Это не работа. Это забава.
― Непрабильно говоришь! Шаяхметов, скажи ему, пуст на нашу земля идет. У нас земли много, карошим людям не жалко.
В это время чабан сделал попытку подняться с пиалой в руке, видно тоже хотел что-то сказать, но выпрямляя ногу из-под столика, не выдержал равновесия и упал взад себя на кошму, как падает доска или табуретка. Деревянная нога его взлетела вверх, ударила под столешницу, стол подпрыгнул, и все, что стояло на нем, посыпалось и полилось на сидящих с ним рядом гостей. Сидящему на табуретке Танскому досталось больше других, его новенькие галифе и гимнастерка оказались залиты горячей жирной шурпой.
― Ай, инынцыгин, ― выругался Шаяхметов и длинно что-то высказал чабану по-казахски. ― Выведите его, пусть идет домой спать.
Саусканов и подскочивший сбоку Кеттыбеков помогли чабану подняться, вывели за дверь.
― Это племянник Галии. Хороший, работящий парень, воевал хорошо. С войны пришел с орденами, в партию его готовил, но пьет, куда его не ставил: завфермой, бригадиром. Говорит, война научила. Теперь чабан, ― словно оправдываясь перед гостями, пояснил Шаяхметов.
Галия быстро собрала посуду, сменила скатерть, подала Танскому солонку засыпать пятно на брюках. Бабай, трижды громко промолвил «Бисмилля», как то требовалось, когда невзначай проливается на пол чай или иная пища.
― Знаю, фронт многих научил пить, ― поддержал председателя Сулейменов.
Когда беспорядок ликвидировали, стали считать, сколько человек из аула не вернулись с войны. Галия принесла свежий самовар, налили чаю, все кроме Танского успокоились. Но ненадолго.
Прошло, наверное, с полчаса. За дверью вдруг раздался громкий шум, послышался даже женский плач. Взволнованная Галия вызвала Саусканова из-за стола. Через минуту старик вернулся бледный и растерянный.
― Шаншар умер, ― сказал он, обводя всех глазами.
― Какой Шаншар?
― Чабан, который барана резал, мясо варил. Сидел вот тут. Да упал который!
― Как? Где? Почему?
― Он тут рядом живет. Пришел, говорят, домой, за грудь схватился, ему стало плохо ― и умер. Осколок у него под сердцем сидел, видать, вышел. Четверо детей осталось, сам молодой ― 26 лет, Галин племянник.
Растолковали сказанное бабаю, тот сразу повернулся лицом на восток, упал на колени и стал молиться. Шаяхметов обещал материальную помощь, Сулейменов молча достал из кармана ватных штанов бумажник, положил несколько купюр на стол. Все последовали его примеру. Танский, подойдя к Порохову, попросил у него сто рублей в долг, положил их и стал прощаться со всеми. На лице читалось, как он недоволен, как клянет себя, что завернул на ужин. Прощаясь, он попросил Порохова помочь вывести со двора лошадь и кошевку. Зеркало, в которое смотрелся Танский, было уже снято со столба, поставлено к стене. Они оделись и вышли. Порохов затянул подпругу, взнуздал лошадь, они вдвоем, молча, выпятили запряженную лошадь на улицу.
― Обожрался, наверное, ― подвел вдруг черту под смертью Шаншара Танский. Он все еще не мог простить тому облитую шурпой гимнастерку, думал с досадой: «Кыргыз чертов. Всего окатил!..»
― Танский, какой у тебя поганый язык! Ну, как у змеюги, ― вспылил Порохов. ― Осколок у него под сердцем сидел! Знаешь, что такое железный осколок в твоем мясе? И когда он к ненастью ноет? И в любую минуту может выйти! Он и пил, может, чтоб боль заглушить! А ты ― обожрался. Об умершем!
― А причина? Целый день не ел, потом нажрался. Диафрагма снизу надавила, осколок и пошел. Тут здоровый помрет. Анатомию знать надо.
― Своей парадной гимнастерки тебе жалко, а на человека наплевать.
― Порохов: не делай из всего трагедии. Чабанов степь еще наплодит. Да у него уже четверо. А соломы люди с колхозных ферм натаскают.
― Ну, конечно! Таких, как он, простаков, наплодит. И таких, как я, дураков, нарожает. Только таких, как ты, умников, больше никогда не будет. Оказывается, это мы вас, умников, защищали, свои ноги за вас в чужой земле оставляли. Дулю тебе в нос, Танский! Таких дураков, как мы, больше уже вам никогда не видать, запомни! ― давно копившаяся неприязнь к Танскому нашла выход. ― Это вы нас берегите! Потому что скоро все такими, как ты, станут. И кто тогда умирать за вас пойдет?
Танский растерялся. Не ожидал такого напора.
― Что бы ты ни говорил, Порохов, но движущая сила останется за пролетариатом, Моя воля, я бы частный скот согнал на колхозные фермы, чтоб человек не раздирался между своим и колхозным. Пока колхозник имеет свое хозяйство, в колхозе его на полную мощь работать не заставить. Вечно он будет раздираться между своим и общественным. И выбирать в пользу своего. С пережитком прошлого, частным хозяйством, надо раз и навсегда кончать. Чтобы жили, как в песне поется: «Все вокруг колхозное, все вокруг мое».
― Знаешь, тут не трибуна, спорить с тобой я не намерен. Да с тобой опасно и спорить. Ты же теперь редактор.
— Слушай, ты не думай, что я совсем дурак и не догадываюсь, зачем ты сюда приехал. Тут не дровами пахнет.
— А я и не скрываю. Не хочу, чтобы вдова Шаншара завтра сдала свою корову на мясо, а детей в детдом. Им что: с голоду подыхать из-за твоего головотяпства? Городишь какую-то ерунду: с частным хозяйством надо кончать… Ты напечатай это в газете. А я посмотрю, как тебе снова фитиля в одно место вставят.
― За что?! За гегемонию пролетариата!?
Танский стоял уже одетый в тулуп, с кнутом в руке, монументальный, как статуя, Порохов среднего роста, худощавый, в минзаговском мундирчике.
― За кулацкую гимнастерку. Она тебя и крутит, потому что ближе к телу. Сам ты пережиток, но не знаю, чего. ― Порохов бросил в кошевку вожжи. ― Поучился бы лошадей запрягать! Между прочим, монголы в прошлом казнили тех, кто брезговал есть с товарищами из одной посудины.
― А я тебе не монгол, понос подхватить не хочу. И на дворе давно двадцатый век, ― пробурчал Танский, а про себя зло, с напрягом подумал: «Я людей запрягать учусь. Еще и тебя запрягу. Как миленького запрягу… Я всем еще покажу! Вы Танского узнаете!..»
Танский не мог забыть резкое выступление Порохова на пленуме райкома партии, когда вскрылся факт завышения им урожайности зерновых в районе. Порохов поддержал тогда самое жесткое предложение: за карьеризм и принесенный району ущерб снять Танского с работы, отдать под суд и исключить из партии. Слава Богу, дело обошлось, у него сыскались покровители и защитники в обкоме. Карьеризм они предложили заменить на головотяпство, в партии его оставили, но мстительное чувство к Порохову за то выступление вскипало в душе Танского и без причин.
― Помни, Порохов, кто мне плохого желал, все плохо кончили.
― Хочешь сказать, что тебе и Шаншар плохо пожелал? Или в мой огород камешки бросаешь? Припугнуть решил на всякий случай?
― Понимай, как знаешь!..
Вернувшись в мазанку после дурацкой ссоры с Танским, Порохов долго думал: «Почему за этим наглецом всегда стоит какая-то сила, везде он чувствует себя правым, везде дверь ногой открывают, а за тобой, будь хоть ты сто раз прав ― никого?..»

Глава 6.
Пятна
Затянувшийся ужин, неожиданная смерть чабана, стычка с Пороховым и его ехидные советы растравили Танского. Не замечая ни бежавшей за кошевкой низкой луны, ни мерцающих белых звезд, он продолжал перепалку с Пороховым: «Народ, народ… Стадо, а не народ. «Их должно резать, или стричь»... Вот и стриги, делай, что тебе поручено, на что партия поставила. Учить меня взялся! Да кто ты такой? Завтра же уволю и поедешь в аул кыргызят азбуке учить. Еще и философствует, учителишка. Получи базовое партийное образование, а потом философствуй. Самоучка! Педучилище закончил, а туда же! Чин нашелся: фронтовик! Я всех вас построю, по одной половице ходить заставлю!» ― грозился он, понукая лошадь. Его тревожило, как всегда в дороге, одно: не началась бы метель да не сбиться бы с дороги. И было жалко выброшенной на похороны чабана сотни: ― С какой стати я? «Пусть мертвые сами хоронят своих мертвых», ― вспомнил он афоризм, выписанный недавно в особую тетрадку, которая хранилась у него в редакции в сейфе.
Пост редактора районки, надо сказать, окрылил Танского. Сменив пять или шесть должностей за годы работы в Кормиловке, Танский впервые почувствовал себя на своем месте, словно обрел второе дыхание. Новой работе, казалось, подошли даже его амбициозность и мстительность. Он и раньше с удовольствием пописывал в газету и все отмечали его бойкое перо, а тут расцвел. Третий секретарь Курсевич нахвалиться не мог его передовицами, дельными критическими выступлениями, боевитостью газеты. «Вот ведь, смотрите, наконец-то нашел себя!» — не уставал он хвалиться всем, указывая на Танского. При прежнем редакторе Мартыненко, горьком пьянице, газета изобиловала ошибками и ляпами. Танский нашел грамотного корректора из старых учителей, добился для редакции ставки курьера. В Куломзине на толкучке купил офицерский планшет, ходил по делам только с ним, стал писать дорогой китайской авторучкой. А когда его статью напечатала областная газета, престиж нового редактора взлетел до небес. Сам Савосюк, здороваясь с ним, стал подниматься со стула. Недавно пробиравшийся в редакцию переулками, как шпион, стал он ходить на работу мимо райкома. Завел порядок являться на работу к восьми утра, очистил редакцию от макулатуры, запретил газетчикам выпивки, повесил в кабинете барометр. Утро начинал с обхода отделов, с проверки, как протопили печи, чисто ли вымыты полы, проветрен ли его кабинет? Садясь в деревянное кресло, первым делом прочитывал начисто свежий номер, выслушивал доклад ответственного секретаря о заделе. Затем уходил в райком. Уже стоял вопрос, чтобы ввести его в бюро райкома. Перепалка с Пороховым, рядовым членом райкома, выглядела в его глазах дерзостью.
Мысль Танского то и дело возвращалась к залитым жирной шурпой галифе и гимнастерке. Соль их не впитала, Галия посоветовала поскорее застирать их. Танский морщился, представляя, какой шум поднимет жена, особенно за новенькую гимнастерку из светлого китайского бостона. Неплохо бы в Беловодье застирать пятна, а то явишься в президиум с сальными орденами… Гляди, сплетни пойдут, глубинка на них горазда… А кому это надо? Хорошо, еще на табуретке сидел, а то и лицу досталось бы … Поужинал… А все Порохов с глупым тостом. Чокнуться с орденами захотел. Научились тосты говорить!..
В колхозной конторе у телефона дремал ночной дежурный. Топилась печь, по большой комнате с некрашеными полами лениво стлался табачный дым. Чувствовалось, председатель сидел на своем месте крепко, не лебезил перед посланцем райкома, даже не подождал его в конторе. Танский позвонил жене, оповестил о приезде Бельца. По неписаным правилам уполномоченного, приехавшего вести отчетное собрание, определяли на ночлег не у колхозного начальства. Вскоре за ним пришел директор школы Кротов. Кротов жил с матерью при школе, активно писал в газету. Там можно будет осмотреть пятна на гимнастерке попросить матушку Кротова застирать их.
Осмотрев свой костюм при электрическом свете в доме Кротова, Танский ужаснулся. Жирные безобразные кляксы, почти незаметные на темных галифе, на светлой ткани гимнастерки выделились темными яблоками. Жир просочился и на исподнее, тронул подкладку пальто. Но главное — пострадали новенькие китайские бурки, только что купленные женой в Омске. Бурки были изрешечены жиром, по ним будто дробью выстрелили.
Евдокия Петровна, мать Кротова, взялась отпарить ее каким-то одним ей известным способом. Танского переодели, белье Петровна замочила в щелоке.
― Да как же так, батюшки! ― страдала она. ― Ведь новые же вещи!
Танский о смерти Шаншара рассказывать не стал, сказал только, что сосед по столу опрокинул на него пиалу с горячей шурпой.
Кротов был несказанно рад гостю и хлопотам, выпавшим на его долю. Смешной, наивный, бесхитростный, как валенок, с подслеповатыми глазками за двойными окулярами круглых очков, он был готов вывернуться наизнанку перед Танским. Не наговорился за ужином, ходил по дому за Танским и говорил, говорил, говорил. Мать его, выкипятив белье, вывесила его на мороз, чтобы ночью забрать и досушить над печкой. Постелила Танскому, как гостю на высокой хозяйской кровати, Кротов лег на полу, долго не мог успокоиться, стал называть Танского по отчеству Васильичем, но на «вы».
― Васильич, это, как её, вы мой рассказ в газете напечатайте. О человеке труда… Я уже лет пять рассказы пишу. Хотите, прочитаю? Да я без света! Я все свои рассказы наизусть знаю. Как я летом на каникулах прицепщиком работал. Пыль, весь в грязи, одни зубы и глаза. Как черт на табуретке сидишь. Но вспашешь гектаров восемь, знаете, какая гордость берет рабочая? Домой на крыльях летишь. Вот об этом рассказ. Такую тему самому почувствовать надо. Это не про любовь написать, там каждый наврать горазд.
Танский перебил его излияния:
― А ты Порохова не знаешь?
― Степана? Его лучше меня никто в районе не знает. Хотите, расскажу?. С допотопных времен помню, мы в Тобольске на одной улице жили, потом в Таре в училище в одной группе учились. Человек оригинальный. Он с детства к взрослым ребятам тянулся. А я почему-то всегда помладше друзей выбирал. Вот как на духу вам говорю. Он водился с ребятами класса на два старше, на три. Он в кино, в клуб, в сапогах ходил, а я босиком бегал. Обязательно обуется, сапоги щеткой почистит… Но люди мы с ним разные. Я ему неинтересен. Окажись он на вашем месте, он давно бы уже заскучал и слушать меня не стал. С детства к большим ребятам тянулся. Курить стал в пятом классе, выпивать в седьмом, на танцы в горсад ходить. Я босиком лет до семнадцати летом бегал, маманя вон не даст соврать. А он с 13 лет уже летом в сапогах ходил.
― Я его с первого класса знаю. Мы его Порохом звали. Маманя вон помнит, как я не мог в первом классе цифру пять от цифры три отличить. «Мучил ее, в какую сторону хвостик у пятерки загибать?» Маманя и научила: «У пятерки загибай к Пороховым, а у тройки к Пяткиным». Я на другой день сел за стол напротив того места, где сидел, а все хвостики снова к Пороховым загнул. И все наоборот получилось. Пятеркам троечные хвостики приписал, а тройкам – пятерочные. Мне кол поставили. Плакал дня три. Не мог понять, почему хвостик стал не туда загибаться. Чуть не тронулся тогда. А Порох все на лету схватывал. Я по десять раз все переписывал. Сколько тетрадок извел, все хотел на одни пятерки учиться. Я из-за кляксы мог страницу вырвать, чтоб учительница кляксы не увидела. А Порох ни строчки не переписал. Намарает, нагрязнит, перечеркнет, ниже все правильно перерешает. Чернила прольет на тетрадку, кляксу поставит, ни одного листа не врывал. Ему все некогда было. Сделает уроки и к своим дружкам убежит. А я лучше, чем есть хотел всегда показаться. И в Таре он со старшекурсниками сразу водиться стал. Даже жить в комнату с третьекурсниками выпросился. На каникулы домой вернемся, я сразу ботинки долой, штаны тоже, и до сентября босиком, в трусах и майки с малышней бегаю. Мне 14-15, а дружкам моим по 8-10 лет. Маманя даже ругалась: «Ты что как глупой, сынок, мне баб стыдно! Тебе за девками пора бегать, а ты с мелюзгой водишься, птичьи гнезда зоришь!» Мне верховодить хотелось, я к ним и тянулся. Степан и девушку завел рано, и в 18 лет женился, и воевать добровольцем ушел. Его и звали все по-взрослому Степаном, а меня Васяткой, как котенка. Может, потому что зрение у меня плохое было, не знаю? Он меня и сейчас не держит за взрослого. Вот смотри. Он воевал, его ранили, ордена имеет, у него уже трое детей, а я еще и не женат, меня девушки почему-то до сих пор всерьез не принимают. Мы с ним в разных весовых категориях. Он по жизни тяжеловес, а я муха. Я еще из комсомольского возраста не вышел, а он в свои 28 лет уже семь лет в партии. Как было у нас в детстве, так все и осталось. Я его Степаном величаю, а он меня Васятой. 
Еще и перед женой отчитываться придется за гимнастерку и пятна на кальсонах.

Глава 6.
Жеребый мерин
Колхозное собрание из-за похорон Шаншара перенесли на день. Порохов просидел его в прокуренном и холодном сельсовете под портретом Кагановича, сверил подворные списки с недоимками колхозников. Откопал, что в хозяйстве Саусканова числились всего две овцы, корова и старый мерин, проданный ему колхозом на мясо, да по аулу выявил 80 неучтенных овец. Кеттыбеков со смущенной улыбкой отвечал ему, что во дворе у Саусканова стоят шесть овец Шаншара.
― Но за Шаншаром они не числятся. И почему они у Саусканова? Он что, в работники к Шаншару нанимался?
― Ай, слушай, говори с Шаяхметовым, он знает.
― У нас кто за подлинность списков отвечает? Шаяхметов или мы с тобой? С кого за это прокурор спросит?
― Ладно тебе! На уразу держим маленько… Не знаешь, что ли?
― Даю сроку две недели. И чтобы все подчистили. Приеду с участковым, весь лишний скот оприходуем и сдадим в счет госпоставок. Они у меня сразу русский язык вспомнят. А что за лошадь у Саусканова?
― Старого мерина на махан ему колхоз продал.
― Жеребая кобыла на махан? Слушай, Кеттыбеков, ты мне не заливай, я тебе не Танский.
― Ай, Порохов, будь помягче! Суасканова не будет, где остановишься?
― Вот тут на стульях под портретом Лазаря Моисеевича и заночую!..
Теперь уже и рассказ Шаяхметова о странном жихаре на Яман-озере настораживал Порохова. После разговора с Анцигиным он поленился завернуть на озеро, и лишь по пути забежал в райземуправление и райфо, где для отвода глаз навел справки. По бумагам, конечно же, никто там хозяйства не вел, строений, инвентаря и хозяйственных построек не имел. В райзо земля вдоль берега значилась как целина, степь ковыльная, ни сотки земельного надела на ней выделялось.
― И дурак, кто там жить бы стал, ― разложив на столе кальку, пояснил ему землеустроитель Коблик. ― Тут вот рядом скотомогильник, где при царе казахи подохший от сибирской язвы скот хоронили. А хоронили они, дети природы, ― землемер рассмеялся, ― сам знаешь как…
Для бича и дезертира сибирская язва, конечно, не проблема, но Порохов тогда успокоился: как-никак, 1950 год на носу, время дезертиров ушло. И когда Анцигин, спустя месяц, мимоходом спросил, заезжал ли он на Яман-озеро, Порохов, не моргнув глазом, соврал, будто заехал и никого в той степи не нашел. «Ну, ладно, никого, так никого», ― молвил уполминзаг, но посмотрел на него как-то с умыслом, вроде как с недоверием. Сейчас, вспоминая тот взгляд, Порохов, задумался. Возможно, киргиз уже сболтнул Анцигину о странном насельнике, а теперь давал ему знать, что и у Порохова не все везде гладко. Мол, при проверки численности скота не очень-то свирепствуй, есть и на тебя зацепка. Анцигин же мог просто проверить агента на вшивость. Имел он такую паршивую повадку. Молчит, молчит, а потом такое вспомнит, что хоть под землю провались.
Ночевал у Саусканова. Саусканов рассказал, что после обеда по пути домой на постоялый двор заезжал Танский. Уже провел собрание, ехал назад. Ехал не один, с директором школы Кротовым. Попили чаю, перекусили, не отдыхая, поехали дальше. Едут на лошади Танского. И после паузы, испытующе глядя на реакцию Порохова:
― Тебе велел сто рублей передать.
Порохов удивленно поднял брови: «Вот гадская натура! Выходит, вчера были деньги?! А если нет, то еще подлее. Перезанял сегодня у Кротова, чтобы мен зацепить. Отделиться решил. Вот тебе твои игрушки, я с тобой больше не вожусь! Детский сад!.. Или задумал какую-то пакость? С него станется. А Кротов куда с ним едет? Или уже все обязательства раздал?..»
― Когда же он собрание успел провести? ― спросил Порохов, чтобы не затягивать молчание, на что Саусканов только плечами пожал, мол, а я откуда знаю?
Бабай, вернувшись с поминок, объявил, что Шаншар ― святой человек, умер на уразу. Ушел в хозяйскую половину и долго молился. Наверное, бабай уловил его неприязненное отношение к Танскому, за чаем будто между прочим сказал, что тот «опасный щелюбек». Шурпой кого сильнее всех облило? Его! И он, наверняка, после этого плохо думал про Шаншара. И долго что-то толковал Саусканову, поглядывая на Порохова. Саусканов потом пересказал Порохову объяснения бабаем вчерашних событий с легкой иронией, стараясь понять, верит тот его рассказу или нет:
― Ата говорит, что вчера вечером на торе в доме вполне мог сидеть вместо ангела шайтан, такое бывает. Ангел же улетел из дома потому, что в доме в пост пили водку. Сам ата до ужина даже слюну не глотал. А спугнул ангела, возможно, Танский. Он сказал вместо «Добрый вечер», как следует приветствовать после захода солнца, опасное в таких случаях «Ассалаум уагалейкум». Шайтан, занявший место ангела на торе, вполне мог принять приветствие на свой счет и возгордиться им. И когда пьяный Шаншар вышел из комнаты, пролив чай и шурпу на пол, что само по себе большой грех, шайтан увязался за ним, как за самым грешным в кампании. И наказал не только его, но и его жену и четверых его детей оставил сиротами. И Танского отметил, окатил его шурпой. Просит помочь вдове, не ставить на учёт овец Шаншара, оформить ей пенсию на кормильца и мужа.
Порохов обещал помочь, но толкованиям бабая в душе улыбнулся. Бог спас его посреди такой войны, чтобы тут какой-то белобилетник с шайтаном из-за пустяка добили его. Саусканов посулил оформить жену Шаншара уборщицей на постоялом дворе, платить ей небольшие деньги, так как чувствует себя перед ней виноватым, ведь несчастье случилось в его доме. Бабай похвалил их за доброе сердце, а за ужином стал выведывать у Порохова, правдивы ли слухи, которые ходят по степи, что Яман-озеро скоро сожгут, и на его месте образуется большая дырка в земле.
― Зачем же озеро жечь? ― удивился Порохов.
― Не знаю. Казаху на той стороне ничего не говорят. Защем солдат таскал кирпищ, лес, колющий проволка? Никто не знает. А степь боится. Старые люди нощью слышат, как степь дрожит.
В Кормиловке поговаривали, что геологи что-то нашли на Ямане. Что нашли, тем более с казахского берега, никто не знал, да и спрашивать было опасно. Обещал все же бабаю передать с Саускановым, если что-то узнает. Говорить с ним о лишних овцах и жеребом мерине не стал, оставил разборку на совесть председателя сельсовета.
На другой день перед собранием Порохов все-таки напрямую спросил у Шаяхметова о странном приозерном жихаре. Тот с восточными ужимками от ответа уклонился, мол, хочешь, верь, хочешь, не верь. И посмеялся, щуря узенькие щелки на круглом и сальном, как блин, лице. Никогда у них не добьешься прямого ответа, все с какими-нибудь недомолвками.
Вечером окончательно договорились с казахстанцами о цене на солому. Сразу после собрания два трактора с санями отправились, как пошутил Шаяхметов, «за границу». Бабай с Сулейменовым уехали из колхоза в сопровождении семи выбракованных лошадей, колхозники утром следующего дня уже растаскивали по сараям первую партию соломы, все остались довольны сделкой. Только у Прохорова щемило сердце. Сено и у него в сарае кончалось, а перед поездкой сюда он намеревался поговорить с Шияхметовым о возке соломы для своей коровы. Так и не понял он, был ли рассказ Шаяхметова о бродяге, жившем на берегу Яман-озера, типичной для казаха хитростью, уводившей Танского от разговоров о покупке соломы, или попыткой шантажа самого Порохова перед ежегодной проверкой наличия скота в колхозе и выпиской годовых обязательств. Теперь в связи с неучтенными овцами разговор откладывался до лучших времен. А что сказать своей жене о неудавшемся разговоре с Шаяхметовым он пока не представлял.
Выехав из аула, Порохов свернул с большака на озерный проселок, едва заметный под тощим снегом, давно не езженый. Скоро надует здесь снежных барханов ― и закроется степная дорога до самого лета, пока не скатится полая вода в Яман-озеро, не высохнут ручьи и солончаковые болотца. Только к концу мая проступит и обозначится темной зеленью она. Край тут лежит глухой, ковыльный, перекати-польный, с солеными озерками, ручьями, исчезающими в Яман-озере, с коварными солончаковыми топями. Идешь по сухой, как бетон, растрескавшейся земле, вдруг она начнет уходить из-под ног, ломаться под ногами, как талый лед, и ты проваливаешься по пояс в жидкую, засасывающую грязь. И поминай тебя, как звали. Переселенцы из России не пошли на эти земли, скотоводы-казахи избегали их, несмотря на то, что местами, вдоль пересыхающих ручьев и вокруг карасевых бочаг, встречались тут дивные оазисы, заросшие сочной травой, кустами дикой смороды, малины, черемухи.
В открытой степи ветер подхватывал легкий снег, вздымал вверх, игриво отпускал, замирая, будто мышкующая лиса. Метель улеглась, ударил мягкий мороз. Порохов это и с закрытыми глазами чувствовал по густому, басовитому пенью свежих сугробов под полозьями. Чем плотней становился мороз, тем ниже и басовитей гудел под ними синий утренний снег. Старая дорога местами исчезала, но кто-то пользовался и ею: может быть охотник, а может ― заядлый рыбак. Кое-где в ложбинах проступали следы проехавшего на кошевке ездока и верховой лошади: к озеру ― едва заметные, от озера ― глубокие и четкие. Порохов любил зимнюю степь, торчащий из снега сухой ковыль, полынь, коричневые метелки конского щавеля, они всегда бодрили его сладкими мечтами о будущем лете.
Иногда Орлик сам по своей воле сворачивал с дороги в ковыльную степь для того, чтобы обойти случайный сугроб, притаившийся за придорожным кустом и словно подстерегающий кого-то в поле, или широкую трещину, пересекшую дорогу. Рано пришла нынче зима, но на удивление стариков без снега. Никольские морозы порвали землю такими трещинами, что скот ноги ломает. Заглянешь в иную, аж сердце обомрет, как пропасть, кажется, до самой преисподней доходит. Порохов коню не мешал, старик и здесь свое дело знал.
Из сладкой утренней дремы Порохова вывел внезапный гул. Неожиданно его обогнала колонна крытых серо-белесым брезентом военных грузовиков, студебеккеров, будто из-под земли вынырнувшая. Перед колком машины вдруг резко взяли вправо и, вздымая снежный вал, не сбавляя скорости, пошли прямо по степи, бездорожьем, чтобы вскоре смешаться со степью. Походило на сон, на снежный мираж. Куда ехали? Ведь там начинались безбрежные солончаковые степи чуть ли не до самой Караганды и Семипалатинска? Что везли? Почему в кабинах сидели солдаты? Порохов вспомнил казавшиеся ему глупыми и смешными вопросы бабая и долго дивился увиденной картиной. Убравшись в тулуп, попытался он снова задремать, но найти то, уютное, положение тела уже не удалось. Заныла с особым тщанием укутанная в поездку «казенная» ступня, замерзнув в месте, где входила в жесткий металлический протез. Стоило шевельнуться и сменить позу, как понесло холодом в один рукав, потом в другой, потом под ягодицей обнаружился неудобный, твердый, как кулак, клок слежавшегося сена, от которого занемела нога. Пришлось поджать ее и переместиться в сторону. Ногу неприятно защемило, из-под полы хлынула настоящая стужа. Он достал пачку «Красной звезды», закурил.
Вспомнился Шаншар, резкий разговор с Танским во дворе Саусканова, зашевелились, ожили одолевавшие его думы. Тот упорно держался своей линии: крестьянин союзник пролетариата до тех пор, пока он, как овца, коротко острижен, ничего не имеет. Тогда крестьянин и хозяина знает, и в общий хлев всегда с радостью спешит. Но как только шерсть отрастает, отрастают у него и зубы, появляются клыки. Потому пролетариат всегда набирался из беднейшего крестьянства. И в Англии, и в Германии, и во Франции. И в России так же было бы, если бы не революция. Революция подняла крестьянина до союзника пролетариата, но забывать о его происхождении нельзя. Да, миссия у большевиков не всегда приятная, но нельзя забывать за борьбой конечной цели: дальнейшей социализации деревни. Нужно строить городские дома, стирать грань между деревней и городом. Брусчатка, водопровод, гаштет и пивная в бюргерской немецкой деревне Танского нисколько не смущали. Он считал, что социализм все это принесет в деревню быстрее, если продолжать политику разумного давления на крестьянина. Хорошо, что бодливой корове Бог рог не дает. Просит Танский у судьбы хоть маленькие рожки, а Бог не дает ему пока власти…
Порохов стоял на своем: ресурсы русского крестьянина исчерпаны, пришла пора его спасать. Если этого не сделать сегодня, завтра будет поздно, он сбежит в город. Народ ждал после войны крутых перемен, надеялся на них, но не дождался. Особенно крестьянин. Он вернулся в ту же хату, откуда ушел на долгих четыре года. Только с прохудившейся крышей да с упавшим плетнем. К тем же трудодням и двойному налогообложению. Хватив окопного лиха, агент минзага Порохов в дни войны смело лез в подпол к недоимщикам, изымал последний кус масла. Помнил, как этот кус масла ждут в окопах, как тяжко коротать ночь на морозе, когда кишка кишке рапорт отдает. А сейчас и он нередко отступает под напором нужды, открывавшейся ему в деревне на каждом шагу. Увидит заплатанный шабур на плечах хозяйки, еще, знать, бабкин, дореволюционный, или подшитый валенок на единственной, как у Шаншара, ноге и весь пыл пропадет. И настроение баб изменилась. Раньше только скажи, мол, там твой мужик, может, от голода пухнет, а ты тут с печью в обнимку ― последнее отдавали. Теперь и бабы режут по глазам: нам-де своих инвалидов кормить нужно!.. А баба ― сила великая. Ночная кукушка вестник всех перемен. Кукует, кукует да и накукует себе беду… Наелся народ войны, повидал Европу, понравилось ему, как жили немцы, австрийцы, да даже в той же славянской Польше. Не зажать его уже теперь, повидавшего смерть, голод. Да и зажимать во многих селах стало некого. Бабы, инвалиды да ребятишки. Крестьянин, конечно, не очень крепкий и ненадежный союзник, как его Сталин называл, но социализм он построил. Все тем же топором и лопатой. И войну выиграл он. Ни грязи, ни мороза, ни голода не боялся. А воевать пришлось со своим надежным и верным союзником, с европейским пролетариатом. И против оружия, которое европейский пролетариат для этой войны выковал. Вот главная загадка истории, если на нее посмотреть с позиций крестьянина. Если пролетариат — гегемон, почему допустил уничтожение крестьянина? Почему с такой легкостью бросил своего ненадежного союзника в топку истории. И с кем остался?.. С колхозником-перебежчиком. Руки у него умелые, а психология квёлая: «Я ничё не знаю, моя хата с краю…»

Глава 7.
Рыбацкая хибара

Дорога тем часом привела к саманной хибаре в одно окошко, крытой камышом, явно обитаемой. Над крышей борзо крутился небольшой самодельный ветряк. Из трубы с нахлобученным сверху старым ведром лохматой серой куделью прялся дымок. От двери мазанки к озеру натоптана тропинка, вторая уводила в лес. Только непохоже, что живший здесь человек вел хозяйство. Ни намека на огород, ни скотского следа, ни стожка, ни копешки. И словно лисьим воротником укрыта хибара золотистым камышом от озера. Летом пройдешь мимо в двух шагах и не заметишь.
Но и на дезертира или лихого человека озерный жихарь не походил. Ветряк и куча хворосту за хибарой говорили о том, что живут здесь не тайком. Порохов приткнул Орлика мордой к куче хвороста, громко постучал в дверь и, не дожидаясь приглашения, толкнул ее плечом. Дверь отворилась в холодные темные сени, справа нащупал скобу в дом.
― Доброго здоровьица! ― громко поздоровался он, входя в тепло и впуская высокую белую волну морозного пара, которая мягко разлилась по земляному полу и исчезла в подпечье.
Обоняние у Порохова с детства тонкое, потянет носом и с порога чует не только пищевые предпочтения жильцов дома, но весь их затрапезный рацион: едят ли тут молочное и мясное, или набивают животы картошкой, капустой и кашей. Часто по запаху он знал о хозяевах больше, чем ему выкладывали они сами после самого придирчивого опроса. Здесь он почувствовал, что в доме не бедствуют, за столом водится и мясо, и рыбка, и овощи.
Когда пар расселся, показалась долговязая фигура с веником из бурьяна в руке, готовая обмести снег с тулупа. За бурой с проседью бородой светился знакомый взгляд, с тем особым посылом радости, с каким глядят, внезапно узнав человека и ожидая ответного чувства. Человек поширкал веником по тулупу, поворачивая Порохова спиной к свету, помог сдернуть тулуп, пригласил его жестом на самодельный некрашеный табурет. Он метался по хатке, костляв и худ, из тех, о ком говорят: «И в чем только душа держится?».
― Милости прошу, ― повторял он, давая гостю осмотреться.
Хатенка крохотная, с двумя окошечками и большой русской печью. С потолка свисала автомобильная лампочка под жестяным самодельным отражателем, питавшаяся, наверное, от ветряка. Бросались в глаза наушники от детекторного приемника, старый численник с десятком разлохмаченных листков уходящего года и новый с кремлевской башней на обложке и цифрами 1950. Угол за печью занимал лежак, в проеме между окнами стояла перевернутая вверх дном кадушка с аквариумом на ней, в зеленоватой воде аквариума на просвет окна разгуливали красноперые карасики. В углу, над столом, горела начищенная до блеска медная иконка Богородицы. Под ней лампадка из красного стекла, в которой плавал крошечный золотой светлячок. Борода хозяина, какая-то неестественная радость в его глазах и зажженная лампадка сложились у Порохова в подозрение: «Что за мормышка? Уж не баптист, не сектант ли какой? Этого еще не хватало!..»
Хозяин, не дождавшись от гостя ответа, спросил, кивая на петлицы:
― Кем же будете?
― Советник первого класса министерства заготовок по Кормиловскому району Степан Арсеньевич Порохов, ― согласно инструкции доложился он, ожидая услышать в ответ нечто подобное и от хозяина. Но тот ошарашил:
― Быть не может! Неужели первого ранга!? Какому же это воинскому званию соответствует, а? Степан Арсеньевич?!..
В знакомом голосе звучала ирония, даже насмешка. Порохов смешался. Чувство повелительности, с которым он перешагнул порог, испарилось. Он сел на предложенный ему табурет, положил казенную сумку на стол, вгляделся в лицо человека.
― Неужто не узнаешь, Степан?
За мелкой сетью опутавших лоб и глаза морщин, в цепкой памяти Порохова вдруг всплыло лицо человека, с которым он, как говорится, в недавнем прошлом пуд соли съел. То был старый его однополчанин, зампотех батальона старший лейтенант Василий Финомеевич Тишков.
― Да никак ты, Василий Финомеевич?!
― Ну, наконец-то! ― обрадовался хозяин.
― Узнай тебя! Бородищей завесился, как поп. Или ты и правда баптист какой?! ― Порохов не скрывал изумления.
― А я тебя и в маршальском мундире узнал бы!
― Дался тебе мундир. Что ж мы по мундиру узнаемся? Небось, по лицу.
― Нет, извини, Степан. Встречают-то нас по одежке. Лицо при встрече ― всего лишь довесок к петлицам. Думаешь, я тебя ожидал здесь встретить?!
― А уж я-то тебя? Вот встреча, так встреча!
― Что-то вы зачастили ко мне, советники. Вчера двое были. Походили, посмотрели, документы проверили. Не понравился мне один. В бурках, с планшетом, брюзгливый, важный такой. Чистый генерал.
― Неужели Танский! ― усомнился сначала Порохов. ― Ах, ёшкин кот! И что он сказал?
― А ничего. Попугал своим видом, скорчил несколько устрашающих гримас ― и уехали. Маленький просил показаться в Кормиловке в милицию, зарегистрироваться. Я ответил, что прописан в Новосибирске, нахожусь в командировке от института минералогии. Показал командировку. Этот  мордатый хотел даже прибрать ее к себе в планшет, но я вовремя перехватил инициативу. Кто такие?
― Мордатый, как ты называешь, как раз и будет Танский. А маленький ― мой коллега Кротов. Вот только оба не имеют к этой территории никакого отношения. Кротов ― агент по Беловодскому кусту, а Танский вообще ни пришей, ни пристебай, как говорят у нас хохлы. К каждой бочке затычка, все ищет оправдания своей бездеятельности.
― И что им нужно было?
― А вот не знаю. Только догадки одни, как у той бабы, что с печки свалилась и пока летела, семьдесят семь дум передумать успела.
Порохов вкратце рассказал о своих трениях с Танским.
― Сложно у вас.
― Да как везде… Слушай, а как ты к нам залетел? Ты же, кажется, ленинградец? Вот уж кого не ожидал встретить. Ей-богу, не ожидал!
― Каким ветром самого сюда занесло? Если не изменяет память, ты ведь тобольский!
― Изменяет, Василий Финомеевич. Родом-то я из Кормиловки. В Кормиловке учительствовал, а после фронта, как многих, меня опять на родину потянуло. А ты?
Хозяин смешался, отвел глаза.
― Э, да что уж скрывать… Обыкновенная, как говорится, история… У меня жену в Новосибирск эвакуировали. Правда, напрасно и искал ее. Нашел, а она уже с ребенком. Своих детей мы с ней не завели. В общем, полная отставка… Э, да что это я? Ведь и баба Яга сначала в баньке попарит, накормит, напоит и спать уложит, а уж потом расспросит.
Хозяин засуетился, бросился накрывать на стол.
Да, то был он, зампотех Тишков, с которым Порохов почти полтора года провел в окопах и землянках под Великими Луками, вернее подобие его. А уж какой офицер отважный, технику знал на зубок. На спор мог спокойно держать голыми руками оголенные провода на 127 вольт, не раз портил немцам связь, изобретал какие-то хитроумные электроглушилки, а для немецких снайперов механически выглядывающие из окопов чучела, на которых немцы прокалывались. Не было, казалось, ремесла, которого он не знал. Ежели сядет в землянке в уголочке, то и забудется всеми, будто его тут нет. Сидит и шишлится над каким-нибудь тихим делом. Умел и прясть, и шить, и вязать, и паять, и строгать, считая безделье первым смертным грехом. То принесет с болота собачьего пуха, есть такое растение с клочком белых волокон на макушке, и почнет рассказывать, что прежде из его волокон, как из хлопка, на Руси ткани ткали, перины и подушки им набивали. Смотришь, спрядет клубок, покажет, как утеплить шинель. А то из бересты в лесу дегтю сгонит, заставит всех сапоги промазать, чтоб болотную воду не пропускали. Из камыша научил маты плести, стрелковый батальон в 1942 году свои окопы на зиму так утеплил, что в газетах писали. Баню в землянке устроил, родник в лесу нашел и в расположение батальона ключевую воду привел. Весной научил всех из березового сока квас делать, туесов нашил. Все любили его за эту неутомимость, и даже полковое начальство здоровалось с ним на особинку, говоря: «Здравия желаю, Василий Финомеевич!», будто редкое сочетание имени и отчества являлось у него званием.
Когда первое волнение от неожиданной встречи улеглось, однополчане еще раз обнялись. Оба постарели. У Порохова вокруг рта залегли тяжелые складки, будто он баранку напополам разломил и себе под щеки заложил, Василий Финомеевич в глазах Порохова поседел, побурел, спрятался за мелкими морщинками. Расставшись в Прибалтике, откуда Василий Финомеевич попал прямиком в госпиталь с тяжелейшей контузией и ранением лица, они смотрели так, как смотрят друг на друга новобранцы в предбаннике, после того как старшина оденет их в солдатскую форму. Помня друг друга в военной форме, они с интересом свыкались друг с дружкой в гражданской одежде. Тишков стоял в ватных штанах, валенках с самодельными галошами и безрукавке из белой овчины, Порохов в своем новеньком темно-фиолетовом кителе с петлицами, забыв на голове шапку с кокардой.
― Слушай, душа моя! У меня в кошевке баурсаки есть, баранины холодной кусок Галия положила, косорыловки бутылка, если не замерзла. Думаю, такую встречу не грех и отметить.
― Сиди и не рыпайся, Степа. У меня все есть. Как раз обедать собирался. Слышу, кто-то в сенях возится. Я тебя, брат, сразу узнал.
― Не боишься один тут?
― Мы свое отбоялись. Скажи лучше, чем я заслужил такое внимание районного начальства? Что-то вы зачастили ко мне, советники. Вчера двое заезжали. Походили, посмотрели, документы проверили. Не понравился мне один. В бурках, с планшетом, брюзгливый, важный такой.
― Неужели Танский! ― взвился Порохов. ― Ах, ёшкин кот! И что сказал?
― А ничего. Попугал своим видом, скорчил несколько устрашающих рож ― и уехали. Просили съездить в милицию, стать на учет. Я говорю, прописан в Новосибирске, нахожусь в командировке от института минералогии. Показал командировку. Мордатый хотел даже прибрать ее к себе в сумку, но я вовремя перехватил инициативу. Кто они такие?
― Мордатый, как раз и есть Танский. А маленький мой коллега Кротов. Оба не имеют к этой территории никакого отношения. Кротов ― агент по Беловодскому кусту, а Танский вообще ни пришей, ни пристебай, как говорят у нас хохлы. К каждой бочке затычка.
― А зачем такой крюк делали?
― Есть у меня догадка, как у той бабы, что с печки свалилась и пока летела, 77 дум передумать успела.
Порохов вкратце рассказал о своих трениях с Танским.
― Сложно у вас. Только почему я заинтересовал их, не пойму.
― Вот уж не прибедняйся. По тебе земля слухом полнится. Будто живет у Яман-озера чудак-человек и никому не подчиняется. Ни прописки у него нет, ни хозяйства, ни земли, ни дома. Как же, думаю, он живет? Святым духом, что ли питается?
― Кому это я не подчиняюсь? Да и хижина не моя. В 1918-м году казаки построили. Так что хибаре этой сто лет в обед.
― Хижина не значится ни в райзо, ни в райфо, ни в минзаге. А раз в госреестре ее нет, значит, бремя доказательств, что она не твоя, на тебе. Вопросы к тебе есть.
― Плохо работаете, советник первого класса. Тут пора музей Гражданской войны открывать. Мы под застрехой нашли газеты 1921 года. Если напомнишь, покажу. Любопытные документы...

Глава 8.
Обед у Тишкова

Зная о кулинарных способностях Василия Финомеевича, Порохов с интересом наблюдал за его приготовлениями к обеду. Тот нарезал ноздрястого деревенского хлеба, поставил на стол две миски, тарелку соленых груздей, квашеной капусты, налил горячих щей, достал из-под стола бутылку, щедро плеснул в стаканы. Щи с мясом хоть и пахли бараниной, вызвали в памяти Порохова рассказ Шаяхметова за столом у старика Саусканова, о чем он не замедлил спросить. Тот посмеялся.
― Господь с тобой, Степан Арсеньевич, сусликов я уже не ем, хотя по первости, признаюсь, откушать пришлось. Тут живности и без них хватает. Лечился я сусличьим жиром от своего ранения, это правда. Контузией у меня порвало тогда все легкие.
Порохов удивлялся, но исподволь свой служебный допрос продолжал. Откуда в щах баранина? Шаншар привез? А знаешь ли ты, что он умер? Да, брат, позавчера похоронили беднягу.
― Жалко, жалко мужика. Он тут овец Шаяхметовских в жары пас. Вот бы кого вам за одно место взять, а не меня.
― А кто тебя берет?
― Ладно!.. Шаншар мужик хороший, кумысом все меня угощал. А я его вот этой черемуховкой. Давай-ка, помянем мужика.
― Да ты рассказывай, Василий Финомеевич, рассказывай.
― Что рассказывать, Степа? Живу, как сам видишь, в одиночестве и никому не жалуюсь. Три года здесь. Знаешь, наверное, как ждали многих инвалидов жены с войны. О пенсии для инвалидов не тебе мне рассказывать.
― Это фрицам, говорят, американцы пенсии платят. Вся Европа в нас целилась. Да мы с тобой еще в окопе знали, что и после победы нас в покое не оставят, война окончится, опять врагами станем… Им ни царская, ни советская власть у нас не нравится. Фашизм не прошел, новую сказку придумают. Как писал Иван Андреевич Крылов «Ты виноват лишь тем, что хочется мне кушать…» Хоть нутром вывернись, а все скифы да азиаты.
― Все такой же! Пойми же и меня: не мог пойти побираться на базар, где безногих и безруких и без меня хватало. Да меня инвалиды на базаре костылями бы забили. Руки и ноги у меня в наличии, только не слушались. Комиссовали врачи подчистую. Ни семьи, ни работы. Ну и вот, ― Тишков усмехнулся, ― чтобы не смущать людей жалостью к себе, взял да и уехал подальше в степь. Чтобы своим калечеством людям душу не бередить.
― Погоди, не кипятись. Почему здесь-то оказался?
― Да очень просто. Копать землю я не мог по причине тяжелого ранения в область грудной клетки. Учился когда-то на агронома, пришла мне вдруг в голову странная мысль, что сажать и сеять можно ведь и не копая земли. Приснились кротовые норы Придонья, которые видел в детстве, когда отец брал меня на охоту. Тогда еще пришла мне глупая детская мечта, а зачем люди копают, если земля уже вскопана. Выпросил я у старушек кое-каких семян и поехал.
― Казахи о тебе уже легенды слагают, скоро акыны петь по степи начнут. Дескать, живет в нашей степи человек, который не сеет, не пашет, налогов не платит, а живет как бай.
― Ну, и что? Другие вон на рынках побираются. А я тут весной яйца гусиные и утиные собираю, сок березовый заготавливаю, мед у земляных пчел научился без вреда забирать.
― А слух идет, что выращиваешь по какой-то чудной агротехнике картофель, помидоры, подсолнухи и даже огурцы. Уж про насос какой-то я и не говорю, отношу это к казахской вековой мечте бидай не сеять, не жать, а добывать ее из земли чудесным способом.
― Это тоска казахского народа по утраченной вольности, когда ни пахать, ни сеять, ни убирать не нужно. Чтобы все, как ковыль-трава, само росло. Хотя, мечта эта общечеловеческая. Да человек, к сожалению, существо механическое. Как встал в колею, так по ней и тащится, пока лбом в стену не упрется. Как начал пахать, так и пашет бедную землю, изнурил уж ее, а все пашет и пашет. Не хватает ума плуг из борозды выдернуть и осмотреться: а нельзя ли другим способом хлеб насущный добывать? Искалечил животный и растительный мир, подстраивая его под свой вкус и аппетит. А ведь еще в Святом Писании сказано: «И не заботься, что тебе есть и во что одеться…» Вот я и говорю, что скота у меня нет, птицы, кроме птицы небесной, тоже. И земли за мной не числится.
― Но тебе же не манна небесная с неба в чугунок сыплется. На столе огурцы соленые, в чугунке картошка, на столе хлеб да соль. Откуда? Или у тебя скатерть-самобранка имеется?
― Так-так, советник первого ранга заговорил.
― Товарищ во мне говорит, не советник! У нас, кстати, еще закон о колосках не отменен. Придет к тебе милиционер или человек по фамилии Танский и скажет: «А предъявите, гражданин Тишков, бумажку, откуда у вас мука в сельнице, где вы картошечку берете, огурчики выращиваете?..» Ты же не Робинзон Крузо? Не на необитаемом острове существуешь? И нищенством у нас заниматься запрещено.
― Успокойся, тебя не подведу. Робинзон, Степа, на своем острове каждый день в море выглядывал, по людям скучал. А я тогда уехал, чтоб больше и не видеть никого. Что касается моего теперешнего положения, то жаловаться не на что. Я уже третий год в штате лаборатории Петра Драверта. Слыхал про такого исследователя метеоритов? Вот у него за небольшую зарплату и тружусь, ищу в степи метеориты.
― Каким же это макаром? Они что, каждый день тут на тебя валятся?
― А вот как раз та машинка, про которую казахи друг другу рассказывают мне и помогает. Суслик землю рыхлит на глубину до полутора метров, я эту штуку в нору опускаю и все металлические частицы из рыхлой земли примагничиваю.
― Вроде миноискателя, что ли? А казахи говорят, что ты через кишку из земли бидай сосешь.
― Да знаю я про эти пули. Это Шаншар обо мне всякую ерунду сочинял. Слушай, может, хватит меня пытать? Может, что-то про себя расскажешь? Сам-то до Берлина, небось, дошел.
― Не удалось, после тебя повоевал месяца два. Тоже ранение, и тоже тяжелое. На мину наступил. Тоже инвалид. Школу я решил бросить, приехал на родину в Кормиловку, стал на учет. «Ах, ты еще и коммунист? Вот тебе самый трудный участок. Пойдешь в минзаг агентом по заготовке сельхозпродуктов. Твои друзья воюют, самое нужное дело им провизией помочь». Слежу за тем, чтобы колхозники и домохозяева вовремя и сполна свои обязательства по сдаче продуктов выполняли.
― Понял. В прошлом эта должность называлось мытарь.
― Может быть. Тяжелая, Василий Финомеевич, работа. Приходилось и с кладовой замки сбивать, и в подпол лазить, и у семьи многодетной чуть не последнее под плач детишек забирать. Всегда помнил, как походную кухню на передовой ждали. Всегда думал, что уж лучше я буду эту должность справлять, чем какой-нибудь Танский.
― Кто такой? Он у тебя с языка не сходит.
― Да есть тут один, говорит, что крестьянин ― это волк в овечьей шкуре, которого нужно постоянно стричь. Иначе ― съест.
― Знакомые речи…
― Вот и я говорю… А тебе скажу прямо: как фронтовик пришел, работать стало труднее. Посмотрел он, как простой бауэр в Европе живет, и решил: после такой войны пора и для себя пожить! Раньше мы на совесть нажимали. Для своих защитников жалко? Действовало безотказно. Теперь такого наслушаешься! «А чем мне своего инвалида кормить? Не дам ни крошки!» А фронтовик режет, что на фронте его кормили лучше, чем дома.
― Как сам живешь?
― Хотелось бы лучше, но двое мальчишек, тесть с тещей, на одну зарплату больно и не разживешься.
― Народ стал другим, это правда! В живых остались штабные, блатные, обозные, да инвалиды вроде нас с тобой, Степан.
― Всем легкой жизни захотелось. Офицеры тащили из Германии нижнее белье для своих баб чемоданами, генералы ― вагонами. Кто понахрапистей, те и жен, и детей своих побросали, на молодых переженились. Все это тряпье, все трофеи отнял бы прямо на границе и сжег после Парада на Красной площади вместе с фашистскими знаменами, а хапуг всех на лесозаготовки. Напрасно Сталин слабину им дал, разрешил с плеча побежденного врага одежду донашивать. Все великие империи из-за этого рухнули от Александра Македонского до Чингисхана. Зри в корень. Жизнь вам не новогодний маскарад. Надел одежду врага, считай, в него и обернулся. Не заметишь, как его психологию обретешь. С трофеями завезли в страну чуму пострашней фашизма. Вроде для того миллионы полегли, чтобы властьимущий за немецкими и американскими шмотками в очередь встал. Не надо было их шмотки брать. За немецкой вискозной комбинашкой погнался для своей бабы, а льняную в тряпки выбросил. И начальство первый потатчик! Обожраться готово, облопаться, обпиться и как кура от обжорства лапы протянуть. Ни тюрьма его уже не страшит, ни позор.
И долго длилась беседа фронтовиков, и будто не расставались они, все понимали с полуслова

Глава 9.
Прогулка по озеру

После застолья фронтовики пошли прогуляться на озеро. Окаймленное камышом, оно встретило их белым безмолвием.
― Рыба бывает? ― поинтересовался Порохов.
― По весне скатывается из пресных бочажин с ручьями. Мелкий чабак, карасишка, щучки. Но на лето уходит домой, в пресные ямы. Вода в озере летом испаряется, солонеет, гонит от себя рыбу.
― Жалко, такое озеро пропадает.
― А вот это ты не скажи. Да только крепок этот орешек, колхозу сегодняшнему не по зубам.
― Смотрю, тебе не нравится колхозный строй?
― Почему же? В России другого строя не вижу, просто строй этот должен развиваться, а не стоять на месте.
― Каким же образом?
― Не принуждением, а постепенной хозяйственной свободой.
― Но ведь при свободе крестьянин не отдаст добровольно излишки молока, мяса.
― Но почему отдаст, а не продаст, Степа? Они же не крепостные. Почему рабочий, служащий, да даже партийный работник получают за свой труд деньги, а крестьянин должен излишки отдавать?
― Согласен, продаст. Но кто учтет проданное? На сколько продал? Сколько из этого отдать? Нет, без принуждения и насилия все равно не обойтись.
― Принуждение должно основываться на договоре и не превышать человеческих возможностей. Да и не о принуждении должна идти речь прежде всего, а о развитии. Развитие производительных сил в колхозе тормозится. Вот Яман-озеро. Я подсчитал на досуге: по берегам озера гектаров сто великолепнейшего камыша, из которого можно делать тонны оберточной бумаги, картона, на худой конец, прессовать щиты для колхозных домов, для крыш, чтобы, наконец, избавиться от этих саманных мазанок и соломы. Можно бы и циновки плести, шторы делать и на этом хорошие доходы получать, хозяйство развивать. Но камыш столетия бездарно гибнет, сгнивает. Второе. Здесь в озере поденка водится. Этой поденкой, я слыхал, кое-где свиней откармливают. Поденку на фонари ловят, сгребают, сушат ― и свиньям заваривают как комбикорм. Каждое лето из одного Яман-озера впустую вылетает сотни тонн этой самой поденки. А озер в степи сотни. И почему все летит впустую?
― Ты хочешь, чтоб казахи свинофермы открывали?
― Я не о том! Ты бы посмотрел, как ночью поденка летит! Это же чудо природы. Будто в горних сферах небесная молотилка молотит. Мне иногда чудится шум небесных шестеренок. Энергия образуется страшная. Причем, заметь, бесплатная! В поле, чтобы несчастных десять центнеров зерна с га получить, нужно землю вспахать, заборонить, посеять хлеб, собрать его, а здесь за одну ночь вылетает тонны белка. Да каких! Чистого белка! Вот какую энергию пора научиться высвобождать из природы. Энергия высвобождается сама, без вмешательства человека, как ветер, или как океанский криль, которым вся океанская живность кормится, ты только помоги этой энергии, подставь паруса! Я о том, что другая эра взаимоотношений человека с природой грядет. Человек должен научиться вести себя в природе, как пчела в цветке, помогать ее силам, а не насиловать плугом. Как акушерка помогает родиться младенцу. А мы научились насиловать, отнимать и запрещать. Мы как влезли в колею от сохи еще в каменном веке, так из нее выбраться не можем: пашем и сеем, пашем и сеем.
― Не понимаю тебя. Мы же не мотыгой, не сохой пашем, а плугом, не на быках уже, а на тракторе. И не серпом жнем и в снопы вяжем, а комбайном косим и молотим.
― Мы совершенствуем орудия производства, сорта культур, но неизменна борозда в земле, насилие. Как уцепились за три-четыре десятка основных культур, так их и развиваем. Кругозор сужен до предела. Мы бы и кукурузы, и картофеля, и подсолнечника не знали, если бы не открытие Америки. А вокруг нас океан неизведанных растений и нетронутых возможностей. Раскрой их ― и никаких мировых проблем решать не нужно будет.
― Ну и завернул ты, Василий Финомеевич. Выходит, классовая борьба, война, засуха ― это все явления одного порядка? И от нас ничего не зависит?
― Да нет, это как гипотеза, как вакцина от гордыни своего совершенства и могущества. Вот, мол, я каких высот достиг, я, Царь и Венец Природы. Нет! Ты глупое дитя ее. Мир не закончен, он многосферичен и многосмыслен, а ты всего лишь один из его смыслов. В погоне за разумом человек растерял множество удивительных способностей, которые сохранены самыми примитивными видами. Мы утратили, например, способности передавать свои мысли и чувства на расстоянии, а какой-нибудь шмель, пчела передают. Мы не умеем читать запахи, символы грубого вещества. В спешке эволюции мы потеряли способность видеть мир в спектре тонких электромагнитных излучений. Мы слепы в темноте, глухи в безвоздушном пространстве. А слепой червь зрит и слышит то, чего мы зрим и не слышим. Но с помощью разума мы обязательно вернем все эти способности. Научимся читать мысли другого, обретем способность регенерации органов, поймем язык мертвой природы. Если не загордимся в своем совершенстве, как пчела или муравей, и не остановимся, в развитии. Конечно, пчела больше нашего понимает в цветке, но в науке, в творчестве она далеко отстает. Она уже умеет летать, а мы учимся, строим тяжелейшие аппараты, тратим килотонны энергии. Она уже умеет передавать сообщения на десятки километров без радиопередатчиков, а мы учимся, создаем приемники. И вот поверь мне, в будущем начнем разговаривать с любым человеком в любом уголке земли без всяких громоздких аппаратов. Не понадобится ни почты, ни телефонов, ни радио… «Здравствуй, Степа, как ты там?»
― Но для чего мысли-то читать? Тут такое начнется!.. Это опасное дело. Заглянешь в мои мысль, а я про тебя, может быть, такое думаю, что ты мне больше и руки не подашь. Мысли у человека разные бывают. Есть и черные, ― Порохов вспомнил разговор с Танским во дворе у Саусканова.
― В будущем черные мысли выпадут у нас из головы, как молочные зубы, или как клыки. Черные мысли, Степа, появляются в головах от страха за жизнь, за репутацию, за существование.
― Все равно здесь ты загнул, Василий Финомеевич. Тому не бывать. Это все равно, что снять с человека одежду и заставить его ходить по улице голым. Такого люди никогда не позволят. Не захотят.
― Но в раю-то ходили?
― До рая нам еще далеко. Сам же говорил, как мы далеки от совершенства.
― Это так. Но стремиться туда надо? Хотя, только благодаря своему несовершенству мы и развиваемся. Но пока, Степа. И нельзя закоснеть в своем совершенстве ни в науке, ни в общественном устройстве, ни в искусстве, ни в агротехнике. Поверить в свое совершенство ― смерти подобно.
― И что ты предлагаешь? Знаешь, когда зашла речь о тебе, один бабай спрашивает: «А что он хочет?» Я, может быть, и вперед тебя забежал, но сказал: «Хочет, чтоб не работали, а ели».
― В общем-то, он прав. Другая эра отношения человека с природой грядет.
― Слушай, тебе может быть работу поискать? Агрономом в сельхозуправлении. Будешь сидеть, бумажки перебирать.
Тишков слабо улыбнулся:
― Спасибо, Степа, у меня другая цель.
― А по мне, шел бы ты куда-нибудь сапожной мастерской или промкомбинатом заведовать, валенки людям подшивать, сапоги тачать, ты это знаешь, и все людям пользы больше будет. Живешь тут как бирюк, только себя обеспечиваешь. Ну что это за работа ― по степи метеориты собирать? Понимаю, конечно, человек ― явление космическое, но не до такой же степени! Он еще и земное явление.
― Нет, Степа, не так. И Земля, и человек ― явления космические. Космос ― живитель всего на земле. И он вокруг нас. Жизнь когда-то отпала от его сосцов, приткнулась к земле, да и забылась в животном чувстве. Задача человека разбудить жизнь. Вот завтра наткнется на Землю астероид, стукнет по ней ― и прощай вся цивилизация. А ведь нам шанс Богом дарован отвести этот астероид, предугадать столкновение. Мы его не использовали. Да что говорить об астероидах! Нас может смести с лица Земли движение земной коры. Надавит африканская плита на европейскую, и начнется катастрофа. А мы даже и знать об этом не знали, предугадать не могли, занимались мелкими земными делами. Соседей изводили, судились из-за мелочей, ревновали, пьянствовали, пустые газеты читали, воевали вместо того, чтобы объединиться и попытаться приручить движения орбит, научиться «умом громам повелевать». Скрывали друг от друга свои мысли. Да разве мысль может быть твоей, моей?! Это же не табуретка, мысль! Если мы, конечно, и правда на вершине жизни находимся, а не жрать и пакостить в этот мир приходим, не ползать по земле, как черви дождевые.
Сделав круг по берегу, они вернулись в мазанку.
― Погоди, что ты предлагаешь, Василий Финомеевич? Сеять в кротовые кучки?
― Дались тебе эти кучки. Кучки ― это баловство. Вот ты хлеб ел, скажи, ты почувствовал что-нибудь?
― Почувствовал, что спек его мужик: кисловат, ноздреват, сыроват. И зеленоват. Видно, мука смолота из недоспелой пшеницы, быть может, из ворованного казахом зерна.
― И все?
― А что еще?
― А то, что хлеб этот из открытых мною водорослей.
― Из водорослей? ― Порохов взял кусок хлеба и с интересом стал разглядывать его. Понюхал, отщипнул кусочек, покатал в пальцах, словно впервые видел, бросил в рот, медленно и вдумчиво разжевал, стараясь вникнуть в его вкус. ― И что это за водоросли?
― Посмотри вон в аквариуме.
Порохов подошел к аквариуму и внимательно рассмотрел плавающие в воде зеленовато-желтые горошины, с виду похожие на обыкновенную ряску, только покрупнее.
― Это древнейшие водные злаковые водоросли. Содержание белка в них в сухом остатке больше, чем в сое, горохе, бобах, а клейковины как в твердых сортах пшеницы.
― А урожайность?
― Это другой разговор, ― улыбнулся Тишков. ― Одно солончаковое озеро, площадью с Яман-озеро, даст не меньше 100 тысяч тонн зерновой массы.
― Быть не может! Это же два плана нашего района!
― И не нужно ни пахать, ни боронить, ни сеять, ни жать. Распылил над озером споры ― и жди осени. Десяток таких озер и целые области обеспечены хлебом. Одна проблема: водоросль растет только на Яман-озере. Но я разгадаю ее. Если стройка меня не выживет…
― Тут? Стройка? В этом гиблом месте?
― Еще какая, Степа. Тебе колонны военных машин не попадались никогда по дороге? Скоро тут такое начнется! Геологи нашли кое-что, ― добавил он, понизив голос.
― Золото, что ли? ― также полушепотом спросил Порохов.
― Золото, это еще ерунда, — продолжал нагнетать Тишков. — Хотя нужники из него делать не нужно. Чем дальше живу, тем чаще приходит мысль, что кто-то направляет нашу жизнь. Человечество ничего не делает зря, но истинная причина его деяний от него долгое время скрыта. Мы думаем, что золото украшение, эквивалент стоимости товара, добывали его, копили для одной цели, а пригодится оно когда-нибудь для другой, для важных научных и технических целей. Также с алмазами. Мы думаем, это украшение, а это прорыв в будущее, новые технологии.
― Неужто алмазы?
― Выше не по стоимости, а по таблице Менделеева… Ладно, ― Тишков улыбнулся, ― как офицер офицеру, скажу. Если молчать обещаешь: уран тут ребята нашли.
― У-ра-ан?! ― Порохов показал большим пальцем вверх и очертил в воздухе руками подобие гриба. ― Тот самый? Откуда он тут взялся?
― Честно говоря, лучше бы его в другом месте нашли. На Яман-озере уникальная флора и фауна, нигде такой нет. Сплошной реликт.
― Да черт с ней, с флорой и фауной. Страну защищать нужно!
― Не скажи. Здесь можно камень обратить в хлебы. По Новому Завету искушение для человечества страшное, но когда-то человеку придется и его испытать.
― Не понял.
― В раю человек, не трудясь, получал все: воздух, воду, хлеб. Когда Господь изгнал его из рая, он сказал ему: «Теперь ты в поте лица будешь добывать хлеб свой». Чем он и занят до сего дня. Но когда Христос держал сорокадневный пост, Сатана искушал его именно этим: преврати камни в хлебы ― и станешь властелином мира. Хлеб ― это власть. Быть может, окультуривание этой водоросли избавит человека от добывания хлеба в поте лица своего.
― Так это же здорово!
― Да нет, Степа, сытость это тоже испытание.
― Ну, нам до нее далеко.
― Кстати о хлебе. Я тебе сейчас любопытные документы покажу, подлинные на все сто процентов. Почитай… Это бумаги члена чрезвычайной губернской контрольно-инспекторской тройки товарища Розенбока Теодора Францевича. Послан сюда самим Лениным на подавление Ишимского крестьянского восстания в 1920 году.
― Что за фамилия? ― насторожился Порохов.
― Русский немец, большевик с 1905 года. Бумаги, кстати, нашел Шаншар. Летом помогал мне перекрывать крышу и под одной из стропилин увидел свернутые в трубку бумаги. Я прочитал и ахнул. Плохо мы знаем свою историю.
Он подал Порохову стопку бумаг: аккуратно перепечатанные протоколы и копии отправленных Розенбоком писем, вырезки уездных газет 1921 года.
― Ну, ну, давай, может быть, и я ахну.
― Аккуратный мужик. Первые экземпляры отослал в Москву, а копии спрятал.

Глава 10.
Любопытные документы

Порохов принял бумаги неохотно, так как чтение газет и документов связывалось у него с процессом скучным и нетворческим. Читал поначалу вяло, но вскоре увлекся чтением.

ВОЗЗВАНИЕ КОРНИЛОВСКОГО ШТАБА НАРОДНОЙ АРМИИ К ПОВСТАНЦАМ
Товарищи, граждане и красноармейцы!
Наступил момент, когда мы, крестьяне-пахари, выведенные из терпения насильниками-коммунистами, взяли в свои мозолистые руки дубину и встали на защиту своих жизненных интересов перед людьми, для которых нет ни Бога, на правды, ни закона. Мы идем за права человека и гражданина свободной Сибири, идем за освобождение порабощенных игом коммунизма братьев деревни и города.
Человек поставлен в положение раба, вся страна превращена в небывалую истории народов казарму. Времена монгольского ига, Смутное время, период крепостного права и аракчеевщина померкли в мрачном дьявольском блеске большевистского режима. Все сверху донизу пропитано шпионажем. Погасла всякая мысль, человек боится не только говорить, но и думать. Они арестовывали, терзали и расстреливали нас за то, что мы не могли полностью выполнить разверстки. Жестокие мытари коммунистического пролетариата отбирают у нас все, до единого зерна и посылают нас же везти этот хлеб на своих подводах в Омск и Тобольск. Поднимая нас на борьбу с Колчаком, нам обещали все, но не дали ничего, кроме пули в грудь, кроме голода и тюрьмы. А в это время сами комиссары, развалившись в мягких креслах, набивают свое чрево изысканными кушаньями из продуктов, отнятых у крестьянина.
Долготерпение у нас лопнуло, разгневанный пахарь взял дубину и погнал современных гуннов с насиженных мест. Давайте же добивать врага с оружием в руках, это лучше, чем прозябать дома и ждать голодной смерти. Лучше смерть в бою с насильниками и угнетателями, чем голодная жизнь с позорным жидовским ярмом на шее!
Не верьте лживым обещаниям сохранять жизнь тем, кто сдастся на милость коммунистов. Мы все видели, как они «щадят» жителей деревень, которые они занимают.
Мы требуем, чтобы не было разверсток, излишки наш брат хлебороб сам продаст.
Поднимемся же все, как один человек, против кучки жидов и их наймитов, заграничных прожигателей жизни, нагло именующих себя рабоче-крестьянской властью.
Запись добровольцев и прием оружия, снабжения, обмундирования производится в военном штабе по ул.Свободы в доме Корнилова.

― Контрреволюция какая-то, ― повернулся Порохов к стоявшему за его спиной Тишкову. ― Мне, кстати, попадались такие листовки.
― Читай!.. До конца нужно прочитать, потом выводы делать. Я сейчас пойду во двор, управлюсь с твоим конем, напою его, дам сенца, а ты сиди и читай. Читай до конца.
Он вышел, а Порохов углубился в бумаги:

Протокол № 6 секретного заседания Корниловского укома РКП(б)
На местах на почве разверстки настроение крестьян враждебное к нам.
Действиями продкомиссаров в декабре 1920 и январе 1921 г.г. многие хозяйства уезда разорены конфискациями. Восстание в Сибири вспыхнуло на почве крестьянского неудовольствия трудповинностью и продовольственной (включительно: хлебная, мясная, шерстяная, масляная и пр.) разверсткой, самый факт которой был ненавистен собственническим инстинктам крестьянства и представлялся им грабежом. Крестьяне хотели бы сами, как хозяева, распоряжаться продуктами своего производства без вмешательства в это дело государства.
Недовольство крестьянства усиливалось многими случаями недостойного поведения продотрядов, а именно: пьянством, побоями, непрестанными угрозами оружием и др. самочинными действиями, напоминающими поведение завоевателей в чужой стране. Крестьян, не сдавших хлеб, сажали в холодные амбары. При 30-градусных морозах их обливали водой, ставили к стенке, якобы для расстрела. Много фактов пыток, расстрелов и издевательств, есть случаи изнасилования женщин. В Икском уезде шерстяная разверстка проводилась поздней осенью, вследствие чего остриженные овцы погибли от холода, отобран даже семенной хлеб. Бывало, что для выполнения шерстяной разверстки население заставляли стричь полушубки и тулупы, в противном случае отнимали по разверстке шубы и валенки, оставляя крестьян разутыми и раздетыми.
Поступают сигналы, что член чрезвычайной губернской контрольно-инспекторской тройки Ландрис Матвей Анцевич грубо обращается с гражданами, ругая их матерными словами, заявляя, что он имеет право расстреливать, угрожая гражданам револьвером и даже ставя к стенке.
Ландрис понудил ряд крестьянок удовлетворять его грязные предложения. Он замечен в корыстных операциях и вымогательстве. Принудил гр. Устинова выменять 1500 рублей николаевских на советские деньги. Раздаривал ситец по своему усмотрению телеграфисткам и учительницам. Не оприходовал, отнятые у кулака золотые часы.
Особым рвением при исполнении своих обязанностей отличался заместитель Корниловского упродкомиссара А.Н.Порохов. Он взял в заложники семью середняка Мотянина и держал ее в холодном амбаре до тех пор, пока хозяин не показал ему зерно, спрятанное в лесу. Ворвавшись в церковь по подозрению священника в сокрытии хлеба, А.Н.Порохов под страхом смерти заставил церковный хор петь «Интернационал», чем восстановил весь приход против советской власти. Он приказал также выкрасить в красный цвет часовню и вместо креста водрузить на ней красную звезду.
В результате подобных действий внутренняя разверстка в северных уездах результатов не дала. Крестьяне, выполнившие разверстку честно, остались без хлеба, без семян, поля не засеяны. Более того, началось такое неизвестное до сего времени явление, как недосев: с одной стороны, вследствие недостачи семян, с другой, и чаще всего ― из-за убеждения, что продорганы все равно лишний хлеб отберут. Продналог они считают той же разверсткой, но лишь замаскированной. Многие крестьяне бросают хозяйства и уходят в город, где «лучше кормят и можно хорошо заработать».
Ошибками продовольственной политики, преступным поведением продотрядов ловко воспользовались ненавистники советской власти. Они сумели убедить крестьян, что их главным врагом является коммуна. В результате этой агитации произошли дикие расправы над коммунистами, не успевшими спастись от повстанцев бегством, избиения их семей, аресты жен и детей. В Корниловском уезде повстанцы подвешивали женщин и детей, у беременных коммунисток разрезали животы, чтобы в корне истребить семя коммуны. Здесь были изнасилованы телеграфистки и учительницы, подверглись побоям милиционеры. Наше мнение: предать гр.гр. Ландриса, Порохова, Котельникова и Прокопенко суду вместе со злостными повстанцами, дабы успокоить восставших.
Убедительная просьба к начальникам отрядов всех задержанных главарей и активных повстанцев не убивать, а направлять в губчека для полного расследования и анализа. Также прекратить массовые расстрелы и бесшабашные расправы над крестьянами в местностях, очищенных от повстанцев.
ЦК РКП(б) необходимо срочно заменить продразверстку на более справедливый с их точки зрения налог.
Подписи членов бюро

Записка члена уездного ревкома Розенбока Тов. Ленину
Аул Байбасар, Омской губ.,13 апреля 1921г.

т.Ленин!
я нахожусь на границе Кокчетавского и Корниловского уездов Омской губ. в 17 верстах от аула Байбасар вместе с полусотней преданных делу революции сибирских казаков, где, наконец, выбрал минуту, чтобы поделиться с Вами своими впечатлениями и мыслями. Не исключено, что последними, т.к. сегодня к нам враждебно настроены не только крестьяне, но и все продорганы уезда.
Думаю, Вам известно положение дел в Сибири по официальным сводкам, телеграммам и донесениям, но они дают далеко не верную картину происходящего. Руководители губисполкома и губкома партии скрывают от центральной власти правду, выдают желаемое за действительное. Более того, я так и не добился ни в Кокчетаве, ни в Корниловке прямого разговора по проводу с Вами. Навязанную Вам ложную информацию о происходящем в Сибири, монастырские, полюдовы и кагановичи охраняют также бдительно, как охраняют себя, отгородившись от народа откормленной и вооруженной до зубов охраной из нацменов.
Прошло полгода моего пребывания здесь. Посланный для инспекторской проверки сюда лично Вами, могу твердо сказать, что вокруг меня сегодня нет никого, кому можно довериться. Вы знали меня как противника любых насилий в политической борьбе, я всегда отказывался работать в ЧК и трибуналах. Так знайте же: я дошел до того, что подписываю приговоры о расстрелах коммунистических садистов, трусов, шкурников и воров, и у меня не дрожит рука.
В России 80 процентов населения ― крестьяне. Чтобы обеспечить не крестьянскую часть населения России хлебом и продуктами питания, достаточно одной пятой валового сбора. Скажу авторитетно: отдать пятую часть своего хлеба в Сибири готов почти каждый крестьянин, если применить политику убеждения, отдадут и больше: сибиряки ― народ щедрый. Зачем и кому нужны те миллионы пудов зерна, которые выгребают здесь под страхом смерти, арестов и пыток продотряды, руководимые т. Кагановичем, мне, члену нашей партии с 1905 года, совершенно непонятно. Зачем изымается и семенной хлеб людьми, не понимающими ни крестьянской психологии, ни потребностей крестьянского хозяйства? Зачем хлеб отбирают у бедных и слабых? Если пришел продотрядник, а дома не оказалось мужика, знай, хлеб выгребут весь. Если обоз продотряда не смог добраться до следующего населенного пункта из-за бездорожья, не сомневайся, что вернувшись в только что обобранное село, продотряд пойдет по амбарам еще раз и отнимет остатки им же оставленного хлеба. Этими преступными действиями мы добьёмся лишь того, что пахарь скоро перестанет сеять. Многие уже бросают землю и уходят в город, где, мол, и жить спокойнее, и кормят пролетариат лучше, и дают ему больше зарабатывать. Цинизм дореволюционного исправника, посылавшего на пролетке свою фуражку с красным околышем в дальние волости для устрашения крестьян-недоимщиков, меркнет перед цинизмом красных мытарей пролетариата.
На заседаниях губисполкома я не уставал говорить о последствиях, какое вызовет невыдача киргизам мануфактуры и хлеба. Теперь национальное принижение киргизов продорганами сказывается: киргизы уже убивают в аулах отдельных красноармейцев. Сибирские казаками, будучи оплотом советской власти против армии Колчака, сегодня все на стороне восставших крестьян, ибо задеты их хозяйственные, экономические интересы. Когда начались волнения крестьян, вызванные продразверсткой, тов. Полюдов уверял меня: «Я сибирских казаков знаю, они настроены очень революционно, они первые выступили против Колчака». Сегодня они в первых рядах восставших.
Вот яркий пример из доклада продкомиссара Орлова губисполкому: «По отношению к казачьим станицам необходимо провести решительную государственную политику. После их беспощадного подавления в станицы немедленно переселять крестьян и переселенцев из бедных областей России. Местное казачество надо раз и навсегда ликвидировать, иначе здесь покоя не будет. Всё оно помешано на православии и антисемитизме».
Но это же из приказов Ермолова, усмирявшего абреков!..
Еще из просьб командиров продотрядов в губисполкомы: «Прошу больше доверия. Дайте возможность действовать решительно от имени губкома и губисполкома.
В целях скорейшего усмирения восстания необходимо: 1) Всех бандитов, захваченных с оружием, расстреливать на месте без суда. 2) Деревни, где поддерживают повстанцев, во избежание кровопролития, сжигать беспощадно. 3) В каждой деревне брать заложников из кулаческого элемента и расстреливать в случае повторения поддержки бандам».
Жестокость продотрядников иногда напоминает римских завоевателей. Входят в дом без приглашения, открывают амбары, как хозяева, под плач детей лезут в подпол, забирают масло, яйца, под дулом пистолета заставляют стричь овец. Именно такие действия и привели к восстанию в Сибири. Да ведь другого исхода при той бездумной, оккупационной ненавистнической и русофобской политики монастырских и кагановичей и ожидать нельзя. Так поступают оккупанты, завоеватели чужой страны.
В результате у нас скоро не останется сторонников среди крестьян. У меня куча перехваченных приказов и воззваний повстанцев. Все чаще на них появляются царские печати, все чаще в них пестрят фразы «С нами Бог», «братья», «ждите властей», «бей жидов и коммунистов», «да здравствуют советы без коммунистов». А наши агитаторы работают все еще плохо, совершенно не хватает всяких листовок-воззваний. Я их печатаю на машинке сам, с начала января не видел ни одной газеты и не знаю, что кругом делается.
И последнее. Сейчас по всей губернии проводят примирительные акты с повстанцами. На скамье подсудимых рядом с ними сидят особо рьяные продотрядники, вчера еще имевших одобрение властей. 17 апреля подобный агитационный суд проведен в Корниловке. Суд приговорил к смертной казни 43 повстанца и четырех упродкомиссаров, что вызвало среди крестьян новую волну возмущения. Расходясь, они выкрикивали: «У советской власти битый небитого везет!» Причиной восстания они считают жестокие действия коммунистов. После суда из укома во ВЦИК на имя т.Калинина отбита телеграмма о помиловании комиссаров, что снова их возмутило. Чтобы погасить волнение, решили приговор суда привести в исполнение. Что и сделали 18 апреля в пять утра в присутствии согласительной комиссии, а казненных, в т.ч. и комиссаров, похоронили за скотским кладбищем в соответствие с инструкцией губисполкома о захоронении бандитов. Но 19 апреля из Москвы по телеграфу пришло помилование на Порохова, Котельникова и Прокопенко, подписанное т. Калининым, в результате чего уездные власти пошли на беспрецедентное вероломство. Тела троих расстрелянных комиссаров выкопали из скотомогильника и похоронили как тела геройски погибших коммунаров за дело революции, а над их могилой, посреди села, решено поставить обелиск и высечь на нем их имена.
Владимир Ильич!
Как назвать этот шаг товарищей-коммунистов я не знаю. Чувствую, что дни мои сочтены, ибо если не погибну от рук повстанцев, то буду предан суду той части безрассудно настроенных членов партии, которые считают террор против крестьянства лучшим способом для победы революции.

Глава 11.
Кто отец твой?

Когда Тишков вернулся в хибару, Порохов сидел над столом, обхватив голову руками. Он был бледен и взволнован до крайности, по скулам его ходили желваки.
― Прочитал?
Порохов поднял голову и посмотрел на Тишкова тяжелым невидящим взглядом.
― Лучше б ты мне их не давал, Василий Финомеевич.
― Что так?
― По тем бумагам, что ты дал, заместитель упродкомиссара Порохов, про которого там нашкрябано, мой отец…
Тишков как стоял, так и сел на лавку. Несколько минут они, молча, смотрели друг другу в глаза. Порохов подозрительно и с напором, Тишков с извиняющимся недоумением.
― Степа, прости, я даже думать об этом не думал… Его фамилия и твоя у меня даже рядом не стояли. Я… я даже представить не мог, что ты родом отсюда. Ты не подумай чего, ради бога… Да я вот так с лету и не вспомню, кто такой Порохов?
Кого расстреляли как врага революции и сначала на скотомогильнике похоронили… Только брехня все это. Наглая контрреволюционная брехня. Отец мой погиб в Гражданскую войну в 1918 году, о чем высечено на обелиске в Кормиловке. А тут и дата другая 18 апреля 1921 года.
― Так тут может быть и не про твоего отца идет речь, ты, может, что-то не так понял?.. А ну, дай-ка мне бумаги.
― Да нет тех бумаг, Василий Финомеевич. Бумаги я сжег.
― Как сжег?
― А даже не знаю, как получилось. Как затмение вдруг какое нашло. Бросил в печку и сжег. Чтоб никто больше не сказал такого про моего отца. Этого никогда не было и не могло быть…
― Вот так так… Но восстание-то было? Там же не только о твоем отце речь шла… Да и вообще, ты не находишь, что это мог быть и совсем не твой отец? Мог быть однофамилец, да кто угодно!
― Тут нет ошибки, он. Там копия приговора, где указаны и год, и место рождения. Все сходится с отцовским. Родился в Беловодье и все прочее. Но остальное ― враньё.
― Ты вообще-то, что о своём отце знаешь?
― Если сказать честно, почти ничего.
― А как же так получилось, что погиб отец в 1918, а ты родился в 1920-м?
― Мне и самому это казалось странным, когда я видел дату на обелиске. Думал, что ошибка.
― А мать что говорила?
― Мать умерла еще до войны.
― И ты убежден, что все это вранье?
― Убежден.
― Прости, Степа, но ты напоминаешь мне моего институтского товарища, тоже, кстати, из иртышских казаков. Загуляет, бывало, дня на два. Жена ищет, мать, друзья. Ну, явится на третьи сутки, помятый весь, небритый, в глаза никому не глядит. Где гулял, с кем ― подумать страшно. Начинает в себя приходить. Постирает рубашку, погладит, побреется, почистится, помоется. Потом подойдет к зеркалу, посмотрит на себя и, сделав характерный такой жест рукой, будто кого-то ребром ладони по шее ударит, уверенно скажет, глядя себе в глаза: «Виталий, этого дня не было!..» Степа, это было! И это повторялось. И будет повторяться, если прошлое забыть!
― Да мне плевать, кого я напоминаю, но честь своего отца, Героя Гражданской войны, опорочить не дам. И запомни: мой отец погиб в 1918-м! Пусть они сначала со своими отцами разберутся, а потом к нам лезут. Пусть и в этой войне разберутся между собой: кто прав, а кто виноват. Правых, Василий Финомеевич, на сто процентов правых, не бывает. У каждого своя правда и своя история. Нашли себе мытарей.
― Степа, правда ― одна! Если есть две правды, то одна из них ― ложь, это аксиома.
― А ты покажи мне ее, одну на весь свет.
― Демагогия, Степан!
― Помнишь капитана Пинкуса? Нашего начпрода? Тот, что отдельно от всех счет погибших на войне вел, подсчитывал, сколько наших в войну погибло. Русский, белорус, казах, татарин ― это все так, пустяки. Война отечественная, а наши у него отдельной графой!.. Как только про них речь заходила, и генералы у него воевать не умели, и солдаты трусы, без заградотрядов в атаку не идут… Ексель-моксель ― брал бы винтовку и защищал своих сам, а не в блиндажах отсиживался. Нет, не верю я, Василий Финомеевич, этому Розенбоку. Стояла и за моим отцом правда. Она и положила его в центре села под обелиск. Он для голодающих хлеб изымал, а у него он мытарь, мародер и палач. Мытарь пролетариата!.. Легко судить со стороны. Чужую беду руками разведу, а своё говно не пахнет. Хороши немцы, но две войны все же на их совести. И плюс наша Гражданская.
― Ну, положим, им сегодня ООН собственное государство доверила…
― Вот и посмотрим, как они это доверие оправдают… Ты ответь лучше, что они здесь, в Сибири искали: мадьяры, поляки, чехи разные, зачем из культурной Европы сюда перлись? Позверствовать, душу отвести? В деревнях до сих пор бабы чехами детей пугают, а мужики по праздникам поют: «На нас напали злые чехи, село родное подожгли…»
― Да пойми ты, что и наша история ― сплошная легенда! «Питие ― есть веселие», призвание варягов, «Октябрьская революция», которую Ленин называл сначала переворотом. Ты думаешь, все так и было, как тебе в школе преподали?
― А у кого история не легенда? Скажешь, у немцев не легенда? Или у французов? Они вон до сих пор считают Наполеона победителем и великим героем Франции. Нет, Василий Финомеевич, если история легенда, то пускай легендой и остается. Слишком дорого народ за свои легенды платит, чтобы их вот так, походя, на переправе менять!
― Степа, ты смешон! Сме-шон! А ты знаешь, кто эти легенды нам придумывал? В каком наркомате? И каких национальностей? Вот скажи мне, боевой офицер, во что превратился бы Зимний Дворец, если бы военный крейсер «Аврора» дал по нему залп, как пишут в учебниках? До войны я тоже думал: ну, залп и залп. А ведь залп из крейсерских орудий разнес бы дворец в куски! Да был ли и залп?!
― И знать не хочу! А залп из холостых снарядов произвели.
― Не брякни об этом, кому не следует. Из холостых не тот коленкор! Надо боевыми! Тогда запомнится!.. И вот из таких картинок вся наша история состоит.
― Правильно! Женщины вон тут же забывают кровь, боль, слизь, а запоминают первый крик новорожденного, улыбки, поздравления. Если думают растить своего младенца, а не бросить его в помойку.
― Знаешь, эта аналогия может нас далеко завести. Не во все легенды верить нужно.
― Позволь самому народу выбрать, какой сказке верить. Он эти легенды кровью оплачивает, он и на своих ошибках учится. Представь себе: я тоже, как и отец мой, мытарь! В конце концов, твой Христос пришел не к фарисеям и торгашам, а к рыбакам, плотникам, мытарям и блудницам. Его и родили не во дворце, а в сарае, в яслях.
― Ты, значит, народ, а я не народ? И ты за меня выбирать будешь? А кто мне говорил, что вашу Корниловку в Кормиловку переименовали, чтобы название ненароком фамилию белого генерала Корнилова не напомнила? А сделали с испугу худшее: из корниловцев, которые к генералу никакого отношения не имели, превратились в жалких кормиловцев.
Легли поздно, наоравшись до хрипоты в горле. Как гостю, Порохову постелили на нарах, сам Тишков лег на печь, но уснуть не могли долго, ворочались. Тишков, уже коря себя за то, что дал Порохову эти бумаги, Порохов, укладывая известное ему о жизни и смерти отца с новыми фактами. Вдруг понял, почему смерть отца стала в семье запретной темой. Почему мать переехала из Кормиловки к себе на родину, в Тобольск, почему они никогда не ездили на отцову родину. И почему родственники о смерти отца говорили что-то дежурное, мол, погиб в 1918 году в боях с белогвардейцами вместе с боевыми товарищами, как на обелиске выбито. Выбей на обелиске «погиб в 21-м», сразу явится вопрос: какие же белогвардейцы в 21-м году? Да в 21-м никто и не задумывался об этом. Взяли и подхоронили вчера расстрелянных к героям революции. А о датах, как всегда забыли...

Уехал Порохов рано. Запряг Орлика, попрощался и, завалившись боком в кошевку, как заваливаются в сани все хромые на одну ногу люди, тронул коня.
Высоко над холодной ледяной пустыней еще по ночному ярко сияла крохотная луна. Степь казалась почти голубой.

― Чем же питаешься?
― Раз в месяц ребята привозят хлеб, муку, крупы, соль, спички. А так ― чем Бог пошлет: и рыбку ужу, и зайчишек ловлю. Хватает.

― Это все на маниловщину смахивает.
― Да нет. По прогнозам серьезных ученых к середине будущего века человечество вплотную столкнется с проблемами выживания на планете. Голодные бунты, нехватка энергоресурсов, воды, продовольствия.

― Классовый подход может и не решить проблемы.
― Как это?
― Очень просто. Ресурсов реально не будет хватать на всех. Продовольствия и воды тоже.
― И, конечно, особенно не хватит богатым?
― Это само собой.
― Ну, вот, а говоришь, классовый подход не решит проблемы. Только классовый и решит.
― Пойми, если разделить поровну, все равно на всех не хватит, вот в чем дело. Одну рубу на всех не разломишь, пятью хлебами всех не накормишь. А значит, нужно будет искать новые пути. Вот я м предлагаю один из них. Возможно, он неправильный. Но это не значит, что его не нужно опробовать. Неправильный ― вернемся назад. Но пробовать нужно.

― Что-то похожее на Мальцева, есть тут один агромном в Курганской области. Ранняя вспашка без оборота пласта. У него получается. У нас пока нет.
― Плохо, что хотим найти один ответ на все семь бед. Как люди разные, так и местные условия разные. Разный климат, разная земля. Сельское хозяйство ― это искусство, а не промышленность.

― Есть тут у нас один искусник.
Я не призываю на зщемле шаманить. Но нельзя от земли как от человека требовать одного результата. У одного математический склад ума, у другого…

― Оставил колхозников без хлеба, скот без соломы ― и хоть бы что. Он еще и …. Под головотяпство подводит.

― Казахи издавна приучают детей не трогать птичьих яиц, не мучить и не убивать птенцов, потому что знают по опыту: проклятие человека птицей — одно из самых тяжких на земле.
Нельзя хаять поставленную перед вами еду. Если что-то в ней не понравилось, все равно заявите вслух: «Спасибо за угощение». Ругающий еду — умирает от голода.

То ли подслушал Саусканов разглагольствования Танского во дворе за дверью, то ли бабай ему чего наговорил, но после отъезда Танского он несколько раз заводил о нем речь, советуя быть с ним осторожнее.


Опубликовано  29.11.2013

[Электронная библиотека тверских авторов] [На страницу автора]