Электронная библиотека  "Тверские авторы"

 Михаил Григорьевич Петров


ЖИЗНЕОПИСАНИЕ ДМИТРИЯ ШЕЛЕХОВА

Выправив купчую и попрощавшись с друзьями, полковник в отставке Дмитрий Потапович Шелехов, уволенный со службы по .собственному прошению с мундиром и пенсионом полного жалованья, талой мартовской дорогой спешил в свое теперь уже Фролово. Невелико сельцо Фролово, но свое, свое, и это полнило душу бодрыми надеждами, заманчивыми планами. Жену Авдотью Андреевну он пока с собой не брал, отвез с трехлетней Катенькой и годовалым Аполлоном в имение тестя под Тулу и, потеряв на этом добрую неделю, теперь спешил, боясь водополья. К тому же и фроловский староста несколько раз передавал с мужиками, что барский дом давно обихожен: все вычищено, переложено, перескоблено, перекрашено; мебель, купленная барином по осени в Москве, привезена и расставлена как велено, заготовки для барского стола сделаны, любимые барином рыжики заждались его в дубовой кадушке на льду в погребце, и кухарка не забывает, мол, прополаскивать в чистой воде холстину, которой закрывает грибы от плесени.

Ехали из Москвы старым трактом — через Волоколамск, Микулино Городище. Дорога уже осела, местами стояли лужи, а на взгорках полоз возка уже прицарапывал вытаявшую землю, что всякий раз отзывалось на лице кучера Нефедыча болезненной гримасой. Сквозь дорожную дрему, в которую впадал Шелехов, наплывали иногда картины вчерашней пирушки, устроенной им на прощание. Кажется, хватило гостям и шампанского, и ужином остались довольны, но в эту бочку меда попала-таки ложка дегтя; как раз она и сбивала его с раздумий о хозяйстве, обустройстве жизни в имении. Вот уж верно замечено: домашняя дума в дорогу не годится.

На мальчишник неожиданно заявился друг его юности, однокурсник по университету и однополчанин по Московскому ополчению Алексей Кондратьевич Оглезнев, он-то и смущал ему сейчас душу. Оглезнев давно ушел в отставку, так как был, не в пример Дмитрию Потаповичу, человеком состоятельным, и лет пять уже его имя мелькало в петербургских журналах. Друзья крепко обнялись и расцеловались. Оглезнев поседел, поредел, посерьезнел, и, что задело Шелехова, — в темно-серых глазах его появилось какое-то чувство превосходства над ним. Вспомнили, однако ж, Первый казачий полк, куда они вступили девятнадцатилетними подпоручиками и в котором сражались, можно сказать, во всех главных баталиях, начиная от Бородинской битвы и кончая сражением при Коцбахе, в котором Шелехова тяжело ранило. Вспомнили и сражение под Дрезденом и Бауценом, за которое их обоих наградили орденами Святой Анны, и Париж 1814 года, незабываемый триумф победителей. Потом разговор вернулся к прежней теме, литературной, Дмитрий Потапович хотел ее переменить, но тут вмешался шурин, уже изрядно хвативший, раздевшийся до рубашки, и всех завел. Похвалившись своими знакомствами с братьями Полевыми и князем Шаликовым, стал расхваливать литературные опыты хозяина. Шелехов скрывал перед Оглезневым свою причастность к музам: как-никак он — физик, а Оглезнев — историк, шурин же не без гордости объявил, что Шелехова недавно приняли действительным членом Московского общества любителей словесности, пошел возносить поэму Дмитрия Потаповича “Раскаяние, или Торжество христианской веры”, которую он напечатал четыре года назад и сейчас стыдился ее обветшалого слога и назидательности. Гости были люди далекие от литературы, — помещики, чиновники, военные, но перед Оглезневым Шелехов невольно покраснел от неловкости, словно его уличили в какой-то слабости. А тут еще вслед за шурином и Оглезнев стал упрашивать хозяина прочесть поэму, и уговорил-таки. Прочел, с растущим позором в душе, ощущая, как тяжел, перегружен понятиями, отягощен рассуждениями его стих, и ни бурные приветствия гостей, ни выпитое шампанское не смягчили едва приметной иронической улыбки Оглезнева, с которой тот слушал его чтение...

В отличие от шурина он понимает, и понимает прекрасно, величину своего поэтического дарования. Да и возраст для начинания на поэтическом поприще не тот: дело катится к тридцати, двое детей. Шурин меряется талантом с Денисом Давыдовым и не понимает, что, пока они воевали и получали чины военные, за их спинами выросло целое поколение блистательных поэтов, таких, как Пушкин, Дельвиг, Языков, и тягаться с ними смешно. Но и отрицать свои опыты как совершенно ничтожные или воспринимать их, как воспринимал Оглезнев, он не мог. Слово “Бог” вызывало у Оглезнева ироническую” улыбку, ну, а если Державин ему ближе, чем Пушкин, так что ж? Не причина же это для взаимного осмеяния?..

Смысл иронической улыбки Оглезнева стал Шелехову более понятным, когда они отъединились от остальных и гость завел с ним разговор о вступлении в тайное общество. Масонские и тайные общества не были для Шелехова секретом, но, уязвленный его улыбкой, он спросил напрямую:

— Разве для того, чтобы делать добро, нужна обязательно тайна?

Алексей отшутился евангельским стихом:

— “И пусть твоя правая рука не знает, что делает левая...”

— Что же это за добро?

— Общество выступает за конституцию в России, за парламент, против самодержавной власти. Да что тебе рассказывать, мы были в Европе и знаем, чем она отличается от России. Европа — это парламент, торжество законов, равенство сословий перед конституцией, у нас — самодержавие, рабство, отсталость...

— Я заметил в Европе другое, Алексей. Там выше образование, наука, культура земледелия... Вот потому и хочу поехать в деревню, чтобы научить крестьянина плодопеременному полеводству, чтобы он не сеял зерновые по зерновым, отказался от трехполки, от гулевого пара, принял кормовые травы, картофель.

— Научить раба?

— Ну, это чересчур крепко сказано...

— Крепостному крестьянину не нужна культура, образование, наука — тут же потеряет. А еще вернее, ее у него отнимут. Смешно, Алексей, выступать за парламент, когда крестьянин неграмотен и себя прокормить не умеет.

— Ты против парламента? — помрачнев, обиделся Оглезнев.

— Ну, вот, вот... Я против нищеты и невежества. Думаю, что в России полезней были бы общества по агрономии, сельскохозяйственным орудиям и машинам, скотоводству. Что проку в парламенте, если крестьянин останется с сохой и коровой-навозницей?

— Но будет ли толк от образованного раба? Представь себя на его месте, и ты увидишь нелепость своего предприятия. Уверен, что тебя ждет разочарование, Дмитрий. Вспомни: “Раб — нерадив”...

Разговор с Оглезневым задел его за живое. Конечно, он во многом прав, но зачем же полностью отрицать его, Шелехова, путь? Россия сегодня нуждается в делателе, хозяине, промышленнике, образованном. честном чиновнике на местах поболее, чем в реформаторах и мечтателях. Слишком много кругом людей образованных, утонченно мыслящих, мечтающих о преобразовании общества, но ничего реально для этого не делающих. Реформу нужно проводить лишь тогда, когда для нее будут готовы условия. Сейчас к ней не готов ни помещик, ни крестьянин. А условия — это просвещение, торжество новой системы земледелия, плуг и сеялка. С серпом и сохой от крепостного права далеко не уйдешь... Нет, он едет в свою деревню, где у него по четвертой ревизии в Зубцовском и Старицком уездах сорок душ мужского пола и право на осьмиклассное дворянство и где он в тиши и безвестности займется русским сельским хозяйством. Это его давняя мечта...

Конечно, он помнит Европу. Помнит и то, что удивляло его соратников-офицеров: парламент, местное городское управление, свободная печать. Шелехова, внучатого племянника открывателя Камчатки и островов Тихого океана, рыльского мещанина Григория Ивановича Шелехова, поражало то, что поражало рядовых солдат: с какой расчетливостью и умом ведется там всякая крестьянская работа. Промышленность, наука, ум городских людей и их дарования направлены там на помощь крестьянину, фермеру. Трудно перечислить, сколько полезных и нужных земледельческих орудий и машин делают для простого крестьянина в Германии, Франции, Бельгии. Наш же кормилец брошен на самого себя с сохой, деревянными трехрожковыми вилами, косой и топором. Его только корят со всех сторон за отсталость и лень, помочь же не хочет никто. Вот потому-то, господа хулители, в Англии один пахарь кормит трех человек и остается доволен своим уделом, в России же пять пахарей не могут прокормить одного человека и сами нередко ложатся спать голодными...

А русские помещики? По закону 1803 года о вольных хлебопашцах дворяне получили возможность освобождать крестьян. Да только почему-то не спешат это делать даже те, кто на всех углах трубит об этом... Стыдятся назвать себя скотоводами, земледельцами, будто порядочному человеку позорно заниматься тем, чем в Англии занимаются лорды. Да что говорить, если лучшие из наших современных поэтов, тот же Батюшков, находят в сельском хозяйстве только тихие забавы да наперебой советуют своим читателям лениться и мечтать о нимфах в сельском уединении. Не хотят видеть, что под окнами их же усадеб, за оградами гулевого сада тянутся обезображенные порубкой лесные дачи и истощенные пахотные поля и луга, а за чертой усадеб с великолепными постройками видны полуразвалившиеся лачуги и дурные, неопрятные деревни? Или обуреваемы ложным стыдом? Но ведь давно известно, что землю пахали римские диктаторы, а о сельском хозяйстве писали первостепенные поэты Рима и Греции. Писали с большим пониманием, как Вергилий или Гесиод, учившие своих читателей земледелию и скотоводству, имевшие влияние на сельское хозяйство своего времени и не потерявшие поэтического достоинства...

В Микулином Городище Дмитрий Потапович велел завернуть в монастырь, где собирался попросить у эконома монастыря, отца Геннадия, продать пару телочек для завода. Монастырский скот подчас не уступает заграничному, а стоит намного дешевле.

Толстый, порывистый и энергичный отец эконом, прежде чем дать ответ, обстоятельно расспросил Шелехова, кто он и какого звания, куда путь держит, велико ли купленное сельцо да в чьем приходе находится; собирается ли барин жить там с супругою или, ознакомившись с хозяйством, обложит крестьян оброком, как делают нынче многие, и доверит все дела старосте. Узнав, что намерения нового барина серьезны, что он изучал агрономию и хочет вести хозяйство по науке, эконом посоветовал Шелехову нанести визит местному ивановскому священнику отцу Владимиру, отрекомендовав попа добрым хозяином, способным дать верный совет, знающим свой уезд. И только потом повел его на скотный двор, где и пообещал продать двух выбранных Шелеховым телок, велев прислать в монастырь скотника сразу после Пасхи.

— Моды, моды сторонитесь, Дмитрий Потапович, — напутствовал его отец Геннадий, когда они, совершив сделку, отобедали в трапезной и вышли во двор. — Нынче все якобинцы, все вольтерьянцы, все наскоком сделать хотят, на иноземный лад переменить, а хозяйство — дело живое: потрясений и революций не любит, терпения, любви, постоянства требует.

II

Два дня Дмитрий Потапович разбирался в хозяйственных записях управляющего имением и в одном лице старосты — Ивана Мухина. Там все было свалено в одно: и то, что нажато, и то, что обмолочено, и то, что выдано.

Утром третьего дня Шелехов со старостой объехали верхом фроловские поля. Дмитрий Потапович вникнул в каждое: что за почва, чем было занято в прошлом году и чем намечено занять нынче, какие урожаи снимали с поля, сколько и какого клали навозу на десятину? К обеду возвращались в сельцо. День выдался теплый, в березовой роще уже хозяйничали грачи, над землей висел тот теплый, разъедающий снег туман, который обещает дождь и раннюю весну.

Как ни прикидывал Дмитрий Потапович возможности своего хозяйства, все выходило, что при таких урожаях оно позволит ему только-только концы с концами сводить. Урожаи ржи на помещичьих землях получались сам-три, сам-четыре, пшеницу не сеяли вовсе, коровы давали по шестьдесят — семьдесят ведер в год, большинство фроловских крестьян ходили в отход — ломали камень на Волге, чем и платили оброк прежнему барину.

— Что, Иван, всегда так было? — спросил Шелехов у старосты.

— И нет, батюшка, и нет, не всегда, — с готовностью откликнулся староста, напуганный молчанием Шелехова, — как на оброк посадил нас старый барин, так и замечаем, урожаи все хуже и хуже, хуже и хуже. Избаловался деньгами народ, с земли кормиться не больно-то хочет. Легче купить-де хлеба-то, чем с нашей земелькой играть. А деньгами сыт не будешь...

— Так не вернуться ли опять к барщине, к издольщине?..

— А уж как прикажете, батюшка, воля ваша, — отвечал Иван. — Вот соберем мужичков под ваше крыльцо да и объявим...

На сходе крепкие хозяйственные мужики его действительно поддержали, те же, кто жил за счет заработков на ломке камня, долго противились барщине, но в конце концов и они сдались. Тогда же Шелехов разработал план перехода на многопольный севооборот. Чтобы не пугать крестьян нововведением, решил переходить с трехполки, не уменьшая посевов озимого хлеба и почти ярового, постепенно вводя в оборот кормовые травы, картофель, лен. В конце марта, еще по снегу, в Березках по озимой ржи посеял клевер. По совету ивановского священника отца Владимира, нанесшего ему визит, заставил перевеять все семена, по его же совету послал старосту в Сухинич купить пудов двадцать яровой гречихи. Поп рекомендовал ее как культуру, которая хорошо чистит сорные поля, а поля-де во Фролове очень сурепистые.

Как только запылили под колесом и копытом дороги, нанес необходимые визиты в Зубцове, Старице и Твери, куда пришлось обращаться с прошением освидетельствовать его документы в доказательство принадлежности к благородному российскому дворянству. На обратном пути из Твери завернул с ответным визитом в Ивановское, к отцу Владимиру. Тот встретил его в саду, на пасеке, с дымарем в руках и сеткой на лице. Отложив дела в сторону, показал свое хозяйство: десяток выхоленных красных коров, яблоневый сад, ухоженный огород с высокими грядами, теплицу для ранних овощей, угостил домашним вином из крыжовника, которое попадья, матушка Иринья, делала по какому-то старинному рецепту с добавлением меда. Штофчик выпитого вина развязал языки. Отец Владимир все более дивил его практической сметкой, домеком. Имея двенадцать десятин пашни, он не только обеспечивал хлебом себя, но еще и продавал гречу, лен, получал доходы от пасеки и сада. Суждения его, несмотря на поучительный тон, которым он их произносил, были метки и оригинальны.

— Ошибка русского земледельца в том, Дмитрий Потапович, — говорил отец Владимир, — что он вечно тянется вширь, а не вглубь, хочет овладеть как можно большим пространством земли. Всего ему мало, всего он хочет иметь много: угодий, пашни, леса, коров, лошадей, а в результате зачастую и с тем, что имеет, не может как следует справиться. Присмотритесь к русскому помещику, он все гонится за масштабностью, заводит огромные луга и выгоны. На крестьянское тягло, это на двух-то человек, на Адама и Еву, он накладывает по полторы сороковой десятины, да у них своей еще две десятины. Как можно все это возделать — не то что превосходно, а даже сколько-нибудь хорошо? как удобрить всю эту площадь? как вдвоем вовремя убрать ее? Да кое-как, вот как, Дмитрий Потапович! Мой вам совет — не спешите приобретать землю, расширять имение. Если умно вести дело, то и одна десятина даст больше, чем иному десять, и одна корова даст масла больше, чем иному пять.

Все это Шелехов и сам знал. Завидны были и средства, которыми отец Владимир достигал своих урожаев, но где взять столько навоза, сколько он советовал вывозить на десятину? Поповский скот кормился не с пашни, а с сенокосов, которые он арендовал в Ивановском и Фролове. Так ведь не у каждого хозяина есть даровое сено, а следовательно, и даровой навоз.

За новыми заботами, хозяйственными делами Шелехов вскоре забыл о разговоре с Оглезневым.

Днем он то на риге, то в поле, то на конюшне, то на скотном дворе, по вечерам перечитывает “Земледельческий устав” знаменитого английского писателя по сельскому хозяйству Джона Синклера, “Рациональное сельское хозяйство” немецкого ученого Теэра, “Разыскание свойств и причин народного богатства” Адама Смита. Соглашается и спорит не только с Иваном Мухиным и мужиками, но и со светилами европейской науки. Поспорить есть о чем. Теэр то и дело увлекал в теоретизирование, сворачивал на идеальные, утопические размышления вообще о сельском хозяйстве. Типичный немецкий ученый, который, уж если взялся за перо, не может, не унизив себя в глазах своих ученых собратьев, говорить о деле без умозрений. Маленький сельскохозяйственный Кант. Обязательно нужно поумничать, подмешать в сочинение хоть немножко чего-нибудь темного, кудреватого, непонятно-трансцендентного, без чего германский писатель, что офицер без шпаги.

Синклер приводил в отчаяние своей британской конкретностью, приверженностью своему английскому хозяйству, своим английским традициям, своим английским мерам, будто кроме англичан в мире никого не существовало. Но сколько за этим скрывалось труда! В Англии не было, кажется, ни одной самой простой крестьянской работы без особого приспособления или превосходного орудия — легкого и удобного. Лопаты для самых разных работ, вилы всевозможные — в том числе и для связывания в снопы. Подхватывают такие вилы пук сжатой ржи или овса ровно на сноп: завязывай сноп на возу, укладывай, а подавальщик уже новый тебе приготовил. И не надо стоять в наклон по целому дню! А сколько разнообразных плугов! Промышленность буквально состязается в желании облегчить труд фермера. Двукрылые плуги для пропашки земли меж грядами овощей, распашной плуг для истребления сорняков между колосовым хлебом, пропашник для отвала земли от овощей, косы с полотном для подхвата мелкой травы. В русском хозяйстве, для русских гряд, почв, нравов, обычаев многое не годилось, но побуждало мысль сделать что-нибудь подобное и в своем хозяйстве. Да ведь и делают! Старицкий помещик Иван Иванович Воробьев открыл в имении мастерскую по производству инвентаря и по своим чертежам делает веялки, сеялки, косилки, сошники, лопаты, плуги превосходного качества.

В нем все более возникает желание составить ясные понятия о русском сельском хозяйстве, понятия свои, природные, приноровленные к народному быту, характеру, почве, климату, традициям. Нет, он не согласен с Теэром, что цель сельского хозяйства есть деньги, барыш, чистая прибыль. Самые высокие барыши чаще всего почему-то бывают противоположны общей пользе, общественному благу, думает он, отрываясь от книги и слушая нудный осенний дождик за окном. Один из выгоднейших способов сбыта зерна — винокурение. А ведь чем больше зерна пойдет на вино, тем голоднее будет жить людям...

Тогда же, в ночных уединенных диалогах с Теэром и Синклером, задумалось первое фроловское сочинение, названное им “Главные основания земледелия”. Почти четыре года ушло у Шелехова на него. Это были размышления о возможности гармонии космоса и человека, природы и общества через посредство подлинно научного земледелия, где земледелие названо основою гражданства и источником законов. И любое нарушение этих оснований всегда оканчивалось разрушением нравственных и гражданских основ.

Он начинает книгу с похвального слова земледелию: “Нет других занятий для кочующего человека, кроме помышления о беспрестанном движении с места на место, о грабежах и набегах: ибо ничто не привязывает его к месту рождения, одному месту, ничто не озабочивает его оградить целость своей родины, возвысить вид, улучшить благосостояние ее — внутреннее и наружное. Земледелие поселяет в душе человека привязанность к месту труда... Земледелие улучшает, развивает силы природы... Земледелие построило села, соорудило города, образовало гражданства...”

III

С теоретическим мужиком было все более или менее понятно. А вот реальный мужик нередко ставил в тупик. Мужик удивил Шелехова своей недоверчивостью, подозрительностью и неприятием барских нововведений, которые, как и шило в мешке, было невозможно утаить от него, всю свою жизнь пахавшего землю по старинке. Привыкший получать сено с сенокосов, мужик долго не хотел принимать клевер и не принял бы, если бы он не повлиял на урожайность и чистоту льна. Скреб затылок пятерней, оглядывался на старосту, ища у него поддержки, демонстративно недоумевал: “Зачем же на земле траву сеять, когда лучше посеять хлеб?” Объяснения ученого барина, что клевер повышает плодородие почвы и увеличивает удои у коров, в расчет не принимались: “А мне молока хватает, куда ж его больше? И это поросятам выливаем...”

С психологией мужика Шелехов разобрался, когда понял, что весь состав крестьянского хозяйства, вся его организация вращается вокруг пищевого рациона, вокруг стола и запросов рынка. К примеру, коровье масло мужик еще считал за еду, творог — уже нет; сыра он не знал и не умел его делать, заготавливать впрок продукты также не умел. Овощи составляли совсем крохотную часть его пищевого рациона, и если бы не капуста, репа и картошка, совсем не отражались бы на структуре посевов. Крестьянин привык питаться хлебом, из хлеба делать напитки и лакомства; это и определяло его отношение к земле, к посевам, к урожаю, к достатку, это и принуждало его до половины пашни засевать хлебом и держаться за изнуряющую землю трехпольную систему.

Не зная, как измерить крестьянский рацион в средней семье, Шелехов проверил его однажды на наемных пильщиках, велев Аннушке не ограничивать их в питании. В первый же день, еще не работая, они съели по пять фунтов печеного хлеба, во второй — по шесть, на третий — дошли до семи. Со щами и картофелем количество съедаемого хлеба уменьшилось до четырех фунтов, но зато увеличилось количество картофеля — до десяти фунтов в день! Кроме того, пильщики съедали в первые дни до пяти фунтов мяса, правда, через четыре дня это количество остановилось на фунте, а вот печеный хлеб так и остался на уровне четырех. Впоследствии Шелехов убедился, что крестьянин и дома так же расточителен с хлебом. Пока была в сельнице мука, каравай ржаного хлеба в любой, даже самой бедной семье весь день лежал на столе. Дети, играющие в горелки, то и дело вбегают в избу, отрезают или отламывают кус хлеба и с хлебом в руке вновь выбегают на улицу. Не откажется полакомиться хлебом и зашедшая по делам в избу хозяйка, и хозяин, и даже куры прекрасно знают об этой домашней привычке. Попавши в избу, они тут же взлетают на стол и торопясь отщипывают от каравая мякиш. Оттого-то на одну душу в год в крестьянской семье съедается до двух четвертей хлеба, а в урожайный год и того больше — до четырех-пяти, то есть, если раскинуть на день, выйдут все те же пять-шесть фунтов, что и у пильщиков. Русский крестьянин, можно сказать, разорял себя хлебом, изнурял им свою землю, заедал будущее своих детей.

Дописывая к тому времени “Главные основания земледелия”, Шелехов уже догадывался, что направление ума, избранное им здесь, не годится для повседневной практики в хозяйстве. Хотя он был благодарен этой книге. Он многое уяснил в отношении человека и природы, привел в систему свои мысли, но сельское хозяйство, увы, не поэзия, не умозрительная философия и не прихоть ума, каковым оно представляется московскому знакомому Михаилу Григорьевичу Павлову, новому университетскому кумиру, восходящей звезде на российском научном небосклоне. Повседневная практика преподносит порой такие эмпиреи, которые идут вразрез с самой выверенной теорией.

На днях взялся учить экономку имения Марью, ведающую скопом сливок на скотном дворе, и сам получил урок. Как-то он купил в Родне на ярмарке дюжины четыре широкогорлых горшков по дешевке и решил приспособить их для отстаивания молока на сливки. Привез Марье на скотный двор и наказал наливать молоко для скопов в новые горшки, а старые, уже черные от долгого употребления, выбросить вон. Через неделю зашел в избу при скотном дворе, а Марья возится все с теми же старыми, узкогорлыми кринками.

— Новые горшки жалеешь, Марья? — пошутил Дмитрий Потапович. — Я же велел выбросить эти кринки. К тому же из широкогорлых горшков, мне кажется, и сливки удобнее сметывать.

— И не дело вы говорите, батюшка, — возразила экономка. — Сметывать-то из новых, может, и удобнее, зато сливок выходит меньше.

— Ну?! Это еще почему? — иронически воскликнул Дмитрий Потапович. — Уж не сама ли проверяла?

— И проверять не надо, стародавними людьми давно проверено. В узкогорлых сливок больше получается, да и все. Тут эвон сколько настаивается сметаны, — Марья черкнула пальцем по черной кринке, — а здесь блинок в палец толщиной.

Марья была старая скотница, опытная экономка, производство сливок у нее было отлажено и отшлифовано десятилетиями. Парное молоко Марья сначала ставила на погребицу для постепенного охлаждения. Через сутки, когда наверх поднималась часть сливок, кринки вносились в теплую избу при скотном дворе, и опять-таки используя физические законы — чтобы как можно больше оставшихся в кринке во взвешенном состоянии капелек сливок при постепенном нагревании поднялось вверх. А чтобы нагревание происходило действительно постепенно, в избе были устроены три полки одна над другой на высоте аршина. Внесенные с погреба кринки Марья выставляла сначала на нижней полке, потом, спустя сутки, переставляла на среднюю, а еще через сутки — на самую верхнюю, где кринки оставались до совершенной зрелости сметаны, если собиралась бить чухонское масло. Зрелость Марья определяла по пузырькам на поверхности сметаны или прикладывая палец к ней. Если сметана не прилипала, значит, была готова.

Шелехов не раз любовался, как точно и безошибочно народный опыт выбирает технологию работ. Теперь вера в непоколебимую Марьину мудрость давала трещину. Оказалось, все эти физические законы Марья использовала совершенно неосознанно, как неосознанно строит свои чудесные соты труженица пчела; вместе с золотыми крупицами опыта уживались ошибочные предрассудки.

— Пойми, сметаны в горшке не может быть меньше, — стал поучать Марью Шелехов. — Да, блинок в кринке толще, и намного, но оттого толще, что основание его во столько раз уже. В горшке блинок сметаны тоньше за счет более широкого основания. Следовательно, объем сливок или сметаны что в горшке, что в кринке одинаков. Это я тебе говорю как математик и физик, я учился тому в университете. Понятно?

— Да как не понять, батюшка, — потупила глаза Марья. — Но только кринки под скопы всегда делают с высоким горлом, потому что в них сливок больше настаивается...

— Тьфу ты, Господи Боже мой! — вспылил Дмитрий Потапович. — Вот ведь упрямая! Да не потому делают, что в них больше сливок скапливается, а потому, что обман зрения. Либо потому, что кринки такой формы держать удобнее. А сливок в них столько же.

— Как хотите, батюшка, — огрызнулась Марья, — а меня учили, что больше!..

Шелехов решил для наглядности поставить опыт из двух партий кринок — узкогорлых старых и широкогорлых новых. Каково же было его удивление, когда, сняв с тридцати тех и других кринок сливки, он намерил, на радость Марье, шесть кринок сливок из старых, узкогорлых, и лишь пять с половиной из купленных в Родне. Видно, был еще какой-то неведомый ему секрет, открытый опытным путем, который в узкогорлых кринках позволял сливкам настаиваться лучше, чем в широкогорлых!.. Вот тебе и Марья! А сколько золотников народного опыта разбросано по России? На днях побывал в Ржеве — и диву дался. Около тысячи мещан ржевских занимаются садоводством, варят знаменитую ржевскую пастилу, имеют питомники, а в питомниках у некоторых до пятидесяти разных сортов яблонь. То же можно сказать о старицких капустниках. За 50 верст едут крестьяне за рассадой в старицкий Успенский монастырь.

Основанием сельского хозяйства может быть один только опыт, и усовершенствовать можно только опять же реальную действительность, пусть несовершенную, но обязательно реальную, а не мечту. И только тот имеет право на выводы, поучения, на совет в сельском хозяйстве, кто сам каждый день ведет собственное хозяйство и живет за счет него.

IV

Ободренный успехами своего хозяйства, повысившимися урожаями ржи, овса, картофеля, выгодной продажей льна, доходами от фермы, состоящей из обыкновенных местных коров, которые оказались на редкость отзывчивыми на хороший корм и теплый хлев, Шелехов стал всерьез задумываться об открытии во Фролове практической школы для обучения крестьян плодопеременному полеводству. Друзья и родственники жены советовали, правда, расширить имение, ведь сельцо состояло всего из сорока душ, но Дмитрий Потапович решает повысить доходность имения за счет культуры земледелия, рационально устроенного хозяйства. Мысли о школе заманчивы и другим: ему хочется через крестьян, своих будущих слушателей, изучить народные основы сельского хозяйства, узнать секреты народной агрономии, зоотехники, ветеринарии. В Бежецком уезде, вокруг села Замытье, живут около двух тысяч крестьян. занимающихся коновальством. Что известно о них? Коновалы по осени расходятся для этого промысла по всей России. Многие из них едва грамоте обучены, а лечат такие болезни, что и ветеринарным врачам не под силу. Крестьяне села Семибратово Ярославской губернии издавна занимаются выращиванием коров на продажу. Выращивают на любой вкус: высокоудойных,с жирным молоком, небольших коров-кормилиц. Это ли не искусство?!

Присматриваясь к крестьянскому хозяйству, Дмитрий Потапович увидел слабое место не только в малоземелье, но и в неумении распорядиться своими четырьмя-пятью десятинами. Вон живут два соседа — Иван Козырев и Федот Петров. И наделы у обоих одинаковы, и ртов поровну, и работников, а результаты в закромах и амбарах разные. Иван что ни сделает, все к месту: в прошлом году многие ячмень сеяли, а он овес посеял, овес у него уродился сам-десять; в этом году все посеяли овес, а он полторы десятины ячменя — и опять угадал. А Петров из недоимок не выберется...

У европейского крестьянина земли не больше, чем у Козырева да Петрова, но хозяйничает он на ней по-другому: и клевер сеет, и рапс, и люцерну, и корнеплоды для корма скота, хороших держит и коров, и сыры делает, и колбасы, и на рынок их вывозит. Конечно, сельское хозяйство Англии, Германии, Франции основано на труде вольнонаемном, там помещичьи усадьбы отдаются землевладельцами крестьянам по контрактам внаем. Русское сельское хозяйство основано на крепостной собственности, где помещик — и владелец, и хозяин, и судья, и блюститель народной нравственности. Плохо это? И плохо, и хорошо. И все же с нищетой следует бороться с обеих сторон. Можно и должно помещику стать руководителем народного сельского хозяйства, научить его научным способам ведения сельского хозяйства. Почему бы не попытаться открыть во Фролове сельскохозяйственную школу для помещичьих крестьян на манер европейских школ, куда каждый хороший фермер почитает за честь отдать своего сына?.. Опыт у него уже есть, результаты налицо...

24 августа 1822 года Авдотья Андреевна разрешилась вторым сыном. Как ни прижимали Дмитрия Потаповича дела, вырвался на денек в Москву. В эти дни и окрестили сынка в приходе церкви Знамения близ Девичьего Поля, нарекли при крещении Александром. После крещения шурин упросил его посвятить денек-другой охоте на уток. Пришлось делать крюк на Емельяново, в болото.

Дорогой шурин читал свои стихи и пересказывал литературные сплетни, чем замучил Дмитрия Потаповича до смерти. Вдобавок велел Нефедычу останавливаться около каждого трактира, где прикладывался к рюмке и с новой силой принимался бранить Пушкина, грозясь разнести в пух и прах его “Кавказского пленника”.

За Волоколамском потянулись бедные тверские деревни, тощие крестьянские стада, пасущиеся по жнивью, расстеленный на стлищах лен, зеленые прямоугольники конопляников в огородах. Весь день обгоняли ржевских нищих, группой и поодиночке возвращающихся домой с промысла. Некоторые промышляли столь счастливо, что нанимали извозчиков, везли домой кули и короба с гостинцами, но некоторые по привычке валялись у трактиров. Возмущенный увиденным, Нефедыч всерьез божился, что теперь во веки веков не подаст в первопрестольной ни одному нищему, да и детям своим закажет это делать.

Шелехов проговорился шурину, что пишет книгу о сельском хозяйстве, и был не рад, так как тот принялся бранить его.

— Гробишь талант, Дмитрий! Талант, какой талант гробишь! — повторял он трагическим голосом. — Ведь сманят, сманят Россию с Христова пути, в города увлекут, к кабакам. Эх, Димитрий! Станет святая Русь блудницей, пьяницей, нищебродкой. Будет стоять седая, беззубая, с растрепанными волосами у трактира, и какие-нибудь колбасники-немцы будут бросать ей в трясущуюся руку по медному грошу на кусок хлеба. И ты, ты будешь виноват, Димитрий, ты! Потому что ты своим святым словом мог бы ее спасти, но не захотел!..

— Словами ее ты спасай, Владимир Андреевич, — приобнял шурина за плечи Шелехов. — Я попробую делом спасти. Вот допишу книгу, сельскохозяйственную школу открою для крестьян, как в Англии, как в Голландии делается.

— Школу?! Димитрий?! Это что-то новое. А как же свобода, равенство, братство? Да не смотри на меня так!

— Я говорю о другой свободе, о свободе от невежества. Не думаю, что если освободить крестьянина с землей, то все вмиг и наладится. Освободим-то его с сохой, с трехполкой. Он тут же опять в рабство к природе попадет. Сначала надо освободить от трехполья, от коровы-навозницы, от сохи.

— И что это будет за школа?

— Первая в России сельскохозяйственная школа для крестьян. Буду учить плодопеременному полеводству, чтобы в наших нечерноземных краях не было недостатка в хлебе. Научу хорошо обрабатывать землю, засевать ее добрыми семенами, научу, чтобы озимые и яровые возвращались на одно и то же место не через год да каждый год, а через три-четыре года. Научу выращивать клевер, лен, картофель, держать побольше скота.

Шелехов в то время разделял проект графа Мордвинова о выкупе крестьян из крепостной зависимости, правда, считал чересчур высокими цены, предложенные графом за выкуп. Тверскому крестьянину, во всяком случае, они были явно не под силу. Но выход все же был: научить крестьянина плодопеременному полеводству, ремеслам, рациональному хозяйствованию. И тут без школы не обойтись.

— Не пойму, ты что, чиновником пойдешь? Или это благотворительная школа будет?

— Почему благотворительная? Я не граф, а мелкопоместный дворянин. Буду получать с помещиков, пожелавших отдать в обучение своего крестьянина, по тридцать рублей; окончившим курс выдам дипломы об окончании школы.

— Да кто же пошлет к тебе крестьянина, Дмитрий? Он, пожалуй, выучится и барина не станет слушать — кому это нужно? Лично я, например, и за бесплатно ни одного мужика к тебе в школу не отдам, а тут тридцать рублей серебром!

— Но эти тридцать рублей тебе за первый же год окупятся.

— Да мне и денег этих не надо!.. — воскликнул шурин.

— А теперь я тебя не пойму, Владимир Андреевич: то ли тебе денег жалко, то ли тебе их не надо. Чтобы Россия окончательно не обнищала, может быть, следует у немца поучиться хозяйство вести? Почему же тебе тридцать рублей жалко на такое благое дело? Для себя ведь выучишь!

— А вот жалко, и все тут! У меня в прошлом году в Краснове шесть десятин овса потравили скотом, и виноватых не нашел! Мужик только смотрит, как бы нас с тобой обмануть, а я его учить стану.

V

Разговор с шурином поубавил энтузиазма, дал понять, что в одиночку, без сторонников, школы не создашь. Вот только где их взять, сторонников? Один не хочет и даже боится образованного мужика, другой замкнулся в своем кружке, заслонился от народной жизни несбыточной программой, хотя именно этот понимает и цену просвещения, и средства имеет для устройства школ, и власть, чтобы хоть как-то подействовать на местную уездную и губернскую администрацию, которая откровенно грабит и притесняет мужика. Шелехов написал письмо в Вольное экономическое общество, в котором объявил свой проект. Проектом заинтересовался сам президент общества граф Мордвинов, и вскоре Шелехов получил официальное приглашение познакомить с проектом школы членов общества. В октябре 1825 года Дмитрий Потапович выехал из Фролова на заседание общества.

Он почему-то не сомневался в успехе, в том, что общество одобрит его проект. В жизни каждого человека случаются такие моменты, когда его поступки находятся в полном согласии с судьбой и собственным призванием; Шелехов чувствовал, что у него пришел именно такой момент. На заседании Императорского Вольного экономического общества он нарисовал яркую картину русского сельского хозяйства со всеми его недостатками, показал причины неурожаев, привел примеры из собственной практики. Доклад получил большой резонанс, Шелехова забросали вопросами, а граф Мордвинов предложил докладчику описать первый учебный год школы в брошюре. Успехи плодопеременного хозяйства во Фролове были. уже налицо. Урожай овса после клеверов достигал сам-двенадцати, ржи — сам-десяти, клевер давал по триста пудов с десятины прекрасного сена, фроловская мастерская изготовляла плуги, сошники, бороны, косы и другой хозяйственный инвентарь, который охотно покупали не только помещики, но и крестьяне.

Он не бывал в Петербурге с зимы. Как всегда после долгого отсутствия, город показался изменившимся, незнакомым и даже в чем-то чужим.

Шелехов пошел по Невскому, заглядывая по пути в книжные лавки. Вот-вот должна была выйти в Москве его книга “Главные основания земледелия”, и он хотел лично познакомиться с петербургскими книготорговцами, чтобы возбудить к ней интерес. На книгу его подписались князья Дмитрий Владимирович Голицын и Николай Борисович Юсупов, граф Петр Александрович Толстой, князь Сергей Иванович Гагарин, что было своеобразной рекламой ее перед торговцами. Столичные книготорговцы в ответ на это сдержанно улыбались, и даже то, что князь Голицын подписался на семь экземпляров, энтузиазма у них не вызывало; знали его и Юсупова меценатство, просили прислать по три, пять, десять экземпляров, из чего Шелехов заключил, что книга его вряд ли будет иметь читательский успех. Город жил своей жизнью, своими кумирами. Читали Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Федора Глинку, Николая Бестужева, Пушкина. Что было ему, городу, до земли, до ее плодородия? Николай Бестужев напечатал вон в “Соревнователе просвещения и благотворения” свои “Записки о Голландии 1815 года”, где описал вымощенные улицы, выложенные камнем и обсаженные деревьями каналы, высокие дома из полированного кирпича, богатство голландских рынков и прелести голландской кухни, но ни словом не обмолвился о сельском хозяйстве этой страны, основе голландской уверенности, сытости, добродушия, силы. Посмотрел бы он на роттердамских завсегдатаев клубов и театров, на речи голландских парламентариев, если бы их фермер вдруг перешел на трехполку!..

На Невском, у кофейни Излера, он столкнулся внезапно с Оглезневым, которого не видел ни разу после мальчишника в Москве. Отойдя в сторонку, обнялись и внимательно рассмотрели друг друга. Оглезнев был в цилиндре, новом, последней моды синем плаще, с наборной тростью в руке — щеголь, да и только, а в глазах его играла все та же цепкая, агрессивная ирония, выискивающая у собеседника какое-нибудь слабое место, чтобы мгновенно заметить его и предать огласке, — то, перед чем целомудренный Шелехов всегда пасовал.

— Какими судьбами, Дмитрий Потапович? — спросил сквозь улыбку Оглезнев. — Ведь ты, кажется, живешь ближе к Москве?

Шелехов объяснил цель своего приезда.

— Ну и как? Как успехи? Литературные, во всяком случае, мне известны, читаю тебя иногда в “Дамском журнале” Шаликова.

“Черт бы побрал этого шурина! Видно, опять передал стихи в “Дамский журнал” без ведома!” — смешался Шелехов, но объясняться не стал, отшутился стихами Батюшкова, что успех-де ждет того, “кто пишет так, как говорит, кого читают дамы”. Оглезнев вновь больше спрашивал, Шелехов рассказывал. Об имении, многополье, будущей фроловской школе, состоянии сельского хозяйства Тверской губернии. Рассказывал, чувствуя, что Оглезнев вернется, не может не вернуться к их разговору в Москве. Так и случилось.

— Ну и что, лучше стало жить крестьянину, озаренному светом науки? — спросил Оглезнев, когда Дмитрий Потапович умолк.

— Если уж к тому пошло, позволь и тебя спросить, Алексей: а что ты сам сделал для того, чтобы этому крестьянину стало легче жить? — Шелехов вспыхнул: — Можно подумать, что у нас с тобой кормильцы разные. Живешь на тот же оброк, на ту же барщину... Только я хоть как-то пытаюсь облегчить ему жизнь, а ты и сам не делаешь, и меня упрекаешь.

— Почему же не делаем? Делаем, — сказал он самоуверенно, выделяя последнее слово.

— Что же?

Пришла очередь и Оглезневу смутиться. По выражению его лица Шелехов видел, что ему хочется что-то сказать и он знает, что сказать, но колеблется это сделать. Нет, на прямой ответ он так и не решился, заговорил околичностями:

— Помощь земледельцу вижу прежде всего в том, чтобы освободить его от помещика, остальному он сам научится. Надеюсь, ты читал “Записки о Голландии 1815 года” Бестужева? Так вот, придерживаюсь того же взгляда. Голландия не потому получает самые высокие урожаи зерна в Европе, что голландский фермер знает плодопеременное полеводство, а потому, что он свободен, что там — республика. Только при республиканском правлении и равенстве работающих классов со всеми остальными сословиями Россия начнет процветать.

— И как же ты намереваешься освобождать его от помещика? — спросил Шелехов. В ответ Оглезнев развел руками.— Ясно... Помогать крестьянину, по-твоему, — ездить по Петербургу и за вистом беседовать о голландском и английском парламенте. Нет, уволь, Алексей, эта роль мне не подходит. Долг свой вижу в том, чтобы быть полезным крестьянину сегодня, так как, по-моему, страдает он пока не от отсутствия у нас парламента, а от трехполки, от плохих дорог, от неуплаченных недоимок, отсутствия плуга, в неурожайный год — от голода и в конечном счете от неумения вести хозяйство рационально. От бедного рынка, так как большинство населения у нас крестьяне и крестьянин на рынке ничего не может купить в обмен на хлеб, кроме продуктов. Никаких, заметь, товаров и орудий для хозяйства. В голодный год он голодает, в урожайный проедается, а в результате под навесом стоит все та же соха... Указ Екатерины о вольности дворянской освободил нас от служебной повинности, но не от долга перед крестьянином и Россией. Чтобы не уподобиться трутням, от нас требуется одно: работай в своем имении вместе с крестьянином, уравняй сам себя с ним в правах на поле, скотном дворе, и он это оценит. Но воспользовались дарованной свободой дворяне по-разному. Вместо того чтобы поехать к себе в имения, многие из вольтерьянцев перевели свои деревни на оброк, передали все хозяйство на руки воров-управляющих и приказчиков, а сами остались в городах. Нет, нашлись и такие, кто поселился в имении, но одни из них вместо того чтобы стать образцовыми агрономами, скотоводами, руководителями народного хозяйства, превратились в полицейских надсмотрщиков, управителей крепостных душ и упиваются неограниченной властью и возможностью все получить даром, посредством приказа из конторы, другие же, построив усадьбы с портиками, оранжереей, отгородившись от нищеты французскими парками, завезя в гостиную клавесин и в кабинет библиотеку с книгами на французском и немецком языках, начали перестраивать деревню на европейский лад.

— Погоди-ка, да разве ты сам не то делаешь, что другие, Дмитрий Потапович?

— Далеко не то, Алексей Кондратьевич. Перестраивают-то без ума, без учета российского климата, почв, обычаев. Накупят голландского скота — а он передохнет в суровую зиму; посеют брабантского льна — а он не взойдет на нашем суглинке; истратят на сельскохозяйственные орудия десятки тысяч рублей — а работать на них никто не умеет. И кончается дело тем, что снова закладываются имения под проценты в банк, снова сажаются деревни на оброк, а хозяева уезжают в город с убеждением, что Россия — это дикая страна, а русский крестьянин — это первобытный человек. Нет, Алексеи Кондратьевич, мое глубокое убеждение, что главный вопрос у нас в России — аграрный, а не политический. Или, на крайний случай, наш главный политический вопрос — вопрос аграрный.

— Ну вот, — огорчился Оглезнев. — Так и думал, что ты к этому сведешь всю политическую обстановку в России.

Радость от встречи угасла, уступила место досаде. Сквозь раздражение, сквозь досаду они все-таки нашли в себе силы протянуть друг другу руки и попрощаться. Не знал Дмитрий Потапович, что это была их последняя встреча.

VI

Весть о событиях 14 декабря 1825 года застала Шелехова в имении и привела в шок. О тайных обществах он, конечно, знал, да из этого никто и не делал тайны, но что все эти собрания, программы, споры закончатся картечью на Сенатской площади, он и помыслить не мог.

Каждый день приносил новые известия: взяли братьев Бестужевых, Каховского, арестовали Никиту Муравьева, Рылеева, Лунина, Сергея Трубецкого, Бурцева, братьев Крюковых, из Москвы в Петербург под конвоем отправили Орлова, Оболенского, братьев Калошиных... Среди прочих арестовали и Оглезнева. Эти дни, эти недели, эти страшные зимние месяцы сплетен, слухов, страхов, когда камины Москвы и Петербурга, говорят, топились бумагами и рукописями и над городом летал серый бумажный пепел, Шелехов перенес как тяжелую болезнь. Многих арестованных знал лично по университету, по военной кампании, по Вольному экономическому обществу, со многими дружил, многих почитал за литературный талант. Первые дни ходил по комнатам дома и не мог понять: зачем?! Зачем при таком расстройстве финансов в стране, упадке торговли, при совершеннейшей ничтожности русского земледелия, промышленности, ремесел, при бездарности российской государственности, отсталости издательской деятельности, зачем нужно было бросать лучшие умы, светлейшие головы, честнейшие души на каторгу, в ссылку, на казнь? Россия впервые за свою историю нарастила плодоносный, слой образованных молодых людей, из которого могли бы произрасти блестящие государственные деятели, талантливые инженеры, врачи, корабелы, мореплаватели, промышленники, искусные агрономы, законодатели, военачальники. И вот на их место водворятся недоучки, сатрапы, трусливые душонки, бездарные администраторы, а с ними — недоверие, подозрительность, цензура, террор и все то, что победившая сторона избирает против побежденной.

Теперь, после ареста Оглезнева, ему стала понятной многозначительность его умолчаний при последней встрече, его упование на парламент, конституцию. Хотел перемены властей. Боже, как эти мечтания далеки от реальной действительности! Подумали бы прежде, кто сядет в губернской или уездной канцелярии вместо сидевшего там взяточника, держиморды, недоучки. Не англичанин же, не голландец — сядет тот же русский дворянин, потому что других грамотных людей пока в России нет. Вместо того чтобы самим занять эти места в судах, канцеляриях, комиссиях и попытаться постепенно преобразовать все, что не угодно, захотели все государство повернуть силой. А сила, как известно, — обратная сторона малодушия, слабости, беспечности, безволия. Легче погибнуть за честь в бою, чем всю жизнь изо дня в день отстаивать эту честь в жизни. Да и неизвестно, освободившись от ига старого порядка, что получило бы общество при новой власти — хаос безвластия? диктатуру? сопротивление, кровь? И опять — новый террор для всех, кто окажется в опале. Вполне возможно, что и для него, Шелехова. А отдуваться, как всегда, пришлось бы крестьянину. Его никто, никакая конституция, никакой парламент не освободит от работы; от природной зависимости. Потому что, какая бы ни была власть — царская, республиканская или еще какая-нибудь, а корову нужно доить в три часа утра. Она властвует над крестьянином. И после ожереба кобылы нельзя прозевать девятого или одиннадцатого дня, когда та вновь приходит в жар. И многое, многое другое из того, чему крестьянин обязан подчиняться в первую очередь и чего нельзя отменить никакими декретами... А у них, как он понял из разговора с Оглезневым, аграрный вопрос был совсем не разработан.

От волнений, от дум, от курения, от хождения из комнаты в комнату у него открылась на ноге рана, образовался гнойный свищ. Авдотья Андреевна извелась, глядя на его страдания. Приглашенный из Ржева доктор Шульц, невысокий, рыжий и страшно серьезный, как все немецкие доктора, человек, зондировал рану, назначил каких-то примочек, но рана вспухла, кожа вокруг нее стала цвета старой лиловой сыроежки, Дмитрий Потапович окончательно обезножел. А тут, к 15 апреля, стали подъезжать в школу крестьяне из разных губерний. Все заботы по школе, по размещению слушателей, конечно, пришлось взвалить на плечи жены. Теорию он вел полулежа в кресле, практику опять же вела Авдотья Андреевна и новый управляющий имением Максим Федорович Веденеев. Они следили за севом, знакомили с молочным хозяйством и конезаводом, принимали качество работ, показывали действие веялок, прессов, кормокухни, сыроварни. А по вечерам Авдотья Андреевна еще писала под его диктовку обещанную Мордвинову брошюру под названием “Существенные правила плодопеременного земледелия”, составленную из ответов и вопросов крестьян.

Оставалось только обожать Авдотью Андреевну за ее преданность, выносливость, самоотверженность, с которой она делала всякое дело.

Брошюра не принесла ни большой радости, ни даже удовлетворения, из чего Дмитрий Потапович заключил, что по заказу даже и специальную литературу писать не следует. А вскоре в “Московском телеграфе” появилась на нее рецензия за подписью “В. В.”. В. В. был не только против фроловской школы, что можно было понять по ироническому тону писавшего, — Шелехова больно резануло то, что он ставил под сомнение достоверность происходящего. Дескать, а существует ли такая школа, не плод ли она фантазии господина Шелехова, использующего рабочую силу в своем хозяйстве и выдумывающего на досуге и собственные вопросы, и ответы на них крестьян. Эх, русская пресса! Что за зуд такой: открыв книгу, перво-наперво определить, наш это автор или не наш, а только потом за критическое перо браться. Если наш — захлебнется от восторга, какую бы чушь он ни написал, ну а ежели чужой, будь хоть сам Шекспир, камня на камне от его книги не оставит. В. В., например, упрекал его в том, что язык крестьян, отвечающих на вопросы Шелехова, очень уж литературный. Даже не подумал, нужно ли было сохранять язык и стиль слушателей в специальной брошюре. Писал-то ведь не художественное произведение, а пособие. В школе как-никак крестьяне из шестнадцати губерний. Все вроде бы на русском языке говорят, но прислушаешься — оторопь берет от наречий. Начни подделываться под каждого — не агрономическое пособие получится, а пособие по российской словесности... Легко же, господа рецензенты, судить за редакционной конторкой о сельском хозяйстве, особенно тем, кто ячмень от пшеницы отличить не может.

С этой брошюры началось и постепенное расхождение со взглядами Михаила Григорьевича Павлова. Поклонник Шеллинга, Павлов и в сельском хозяйстве видел одни теоретические проблемы, с легкостью перенося на русскую почву выводы сельскохозяйственной науки европейских стран. Шелехов уже тогда стал понимать, что путь этот для сельского хозяйства не годится. Если правила общих наук — математики, геометрии — остаются одними и теми же для всех народов земного шара, для всех веков и поколений, то сельское хозяйство не вполне наука, оно вечное дитя опыта, зависит от климата, почвы, народных традиций и потому должно по справедливости различаться на английское, французское, германское, бельгийское, русское. И даже в Англии оно будет нордфолкским и кентским, а в Германии — голштинским и саксонским, в России же — хозяйством северных, центральных, черноземных, степных губерний. Переделывать русское сельское хозяйство по иностранным образцам, как это пытались делать ученики Павлова на Хуторском хозяйстве под Москвой, — труд напрасный, неуместный и разорительный!..

Нет, Шелехов не отрицает европейскую науку. Он обучает крестьян основам европейского плодопеременного хозяйства, домоводству и животноводству, учит их пользоваться новыми сельскохозяйственными орудиями, которые можно научиться делать здесь же, во фроловской мастерской, под руководством фроловских кузнецов. Он хочет возбудить у крестьян интерес к науке, всякий раз подчеркивая:

— Мы сами навлекли на себя частые неурожаи, голодные годы и непостоянство цен на хлеб. Сами, своим плохим сельским хозяйством: оно не озарено светом науки, не знакомо с правилами искусства. От этого наше русское сельское хозяйство дурно, а с ним дурны и все его отрасли. Посмотрите, как почвы наших полей и лугов истощились, загрубели, заросли сорняками, лесные дачи обезображены неправильной порубкой, русское скотоводство ничтожно, сельские ремесла самые плохие, домоводство — недостроенное.

Русское паровое поле он называет позорищем для скотины, хотя везде в Европе оно уже стало средством получать питательные кормовые травы. На примере своего хозяйства он показывает, как может увеличивать плодородие почв травосеяние, говорит о значении для нечерноземных почв клевера и рапса, а для черноземов — люцерны и корнеплодов. Нельзя добиться успехов в полеводстве или огородничестве, если отстают в хозяйстве животноводство, луговодство, механика, сельская архитектура, сельские ремесла, переработка продуктов, племенная работа. Сельское хозяйство — это комплекс отраслей, где одна отрасль или подтягивает другую, или мешает ей. Пчеловодство повышает урожай садов, гречихи, огородных культур, а они в свою очередь наполняют ульи медом.

Но, отдавая должное науке, Шелехов не устает говорить о прикладном характере агрономии. Неудачи кабинетных ученых — агрономов и помещиков-западников Шелехов видит в неумении применить свои знания на русской почве. С нескрываемым сарказмом, под усмешки слушателей рисует он преобразовательную деятельность помещика-западника. Как тот начал перестраивать деревню русскую на иностранный лад: выстроил свою усадьбу на новом видном месте, заняв для этого удобренные крестьянские огороды, построил и изящные кирпичные домики для крестьян с отдельными садиками, чистенькие, раскрашенные, с широкими итальянскими окнами, разрушив еще крепкие крестьянские избы. Завел голштинский скот, купил немецкие молотилки и сеялки. Да вот беда: домики оказались холодными, зимой жить в них было невозможно, дети стали болеть. Хлевы для крестьянского скота, отнесенные от домиков на тридцать — сорок саженей, чтобы не портить вид деревни, создавали для баб сплошные неудобства и тоже оказались холодными, скотина в них мерзла и болела, особенно молодняк. Для помещичьих полей был выбран севооборот с люцерной и эспарцетом, которые под северным небом не растут, отчего помещичий голштинский скот остался без кормов, так как сенокосы барин продал мужикам соседней деревни. Зимой из-за нехватки кормов возникли новые затеи с запариванием соломы, хвойного и веточного корма. Принялись крестьяне за топоры, построили помещику кормежные теплые избы из сырого леса, которые в три зимы сгнили. Весна же дополнила разорение: лошади от бескормицы еле передвигали ноги, сев затянули, осенью рано пошли дожди, и немецкие молотилки остались без дела. Вскоре барин наложил на крестьян дополнительный оброк за их лень и неумение работать, отдал имение на руки вора-приказчика и уехал в Петербург с уверенностью, что хуже русского крестьянина, глупее и невежественнее нет на свете.

Дмитрий Потапович замечает в дверях управляющего Максима Федоровича, делающего ему весьма красноречивые пассы: что-де пора от теории перейти бы к практике, лошади-то, дескать, запряжены, семенная картошка погружена, время не ждет. На клеверном поле после озимой ржи решили они попробовать посадить картофель, а уж потом лен. Крестьяне заметили: после картофеля поле чисто от сорняков и земля рыхлая, такая, какую лен любит. Шелехов смотрит на часы — действительно пора, восьмой час. Превозмогая боль, он поднимается с кресла и, опираясь руками о спинку, заканчивает:

— Вредно и убыточно переворачивать вверх дном труд и навык народный, уничтожать заведенное веками, слившееся с обычаями и нравами народными, и пускаться наобум в подражание, в теоретические мечты, польза от которых ничем не доказана на нашей земле. Сельскохозяйственная наука начинается от опыта, а не от умозрений, причем от опыта, изменяющегося по местностям. И Боже сохрани, если наука не согласуется с опытом или противоречит ему! Но и опыт не может быть самоцелью! Опыт должен подтвердиться успехом либо отброситься!..

VII

Днем он рассуждает, словно Платон, окруженный учениками, вечерами записывает наиболее счастливые, наиболее удачные мысли, наиболее точные ответы на вопросы крестьян. Наученный горьким опытом поспешно выпущенной брошюры, он не торопится теперь облекать эти разрозненные записи в книгу, хотя книга уже задумана и даже готово ее название:

“Народное руководство в сельском хозяйстве”. Приехавший на уток шурин смеется:

— Народное? Не ты ли учишь этот народ?

— Именно народное, — горячится Шолохов, — потому что улучшать, совершенствовать, развивать можно не мечту и не умозрение, а только реально существующее хозяйство, реально существующий хозяйственный опыт, пусть даже небогатый. А опыт есть. Возьми ту же Марью. Или скотницу Анну. Простая баба, а начнет говорить — заслушаешься. Кладезь премудрости. Сколько советов мы записали за ней, Авдотья Андреевна? — повышает он голос, задирая голову кверху.

— Не сосчитать, Дмитрий Потапович, — отвечает жена из детской.

— Как это не сосчитать? Вот они! — Он открывает тетрадь. — Вот, слушай: “Новорожденному теленку следует давать молоко только от своей матери. На вид оно сурово и на вкус невкусно, но имеет свойство очищать желудок... Посуду для корма и пойла телят нужно не только вымывать, а запаривать, чтобы не закрадывалась в трещинах грязь, от которой тотчас делаются мыты и поносы... Чтобы избавиться от неприятного запаха телячьих извержений, под телят подкладывается конский навоз...”

— Ну вот, опять: неприятный запах, телячьи извержения, — прерывает его шурин. — Разве так крестьяне говорят? Как они телячьи извержения называют?.. То-то!.. Видно, мало тебя “Московский телеграф” критикует.

— А вот я специально для “Московского телеграфа” одну главу в книге посвящу навозу. Пусть поучатся у русского мужика разбираться в г...е. Не угодишь. Одним мой язык не нравится, другие слово “навоз” из словарей исключают. Навоз — от слова “возить”, Владимир свет Андреевич. Сколько возов вывезешь на поле, столько привезешь с поля хлеба... Напишу о навозе, как бы сей предмет ни был ужасен для чувствительных сердец. Вот скажи-ка мне, русский помещик Владимир Возницын, какой навоз лучше?

— Тут я пас, Дмитрий Потапович, — отвечает Владимир, засыпая меркой порох в гильзы. — Какой порох лучше, знаю, какая дробь на уток — тоже знаю... По-моему, все-таки конский.

— Правильно, конский. Коровий — среднего качества, свиной, наиболее истощенный, — холодный, худший из всех. Но земледельцу этого знать мало, нужно знать еще, когда, какой и на каких почвах навоз эффективнее.

-- Скажи на милость! И на каких же?

— Песчаные и известковые почвы ускоряют разложение навоза, глинистые и иловатые — замедляют, — не замечая иронии шурина, продолжает Шелехов. — Вот почему на легких почвах мужик запахивает навоз глубже, на глинистых помельче или даже расстилает его сверху. Знает он также и то, что глинистая почва не может сразу ответить на навоз урожаем, песчаная же и известковая отзывчивы, дают прибавку в тот же год. Но самое лучшее удобрение, которое крестьянин не использует, — Дмитрий Потапович переходит на шепот, — удобрение из человеческого помета; если его высушить и истолочь с известью, получается бесценное удобрение, которое дает, будучи распыленное по всходам ярового хлеба, волшебное действие, прибавляя на десятине по две-три четверти. Сам проверял.

— Постой-ка, — откладывает в сторону гильзы шурин. — Можно я про толченое запишу? Повтори рецепт, пожалуйста.

— Слушай? — огорчается Шелехов. — Да не ты ли пишешь эти проклятые рецензии в “Московском телеграфе” под псевдонимом В. В.? А, Владимир Возницын? А ну сознавайся! Не больная нога, я бы тебе сейчас...

Заботами, любовью и травками Авдотьи Андреевны зажила открывшаяся на ноге рана. Дмитрий Потапович чаще стал бывать в поле, полностью отдаваясь теперь хозяйству и школьным беседам. Уроки старался провести так, чтобы в них участвовал не только рассудок, но и душа, сердце. Как напишет он впоследствии: “Все обучающиеся собирались в дом мой слушать наставления мои после принесения молитвы в храме. С аспидною доской и грифелем в руках я излагал им ясными расчетами сущность, выгоды и преимущества плодопеременного полеводства, знакомил с глубокими истинами естествоведения, вводил их в святилище Природы для созерцания и благоговения перед ее вечными и непреложными законами, премудростью Всевышнего установленными, и они понимали меня...” А по вечерам были еще игры, песни, оглашавшие окрестность, так что во Фролово с изумлением съезжались соседи-помещики, чтобы посмотреть и послушать песни “отборных русских землепашцев”, как называл своих слушателей Шелехов.

Обучая крестьян плодопеременному полеводству, Шелехов учился у них сам. Крестьяне на удивление быстро разобрались в том, что орало, которым пашутся ярославские и тверские подзолы и суглинки, нисколько не хуже плуга, а костромская косуля на кое-каких почвах даже и лучше. Разобравшись в сущности новой системы земледелия, они пытались усовершенствовать традиционный крестьянский инвентарь. Наиболее отличившиеся слушатели дома ставились управляющими. Помещики в благодарственных письмах к нему отмечали не только знания, с которыми возвращались из Фролова крестьяне, но и их нравственный рост. Вологодский помещик, отставной генерал-лейтенант Павел Иванович Цорн писал ему:

“Милостивый государь Дмитрий Потапович!

Человек мой, обучавшийся у Вас новому плодопеременному земледелию, ко мне возвратился. Он как бы переродился: вырос, пополнел, поумнел. Благодарю Вас душевно за труды, об нем приложенные. Он наставления Ваши помнит и дал мне слово всегда следовать оным.

На будущую весну начну и я в деревне детей моих Вологодской губернии следовать стопам Вашим. Известный Вам Ефим будет хозяином оной. Я решил употребить для пахания вологодские сохи с отрезом, необходим лишь мне плужок двукрылый.

Убедительнейше Вас, милостивый государь, прошу по прилагаемой при сем записке заблаговременно приказать изготовить и отпустить нашему Ефиму как орудия, так и семена, получив от него и назначенные Вами деньги и не задержав его...”

Это были годы напряженнейшего труда, годы становления его как агронома и общественного деятеля. Успех дела навел на мысль создать в России Земледельческую компанию для усовершенствования сельского хозяйства. Компании позволили купить под Петербургом поместье, со временем ставшее опытно-показательным хозяйством, на полях которого всякий земледелец смог бы воочию убеждаться в пользе плодопеременного полеводства, купить или заказать семена клевера, вики, рапса, почвообрабатывающие орудия, веялки, молотилки.

В короткое время — три-четыре года — и не заметил, как выросли и повзрослели дети. Глянул однажды на Катеньку, а та уж невеста, замуж пора; выдал за кинешемского помещика, отставного поручика Николая Пушкина. Старший сын, Аполлон, поступил в Харьковский университет и после окончания его определился на службу в канцелярию киевского военного генерал-губернатора. Младший, Александр, учился в Петербургском университете, мечтал после окончания его пойти по стопам двоюродного прадеда, Григория Ивановича Шелехова, — поехать на освоение Сибири.

За эти годы Дмитрий Шелехов лишь дважды надолго оставлял имение, школу. Один раз в 1829 году, в качестве интенданта бывшей Второй армии, когда ему пришлось командовать шестью тысячами косцов в Булгарии и на Балканах, заготавливать сено для армии. Второй раз — в 1831 году, в качестве чиновника особых поручений при Министерстве финансов. К задуманной десять лет назад книге возвращался лишь мысленно; иногда, правда, доставал из стола заметки, наброски, агрономические статьи, написанные им в журнал Осипа Ивановича Сенковского “Библиотека для чтения”, раскладывал их по порядку, набрасывал в очередной раз план, но приходило откуда-нибудь из Черниговской или Костромской губернии письмо с просьбой выслать семян кормового горошка, или плуги “однокрылые чугунный и деревянный, двукрылый, а также боронку с железными зубьями, трещотку для ячменя и пшеницы, трещотку для льна”, или его брошюры о пользе плодопеременного полеводства, паре и гулевой земле, или приезжал кто-нибудь из приятелей, — и рукопись вновь откладывалась на час, на полдня, на неделю, на месяц, а проходили год, и два, и пять.

За рукопись усадила книга Павлова “Курс сельского хозяйства”. Павлов был профессор физики Московского университета, издавал литературный и научный журнал “Атеней”. Десять лет назад он рецензировал его книгу “Главные основания земледелия” и хвалил именно то, от чего Шелехов впоследствии отказался. Кумир студенческой молодежи, шеллингианец, непризнанный философ, он практического сельского хозяйства не знал и в глазах Шелехова был и остался кабинетным ученым. Двухтомный “Курс сельского хозяйства”, написанный человеком, далеким от земли, подстегнул Шелехова к работе.

Книга Павлова была оторванной от русской почвы, неверной в самих посылах, умозрительной. Она нацеливала студентов не на практику, не на работу на земле, а на затверживание чужих мнений и, в крайнем случае, на развитие идеи знаменитых европейских сельских хозяев. Как практик Павлов не шел дальше опыта, только в опыте видел смысл и истину сельскохозяйственной науки, а опыт мог быть и ложным, в чем Шелехов не раз убеждался на практике. Идеалистом в философии быть не возбраняется, но в практическом сельском хозяйстве быть таковым разорительно. А Павлов как раз и нацеливал студенчество на идеализм в сельском хозяйстве. Шелехова возмутила его мысль о соотношении в науке практики и теории. Павлов писал: “Практика есть приведение теории в действие. Где ж враждебность между теорией и практикой? Напротив, практики без теории быть не может”. Так велика между ними связь! Практика есть теория в действительности, а теория есть практика в возможности...” Здесь все было поставлено с ног на голову. А если теория ложна, зачем ее приводить в действие? “Нет, теория есть дополнение практики, а не практика — теория в действии или теория есть практика в возможности, — негодовал Шелехов. — Черта ли мне в твоей теории, когда она рассыпается в пух и прах, если практика обнаруживает факты, которые противоречат теории. Надо придумывать новую теорию, удовлетворяющую и старым, и новым фактам, то есть всей практике по этой части. Теория — всего лишь усилие ума отгадать неуловимые тайны природы, забава ума, жаждущего знать начало всего, но не наука и не практика. Она даже не есть знание дела. Это самая неважная часть науки. Главная часть науки есть верное и систематическое изложение фактов, дающее убеждение, что, действуя таким-то образом, вы всегда получите такой-то результат... В науке бывает бесчисленное множество теорий об одном предмете. Взять хотя бы электричество, природа которого неизвестна, а силой которого мы пользуемся...” .

Писал запоем всю осень и зиму 1837 года. И даже в Рождество просидел дома. Авдотья Андреевна ездила к Воробьевым, а он, велев сослаться на якобы открывшуюся рану, остался во Фролове. Не хотелось сбиваться на праздник.

Стояли морозы. В людской беспрерывно шел пир горой, с раннего утра там тушили, пекли, варили, а затем весь день ели и пили пиво, туда приходили и приезжали деревенские родственники, слышно было, как пели колядки. Три раза в день в столовой появлялась веселая, разряженная Аннушка, принося ему завтрак, обед и ужин, и смотрела на него тем торопливо-снисходительным взглядом, каким смотрят подгулявшие деревенские бабы на малых детей и безнадежно больных стариков. Собрав посуду со стола, она уходила, а он снова шел в кабинет. Будучи человеком чувствительным и легко загорающимся, Дмитрий Потапович так проникался иногда некоторыми своими слововыражениями, что глаза его застилались слезой и буквы теряли привычные свои очертания. “Темная и запутанная идея, — писал он, — всегда отразится запутанным и нелепым делом. И наоборот, дело без идеи ясной, труд наудачу, без цели и плана, необходимо превратится в хаос смешанных действий, иногда верных по предчувствию, но тем не менее ошибочных, от которых страждут семейства и целые поколения народов...”

Книга не давала покоя и ночью. Он вставал и записывал на четвертушке карандашом:

“Не станем же слушаться чужих толков, безусловно перенимать чужих мнений и раболепствовать ни перед чьею знаменитостью. Станем жить своим умом и составим себе ясные понятия о деле, свои, природные, сходные с положением русского народа, приноровленные к нашему небу, быту и обстоятельствам... Наука сельского хозяйства не может дать на всякий случай особых правил потому, что она сама не действует на полях и лугах; ее общие правила или идеи не пашут земли, не убирают сенокосов, не ходят за скотом...”

Со свойственной ему деликатностью он ни разу не назвал имени своего оппонента... К весне 1838 года рукопись первого тома “Народного руководства в сельском хозяйстве” была отдана А. Ф. Смирдину, а осенью уже продавалась. Второй том читатели получили летом 1839 года. Книга сразу же стала настольной у русских сельских хозяев. Распоряжением совета Императорского Вольного экономического общества она была признана за общеполезную и разослана членам Государственного совета и по всем православным церквам. Специалисты хвалили автора за научный подход к русскому сельскому хозяйству, сельские хозяева — за обилие практических советов, читатели — за писательский талант, тонкие наблюдения, касающиеся психологии, быта, крестьянских нравов. В порыве стариковского энтузиазма граф Мордвинов сравнил сочинение господина Шелехова с сочинениями гуманистов эпохи Возрождения и поэмами древних поэтов, призвал членов Вольного экономического общества прислушаться к предложению автора включить в учебные программы гимназий сельскохозяйственные предметы. В противном случае, добавил он от себя, дворянство может потерять вслед за политическим влиянием на общество и влияние хозяйственное и сойти с исторической арены навсегда, как сошли в свое время патриции Рима. Он назвал пророческой мысль Шелехова о необходимости соблюдать гармонические отношения между тремя основными промыслами человечества: сельским хозяйством, промышленностью и торговлей. Потому что ни торговля, ни промышленность не могут существовать без изобилия и хорошего качества первоначальных произведений земли, какие доставляет сельское хозяйство. И с видимым удовольствием зачитал из книги слова, обращенные Шелеховым к промышленникам и помещикам, увлекающимся строительством фабрик: “Неужели вы думаете, что ваши фабрики будут долго процветать, если вы деятельно не займетесь усовершенствованием сельского хозяйства? Я думаю, что страсть к фабрикам, выдвигаемым без оглядки, без основательных соображений, начал ремесленности, — что эта страсть может сделаться причиною разорения государства...”

VIII

Принимая похвалы, Шелехов чувствовал ничтожность сделанного по сравнению с тем, что нужно было сделать в этой области. Он только задел тему русского народного хозяйства. Хотелось написать хотя бы общий очерк русской народной промышленности, ремесел, земледельческих промыслов. Почему в Европе невозможны такие книги, как “Курс сельского хозяйства” Павлова? Да потому, что в Англии уважают свое народное хозяйство и неусыпно собирают о нем сведения. В России едва ли найдутся два-три сочинения о народном хозяйстве с примерами и разбором образцов, в Англии “История народного хозяйства” насчитывает сорок семь томов, в Шотландии — тридцать. У нас, к сожалению, “всем своим недовольны по привычке, хулят все свое: и русское хозяйство, и хлебопашество хулят, и теплые скотные дворы, и тулуп, и шапку русскую — зачем-де не нараспашку и греют русское тело? — хулят и ум, и душу, почему не иностранные. Да потому, что они — русские. Слава подателю благ, они русские, они родные...”

Вьюжным декабрьским утром 1839 года Дмитрий Потапович выехал на своих лошадях, держа путь на Ржев, Волоколамск, Гороховец, намереваясь объехать проселочными дорогами срединные русские земли вокруг Москвы, рассказать о тех, кто одевает, обувает, обвязывает, обшивает, кормит, поит, обстраивает Россию, описать и трудового русского человека, по большей части русого, с выстриженной маковкой, красивого лицом, стройного, всегда веселого духом. В синем или темно-синем армяке, затянутом кушаком, в синем или красном сарафане, в кокошнике с блестящей лентой. Авдотья Андреевна, вышедшая провожать мужа, запахнула его ноги медвежьей полостью, с тревогой посмотрела на курящийся с крыши снег, но зная, что перечить Дмитрию Потаповичу и упрашивать его переждать непогоду бесполезно, лишь перекрестила экипаж да сказала, обращаясь к Нефедычу:

— Ну, трогай, Нефедыч, с Богом, да смотри мне, береги барина! Головой за него отвечаешь!

Нефедыч в ответ тронул вожжой темно-гнедую, без отметин, Грацию, та покосилась на старую Прозерпину, и возок, разрывая полозьями нежные верхушки сугробов, полетел со двора на улицу.

Останавливались в деревнях и селах вдали от больших дорог, ночевали в крестьянских избах. При свете лучины Шелехов беседовал с крестьянами о земледелии, скотоводстве, о промыслах, ярмарках. По субботам парился чуть ли не до смерти то в бане, то в печи, в зависимости от обычая. Даже под снегом опытный глаз агронома улавливал плохо обработанные поля Московской и Тверской губерний, бедные их села и деревни. Но видел и другое: села прихорашивались, а жители приподымали головы, когда их касался промысел — ткацкий ли, прядильный, сапожный или земледельческий. Село Середа богатело за счет устраиваемых местными крестьянами хлебных ярмарок, на которых землепашцы степных губерний продавали пшеницу, просо, полбу, а мужики Московской, Смоленской и Тверской губерний — гречиху, овес, ячмень. Жители села Сухинич Калужской губернии были известны ярмаркой-распродажей растительного масла: конопляное привозили с юга, льняное — с севера. Зажиточнее жили крестьяне тех сел, где ткали коленкор, миткаль, кисею, сукно, льняное полотно. Дмитрий Потапович помечал в своих записях села Городище Старицкого, Волосово и Ошурково Зубцовского, Яропол Волоколамского уездов. А за подмосковным селом Черкизовом ткацкая промышленность уже разливалась морем, хоть и не записывай — от Александрова к Юрьеву-Польскому, Ростову и Ярославлю и далее до Кинешмы, Шуи, Вязников, Иванова. Некоторые промысловые села по населенности превышали уездные города. Здесь ткацкая промышленность едва ли не в каждом окне зажигала по вечерам яркие огни. В курных крестьянских избах стояли по пять-шесть ткацких станков, на которых крестьянки по вечерам ткали ситец. Рядом же зимовала скотина, телята, ягнята. Но, несмотря на этот странный синтез, уже тогда Шелехов рассмотрел в этих избах колыбель будущей русской текстильной промышленности. Едва ли не первым в литературе описал он соперничество льна и хлопка, сокрушался проникновению хлопчатой нити в льноводческие районы, записал где-то под Вязниками:

“По-настоящему льняная ткань должна бы взять в России верх над хлопчатыми и по своей прочности, и по влиянию на русское сельское хозяйство. Но что делать: пестрота, дешевизна привлекли к хлопку простонародье. Не выдерживает пока соперничества по дешевизне льняная ткань с бумажной...”

С удовольствием отмечал он и хозяйственные перемены в некоторых помещичьих хозяйствах. Похваливал тех, кто перестал гоняться за немецкой модой, сеять на пахотных полях капусту, турнепс, свекловицу, ограничился посевом картофеля. Стал добывать не сахар из свекловицы, которая на тощих песчаных полях родилась дурно, а патоку из картофеля, которая расходилась по хорошей цене в ближайшем городе, промышлявшем пряниками. Это по-хозяйски. Вместо тутовых деревьев и щелковичных червей, которые под северным небом плодились плохо и давали мизерные съемы шелку, завел пчельники и посеял свой, “северный” шелк — лен, дававший и волокно, и масло. Вместо посевов теплолюбивого проса и жилицы черноземов — пшеницы начал сеять в большом количестве раннюю и позднюю гречиху, которая доставляла хороший урожай крупы и пищу для пчел. Завел хороший скот, выстроил теплые поместительные скотные дворы, устроил прибыльные скопы и сыроделие, из гулевых садов разработал доходные огороды, где выращивал зеленый горошек для сушки и продажи, цветную капусту, фасоль, огурцы. Радовали его в помещичьих хозяйствах исконно русские хмельники, богатые пасеки, стада обрусевшего скота. Как только не называли помещики маленькую крестьянскую коровенку — и горемычкой, и козой, и навозницей! Но стоило поставить ее в теплый хлев, как она раскрыла такие свои качества, что и голландской корове не снилось; густое жирное молоко, из которого сыры получались не хуже швейцарских.

Город Гороховец предстал столицей русских промыслов. Тут и пряли, и ткали, и вязали, и выращивали вишню. Моток гороховских ниток стоил недешево — двенадцать рублей, но зимними базарами раскупалось все до последнего мотка. А гороховские вишни и вишневые наливки не уступали вязниковским. Над садами возвышались сторожевые башни, и в морозный день, когда Шелехов с Нефедычем въезжали в город, он напоминал заколдованную Берендееву столицу: все деревья, высокие заборы, башни были в густом серебряном инее, и мертвую тишину нарушало лишь густое гудение полозьев. Дмитрий Потапович вспомнил, что летом, в период созревания вишни, в этих башнях день и ночь сидят сторожа. У сторожей под руками целая система шумовых устройств для отпугивания птиц: барабанов, трещоток, колокольчиков. Шум в те дни над городом такой, будто идет перестрелка между воюющими армиями. Это испуганные стаи птиц перелетают из одного сада в другой, и везде их встречают шумом и громом.

Село Пистяки Гороховского уезда славилось чулками и варежками, связанными из шерсти, которую жители села покупали у скотоводов-калмыков. Пятнадцать тысяч пар ежедневно выбрасывалось на пистяковский базар, и вязались они вручную! Шелехов, посмотрев, как ловко, одной спицей, вяжут чулки и варежки пистяковские бабы и мужики, долго сокрушался, что никому из них не придет в голову купить машину для вязки. Зато с удовольствием рассмотрел механическую водяную льнопрядильню купца Елизарова, в которой двадцать четыре прядильные машины вырабатывали тончайшую льняную нить. Во Франции за изобретение подобной машины совсем недавно предлагали премию, а в России она уже существовала...

В селе Заречье Владимирской губернии дивился он пряже, которую выпряла местная дьяконица вручную. Нить была столь ровная и чистая, а холст из нее получился такой тонины, мягкости и плотности, что ткань эта удостоилась высочайшего внимания. Она была похожа на лучшее фламандское полотно.

Но особый интерес проявлял Дмитрий Потапович к земледельческим промыслам центральных губерний. Вот уж где можно поучиться! Есть села, где выпаивают для продажи телят, откармливают птицу. Знакомился с каплуньим промыслом. А мастерство ростовских огородников из села Поречье!.. Без теплиц в середине июня снимают, к примеру, грунтовые огурцы. Замечая, что будет холодная ночь, они с вечера расстилают на огуречных грядах солому и заготавливают теплой воды, которой рано утром “отливают гряды”. При дешевизне русских овощей ростовчане получают с десятины до двух тысяч рублей дохода, тогда как английские фермеры — шестьсот. Они и арендуют у помещиков землю по более дорогой цене — до четырехсот рублей в год за десятину!..

Вдоль проселков он увидел и прекрасные сады со всеми заведениями — питомниками и заводами по переработке плодов; оранжереи с теплицами и парниками, каких поискать в Европе, конезаводство, уступающее только английскому, и многое другое, чем можно гордиться и ставить в пример. Он чувствует себя порой путешественником по неизведанной стране — так удивительны ремесла, промыслы, обычаи, человеческие характеры. Сколько предприимчивости, сколько ума и таланта в иных зипунах! Какие типы вырабатываются в отдаленных пистяках, вязниках, поречьях! Здесь крепостные крестьяне ворочают миллионами, строят заводы и фабрики, в то время как их жалкие владельцы протирают штаны где-нибудь в столичном комитете.

В селе Верхний Ландех Шелехов попал на обед с местными промышленниками из народа. Угощались торговцы чаем, белым вином, рыбой, икрой, драченами, орехами, черносливом, подавали и ерофеич, но никто не вышел из-за стола пьяным. “Оттого они и богаты, — шепнул Дмитрию Потаповичу знакомый ему пистяковский бурмистр Макар Иванович, — что никогда не выронят из головы разуму”.

Шелехова, получившего за обучение тридцати крестьян девятьсот рублей в полгода, поразило, как запросто в конце обеда Афанасий Иванович Богатков, промышленник лет сорока, рослый, черноволосый, одетый на русский лад, отсчитал мужику-промышленнику в преогромном тулупе пять тысяч рублей с условием возвратить деньги через полгода.

— Это крестьянин из вашей деревни? — заинтересовался он.

— Да нет, вовсе посторонний. Живет за семьдесят верст, торгует рыбой.

— Как же ты даешь чужому человеку такую сумму без расписки?

— Да он неграмотный. Я сам запишу в книгу, и дело с концом.

— А отопрется?

— А совесть, государь мой? У нас все дела совестные, а совесть — дороже расписки.

— А сколько берешь за ссуду?

— Разно. Кто что может. У кого деньги хороший рост дадут — побольше отблагодарит, у кого похуже — поменьше. А иной и вовсе ничего.

— Ну, а плут попадется? Скажет, что разорился...

— Этого быть нельзя. Мы друг друга держимся крепко. У нас все на слуху, знаем, где кто был и что добыл, худо или счастливо промышлял. Обмануть удастся раз, не более. После уж глаз можешь не казать. Не будет с ним ни знакомства, ни доверия.

Крепко закипело сердце у добрейшего Дмитрия Потаповича, чуть было до слез не дошло, подумал:

“Вот она, русская биржа и маклерство!..”

Шелехов возвратился в Санкт-Петербург с дивными для горожан известиями о неизвестных доселе народах, обитающих вокруг Москвы, в стороне от больших дорог. Народы эти говорят на одном языке, русском, но как различаются их промыслы, обычаи, трудовые уклады! Там шьют сапоги, там вяжут рукавицы, там работают на всю Россию шляпы и валенки, обжигают горшки и делают деревянную посуду, там пекут пряники, которые развозят по всему русскому царству, там живут коренные каменщики и подрядчики на каменную работу, там коновалы, там пишут образа, там выращивают яблоки, там капусту, там горошек, там огурцы... Он пишет об этом большой очерк, который называет “Путешествие по русским проселочным дорогам”. К Шелехову приходит слава первого в России писателя о сельском хозяйстве. Императорское Вольное экономическое общество приглашает его для публичных чтений по практическому сельскому хозяйству, что он и делает с неизменным успехом с 1841 по 1844 год. Случаются вечера, когда зал не может вместить всех пришедших послушать Шелехова. Рядом с первостатейными сановниками и профессорами сидят студенты, рядом со священниками и монахами — помещики и мещане. Шелехова приходят послушать даже дамы. Многие беседы заканчиваются рукоплесканиями.

Из чтений и бесед составляется новая книга, которую он в противовес “Курсу сельского хозяйства” Павлова называет — “Курс опытного русского сельского хозяйства”. Она также имеет успех у людей практических. Граф Мордвинов назначает денежное пособие для ее издания и устанавливает специальный бесплатный фонд в сто экземпляров тем, кто не имеет средств купить книгу. В одно из изданий “Курса опытного русского сельского хозяйства” был включен и получивший известность очерк “Путешествие по русским проселочным дорогам”, российская одиссея Шелехова.

IX

Между тем годы брали свое. На шестом десятке Дмитрий Потапович как-то стремительно быстро поседел, но былой величавости и осанки не потерял, что во мнении Авдотьи Андреевны сделало его еще опасней для женского пола. Она с нежностью уверяла, будто в Петербург отпускает его теперь даже с большей ревностью, чем в былые года, на что Дмитрий Потапович в шутку выпячивал грудь колесом и принимал горделивые позы петербургского жуира.

Все эти годы он с увлечением писал статьи о сельском хозяйстве и экономике для “Энциклопедического словаря” Крайя, к работе над которым его привлек все тот же неутомимый Осип Иванович Сенковский. О пунктуальности и работоспособности Осипа Ивановича уже слагали легенды. Того же он требовал от авторов, сотрудников и даже разносчиков журнала “Библиотека для чтения”. Поддерживая честь журнала, разносчики, ходила молва, переправлялись через Неву в ледоход, только бы доставить читателю журнал точно в обусловленный срок. Тот же принцип установил он, взявшись за издание Крайя. И Дмитрию Потаповичу приходилось, запаздывая, иногда самому тащиться в Петербург с очередной своей статьей для словаря. Зато приостановившееся было издание стало выпускать том за томом. Кстати, Сенковский немало способствовал популярности Шелехова как писателя и агронома, особенно у провинциального читателя, благодаря своему журналу “Библиотека для чтения”, куда Дмитрий Потапович писал свои статьи и специальные заметки на сельскохозяйственные темы лет шесть кряду. Они и симпатизировали друг другу за сходные черты: за острый ум, быстроту и проницательность, с которой делали всякое дело, за склонность к шутке, иногда довольно колкой...

Все рухнуло с внезапной смертью Авдотьи Андреевны. Еще вчера он работал над историческими исследованиями, которые собирался объединить в книгу “Мысли о России”, а сегодня, после отъезда из Фролова детей, слетевшихся на похороны матери, почувствовал себя глубоким стариком.

Ушла, ушла голубица, сопутница жизни, свидетельница и участница всех его трудов. Без нее разве поднял бы школу? Перенес бы все неурядицы, все напасти? Написал бы свои книги? Разве был бы спокоен, оставляя хозяйство на три, четыре и даже шесть месяцев? А ведь Авдотья Андреевна была еще и матерью, наставницей троих детей, которые получили от нее и первое озарение своим младенческим умам, и начатки просвещения, и правила добродетели. Да и для него самого она была едва ли не матерью. Ее теплой верой, ее молитвами жил и сохранялся. Из любви к ней всю свою жизнь умолял Силу Небесную о счастье дозволить жить и умереть вместе. Не дозволила, разъединила. Не спустится боле Авдотья Андреевна из своей комнаты сверху в его кабинет, не спросит о здоровье, не возложит рук на пылающую бессонную голову, не поцелует теплыми губами в маковку, не раздует хмурых дум улыбкой, не обнимет, не вдохнет сил. Прохудился, распался спасительный покров ее светлого духа, обнимавшего и защищавшего его, и отныне душа оказывалась одинокой перед разверстым царством мертвых, поглотившим ее, голубицу.

Ему, естествоиспытателю, удивительней всего казалось именно это, ибо после смерти Авдотьи Андреевны стали мучить его память образы умерших близких ему людей. То пригрезится вдруг папенька, которого он потерял четырех лет от роду и, казалось, уже навсегда позабыл. А тут являлся он почему-то в павловском мундире и парике, хотя ко времени рождения сына был уже давно в отставке; посмотрит на него долго и внимательно и, ничего не сказав, исчезнет. То приснится вдруг маменька, скончавшаяся во время, когда он был во Франции в действующей армии, и тоже молчит. И такая обидная укоризна постоянно сквозила в их взглядах, что Дмитрий Потапович однажды решил последовать совету отца Владимира и поехал в бывшее родовое имение Толчаново Серпуховского уезда попроведовать родительские могилы. Там, в местной церкви, он заказал службу по покойным родителям, поправил кресты и надгробные памятники, дал церковному сторожу денег на поддержание могил.

Облегчения, однако же, не наступило: ни физического, ни душевного. К бессоннице прибавились острые рези в желудке, к резям — сомнения: так ли прожил свою жизнь? Каждое утро Марья вносила ему в кабинет горшок напаренного в русской печке желудочного сбора, он молча и покорно пил горький темно-коричневый настой через каждые три часа и, сидя в вольтеровском кресле, молча смотрел в окно. И думалось: пора, пора собираться туда, где ждет его незабвенная Авдотья Андреевна, откуда с иронической улыбкой глядит на него университетский друг Алексей Оглезнев, как бы спрашивая его: “Ну, что, облегчил жизнь своему крестьянину?” Пора, пора, ибо пришли новые люди, молодые, с новыми идеями, новыми способами разрешения общественных вопросов, пора освобождать им место... Вот только жаль, его места не займет никто. Умрет — и дети оставят Фролово (уже оставили!), как оставил в свое время отцовское имение он сам. А раз оставили, то и некому будет продолжить его труды по усовершенствованию земледелия, а значит, все труды его пойдут прахом. Сомнения эти усиливались еще и оттого, что вместе с ним стало болеть и разрушаться налаженное и настроенное им хозяйство. Осенью по недосмотру крестьяне сложили сырым зарод ячменя, который он рассчитывал продать на семена, и ячмень задохнулся, а в середине зарода даже и загорелся. Кто-то пропорол вилами вымя у Матильды, породистой высокоудойной коровы, на которую Шелехов также возлагал большие надежды. Вымя сначала затвердело, там образовался нарыв, а затем опухоль, и Матильду пришлось прирезать. Эти сбои в хозяйстве бывали и прежде, когда ему приходилось надолго уезжать из имения, — то посеют не там, где нужно, то коровы объедятся клеверу, то рожь перестоит и осыплется наполовину, но теперь это делалось при нем и только увеличивало его и так тяжкие сомнения.

Да, да, Алексей Кондратьевич, не напрасно ли тешил себя мыслью и он, что труды его облегчат положение крестьянина, просветят его ум, научат рациональному хозяйствованию. Тридцать лет отдал бремени преобразования старинного землепользования в новое европейское достоинство: учил составлять севообороты, удобрять торфом, пропуская его через подстилку для скота, сеять рапс и клевер, делать масло и сыр достойного качества. И что же в результате?.. Нет, польза какая-то налицо. Стали сеять клевер, лен, картофель, поняли выгоду скотоводства. Но как медленно все поворачивается, как неохотно, с трехполкой пока так и не покончено даже в его имениях, скотоводство ничтожно, сыр, масло на продажу делают пока единицы. Из-за плохих дорог и отсутствия постоянных рынков крестьянское хозяйство работает только на себя, отчего не имеет возможности купить простейшее земледельческое орудие: трещотку для очистки семян от сорняков, сеялку, плуг, борону. Все та же соха на все случаи жизни, все те же трехрожковые деревянные вилы, все та же изнуряющая руки прялка и тот же убогий ткацкий станок, на котором бабы и девки вручную ткут грубую холстину, как это было тридцать лет назад, когда приехал во Фролово. Может быть, и действительно ты прав был, утверждая, что без отмены в России крепостного права просвещение бессильно изменить сельское хозяйство к лучшему? И для пользы отечества следовало выйти вместе с ним и Бестужевыми на Сенатскую площадь? Что было бы? Что?..

Что было бы? А вернее всего, что и его кости лежали бы сейчас рядом с костями Алексея Кондратьевича где-нибудь на острожном кладбище в Сибири, а так хоть несколько сотен крестьян, прошедших его школу, убедились в пользе плодопеременного полеводства и с различным успехом применяют его в своих хозяйствах. И останутся книги, свидетели его честных опытов, земледельческих трудов, размышлений, из которых каждый может почерпнуть сведения, как улучшать и совершенствовать сельское хозяйство, что полезно вводить нового, в чем и до какой степени подражать иностранному, что требует улучшений, изменений и что должно остаться в русском сельском хозяйстве неприкосновенно. Нет, нет, если бы вместо составления конституции каждый из дворян занялся народным просвещением, наукой, сельским хозяйством, промышленностью, Россия давно стала бы процветающей страной, и императору ничего не оставалось бы делать, как отменить крепостное право.

Разум не находил разрешения в этих сомнениях. Как-то раз они напомнили ему старинный геометрический парадокс, который показал учитель математики и черчения в детстве. В одном рисунке Антон Петрович изобразил два разных лица — безобразной старухи и молодой красавицы. Когда он отыскал и то, и другое лицо, разум его впал в такое же беспокойство, будучи не в силах отдать предпочтение какому-либо одному из этих изображений. Рисунок учителя так его поразил, что он засматривался на него часами, до ряби в глазах, и все так же не мог остановиться ни на одном из них.

Зимой боли в желудке усилились, от них не спасали уже ни желудочные сборы, ни опийные капли, которые привез как-то приезжавший его попроведовать сосед-помещик Иван Иванович Воробьев.

Вызвали из Ржева доктора, неутомимого и неистощимого на добродетели Якова Карловича Шульца. Тот приехал морозным утром на четверке лошадей, гладко выбритый, пахнущий одеколоном, с розовой, в золотых веснушках кожей, в свои семьдесят пять лет еще удивительно бодрый и прекрасно сохранившийся, какими умеют сохраниться, как заметил однажды покойный шурин, только немцы. Важно кивая головой, словно речь шла об одолжении, Яков Карлович выслушал его жалобы, затем осмотрел его серьезнейшими светло-голубыми глазками, ощупал живот короткими мягкими пальцами, поросшими рыжевато-седыми волосками. Диагноза, однако, больному не сообщил, лишь категорически отменил грелки. А за обедом предложил Дмитрию Потаповичу полечиться в его больнице в Ржеве — “на кароший стул, на молёденький сестра, на прекрасный диет”. Это был обман, он чувствовал, и если б не эти изнуряющие боли в желудке, ни за что бы не променял свой кабинет на палату, габер-суп и ежедневную клизму. К тому же хотелось дождаться последней из оставшихся в жизни радостей — узнать, кого принесет на сей раз старушка Грация, ожереба которой они с Нефедычем ждали в середине мая. Но, как говаривали любимые латиняне: “Дум спиро сперо” — и он уступил надежде.

Два месяца в уездной больнице облегчения не принесли, а тут началась весна, бездорожье, и пришлось еще сверх того добрых две недели с тоской смотреть в окно, слушать колокольный звон да весенний ор грачей, оккупировавших соседнюю березовую рощицу. Но как только вскрылась Волга и прошел большой лед, Дмитрий Потапович сбежал из больницы. Взяв весельную лодку у знакомого мещанина-садовода и превозмогая боль, пустился в последнее свое плавание — из Ржева в Родню, по гладкой, как зеркало, Волге, вместе с плывущими по глади последними белыми льдинами. Иван Иванович Воробьев, к которому он заявился в Родне, всплеснул коротенькими пухлыми ручками, увидев бледного, изможденного Шелехова. Его уложили в постель, а утром отправили домой. Дома он уже так и не поднимался с постели до смертного часа.

Умер Дмитрий Потапович в день своего рождения, 16 мая 1854 года, сделав необходимые распоряжения по имению и о собственных похоронах, сохраняя до последней минуты ум и память. За гробом его шли дети и внуки, помещики из соседних имений, крестьяне, панихиду отслужил ивановский священник отец Владимир. Столичная пресса не заметила его смерти. И только “Русский инвалид” напечатал биографию Шелехова, в которой автор ее, Савельев-Ростиславич, нисколько не сомневаясь в масштабе осуществленного Шелеховым, писал: “Каждый, кому придется посетить село Ивановское Зубцовского уезда Тверской губернии, преклонится перед его могилой, для которого лучшей памятью была польза, принесенная его трудами по части улучшения отечественного земледелия”...

Его бы устами — да мед пить!..

X. Эпилог

Меня давно волнует механизм забвения. Что-то есть в нем неподвластное ни добродетели, ни сознанию, а зачастую несправедливое, даже — жестокое. Того почему-то помнят, вспоминают, цитируют, этого — забыли напрочь, хотя научная или художественная ценность его работ несоизмеримо выше. Когда несколько лет назад я прочел всего Шелехова и понял значительность и оригинальность его фигуры в истории народного хозяйства и русской культуры, никак не мог взять в толк: почему же он так скоро забыт?.. Современники знали Шелехова как героя войны 1812 года, поэта, переводчика римских поэтов, философа, изобретателя земледельческих орудий и машин, историка, прекрасного оратора. В том же “Энциклопедическом словаре” К. Крайя за 1847 год о Шелехове Дмитрии Потаповиче сказано: он “первый в России писатель 6 сельском хозяйстве... Сочинения Шелехова известны между сельскими хозяевами во всех краях России, куда только проникли русские письмена и просвещение. По распоряжению Императорского Вольного экономического общества многие из сочинений Д. П. Шелехова признаны за образцовые и общеполезные, разосланы были по всем православным церквам”.

Шелехову посвящена статья и в “Энциклопедическом словаре” Брокгауза и Ефрона, его агрономический и хозяйственный талант высоко оценивал выдающийся русский агроном конца XIX века А. В. Советов. Но уже на рубеже XIX и XX веков имя основателя первой в России сельскохозяйственной школы для крестьян (факт для середины 20-х годов XIX века беспрецедентный) стало исчезать из справочников и энциклопедий. Нет его имени ни в словаре братьев Гранат, ни в последующих советских энциклопедиях, вплоть до сельскохозяйственной. Почему? Только ли потому, что герой войны 1812 года Шелехов не стал декабристом? А может быть, потому, что дважды — в 1849 и 1850 годах — он подносил Николаю I рукописи своих исторических исследований, за которые тот одаривал его личными подарками? Вряд ли это так, потому что обе рукописи исчезли во время революции из императорской библиотеки, сохранилась только опись статей из третьей части книги “Мысли о России”.

Думается, что подлинную ценность шелеховских сочинений в какой-то мере затмил выдающийся русский ученый, агроном и писатель 70 — 80-х годов XIX в. Александр Николаевич Энгельгардт, ставший своеобразным двойником Шелехова, научно обосновав многие практические выводы и теоретические догадки Шелехова, переводя их из сферы публицистики в сферу науки. Энгельгардт, например, развил идею Шелехова о своеобразии русского сельского хозяйства, повторив сказанное Шелеховым почти слово в слово. Энгельгардт: “Выработанные естествознанием истины неизменны, космополитичны, составляют всеобщее достояние, но применение их к хозяйству есть дело чисто местное... Естественные науки не имеют отечества, но агрономия как наука прикладная чужда космополитизма. Нет химии русской, английской или немецкой, есть только общая всему свету химия, но агрономия может быть русская, или английская, или немецкая...” Шелехов:

“Правила настоящих наук — арифметика, геометрия — остаются одними и теми же для всех народов земного шара, для всех веков и поколений, а сельское хозяйство не может быть наукой, оно есть дитя опыта... Сельское хозяйство по справедливости может называться английским, французским, германским, бельгийским, русским... Русское сельское хозяйство переделывать по иностранным образцам никуда не годится и есть труд напрасный, неуместный и разорительный...”

Энгельгардт подверг уничтожающей критике оторванную от практики русскую сельскохозяйственную науку, заложенную, кстати, оппонентом Шелехова Павловым, о котором еще А. И. Герцен писал: “Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно...” Энгельгардт язвительно недоумевал: “отчего статьи Грачева, Запевалова и других людей, которые едва ли знают, какой состав имеют семена репы и огурцов, не сходят у меня со стола, между тем как книги по скотоводству и полеводству... валяются под столом...” О том же не уставал повторять Шелехов:“...правила почерпать легко, но дело за примерами, за приноровлением правил к местности, небу и труду народному”.

Явные параллели найдем мы в оценке Энгельгардтом и Шелеховым русского крестьянина, местных условий и их влияния на состояние сельского хозяйства. Энгельгардт почти целый очерк в письмах “Из деревни” уделил питанию русского крестьянина, рациону человека физического труда, начало этой теме у нас положил Шелехов в книге “Народное руководство в сельском хозяйстве”.

Конечно, Шелехов в отличие от Энгельгардта не был социальным писателем. Энгельгардт, как известно, был связан с революционным движением, с народниками, у него была репутация героя. Шелехов был и оставался убежденным монархистом, через дежурного флигель-адъютанта преподносил императору свои сочинения с дарственной надписью: “Его Императорскому Величеству в собственные руки”. На крепостное право он смотрел как на зло, но исправление этого зла видел в том, чтобы помещик честно исполнял свое назначение, был искусным распорядителем своего хозяйства, каковым являлся сам. По характеру и мировоззрению это был человек “положительного идеала”. Он считал, что врач должен хорошо лечить людей, агроном — выращивать хорошие урожаи, крестьянин — добросовестно работать, и тогда при любой социальной системе Отечество будет процветать. Он был далек от мысли о социальном преобразовании деревни. Даже в самых радикальных его статьях мы не найдем какой-либо критики крепостнической системы. Развитие и улучшение сельского хозяйства он связывал, как правило, с деятельностью мыслящих сельских хозяев, руководящих исполнителями-крестьянами. И в сохранившейся описи его статей, подаренных императору, есть, например, и такая: “Меры для упрочения и утверждения в русском царстве дворянства и истребления с корнем духа демократизма, республиканизма, коммунизма, атеизма и пр.”. И все же судьба оказалась неблагосклонной к имени и трудам Шелехова; вклад его в развитие народного хозяйства несомненен, литературный талант бесспорен, научные поиски принесли плоды, отразившись, порою косвенным образом, на трудах Энгельгардта, Мертваго, Советова, Костычева и других русских ученых и агрономов.

Прочитав все, что можно было прочесть у Шелехова и о Шелехове в Твери, Москве и Ленинграде, задумал я посетить село Ивановское Зубцовского уезда Тверской губернии и преклониться перед могилой Дмитрия Потаповича. Мечтатель! Не только невозможно дважды войти в одну и ту же реку, но и самое реку по прошествии времени оказалось не так-то легко сыскать. Из-за административных переделов двадцатых, тридцатых, сороковых, пятидесятых и шестидесятых годов Ивановское... потерялось. Искать его пришлось долго — и в Зубцовском, и в Старицком, и в Ржевском районах, ибо новые хозяева страны так потрудились над ее картой, занимаясь так называемым районированием (будто в полуголодной стране было нечем другим заняться), отражавшим, по-моему, какие-то подсознательные оккупантские влечения устроителей “новой” жизни, что даже в исполкомах народных депутатов и РАПО этих трех районов затруднялись сказать мне доподлинно, существует ли то Ивановское.

— Ивановское?.. Что-то я не слыхал (не слышала) такого... А, есть, есть... Но от этого Волга километров за пятьдесят. И Фролова рядом с ним нет. А как колхоз-то тогда назывался?

— Колхоз, где Шелехов в середине прошлого века жил?!.

— Ой, действительно, что это я!.. В общем, нет у нас такого Ивановского...

Наконец Ивановское было найдено в Старицком районе, и я поехал с надеждой отыскать хоть какие-то реальные свидетельства о жизни Дмитрия Потаповича Шелехова. Мелькнула красавица Родня на высоком берегу Волги, где когда-то был старинный русский сторожевой город, пошли холмы, поля, тихие ручьи, леса, деревеньки, заброшенные и заколоченные избы. Последний километр добирался пешим, на ходу пытаясь сравнивать образ старого, “архивного” Ивановского с новым, колхозным. Увы, сравнение было явно не в пользу нового. Если раньше въезд в село начинался с церкви, то сейчас, как это стало едва ли не правилом и во многих других селах, въезд начинался со скотного двора. Прошел мимо него, утопающего в грязи и навозе, но, несмотря на белый день, — с полным набором сияющих электрических лампочек, на которые трудились где-то то ли Конаковская ГРЭС, то ли вторая очередь Калининской атомной станции. Лампочки Ильича сияли и на высоких столбах, и в скотных дворах, откуда они даже среди бела дня высверкивали колючими алмазами.

Миновав ферму, я увидел, что само село доживает свой век. Белая церковь, на фоне голубого неба издали казавшаяся невестой, предстала вблизи заброшенной, униженной. Да и добраться до нее стоило труда, ибо дорога в храм вела тракторная. Кладбище, которое располагалось когда-то за церковной оградой, заросло буйными деревьями, жимолостью, бузиной, сиренью, крапивой. Нигде не осталось даже намека на могилу, крест или надгробный памятник. Женщина, жившая в избе слева от церкви, к которой я обратился, сказала, что это кладбище заброшено, а хоронят сейчас на новом, за скотным двором.

— А вы кого ищете? — спросила она. — Отца? Или мать?

Я объяснил.

— Были, были памятники, — подтвердила женщина. — И очень красивые были, каменные, да постепенно все ушли в землю.

— То есть как ушли? — удивился я. — Сами ушли?

— Не сами, конечно. Тут склад сначала колхозный был, а потом зернохранилище. Все памятники-то постепенно и заездили. Тракторами, машинами...

Я спросил, не помнит ли она на надгробных плитах или памятниках фамилии Шелехова. Женщина задумалась,, приложила даже к щеке руку, но не вспомнила. Не вспомнила и ее мать, чистившая на крыльце картошку.

— Пусть сходит к Настасье Матвеевне или к Анне Петровне, — посоветовала она.

Анастасия Матвеевна жила напротив церкви в аккуратном домике с садом. Несколько ульев стояло между яблонями, огород был идеально ухожен, под окнами разбит непривычный для деревенского уклада цветник. Хозяйка полола гряды и, выйдя на мой зов из огорода, по неписаному деревенскому этикету спрятала грязные руки под передник.

Имени Шелехова не слышала и она. И на памятниках такой фамилии не читала. Вообще ни одной фамилии не помнит, потому что кладбище стали разорять в конце двадцатых годов, когда ей лет пятнадцать было. До кладбища ли бывает в такие годы.

— Это бы мой свекор сказал, — предположила она. — Он был церковным старостой... Но и то навряд ли... Знаете, как к церкви относились. Такую красоту разрушили... Церковь была обнесена оградой из белого камня с решеткой узорной. Памятников много было, цветов. Несколько склепов было... Идешь мимо — душа радуется. А потом наехали откуда-то люди, колхозы пошли, все переломали, перекурочили. А потом война, немцы...

— Может быть, ваш муж что-нибудь помнит? — спросил я.

— Муж умер три года назад.

— Как же вы одна управляетесь? — удивился я. — И сад, и пасека, и огород?

— Дочка помогает. В Старице живет, на выходные ездит...

Избушка и усадьба восьмидесятилетней Анны Петровны являла полную противоположность дому Настасьи Матвеевны, хотя на вид она была еще крепкой, бодрой старушкой. Стучась к ней, успел рассмотреть две-три гряды в огороде, старую яблоню да десятка три стеклянных банок самого разного калибра — от двухсотграммовых из-под майонеза до двухлитровых из-под маринованной капусты, сушившихся на заборе перед домом. Сама Анна Петровна, видимо, отдыхала после завтрака, в избе еще не прибралась. Нет, Шелехова и она не помнила. Но охотно рассказала, как в 20-е годы кто-то из безбожников вскрыл склеп на кладбище.

— Неужели и гробы открывали, Анна Петровна?

— А чего же?.. Да это все Петька Артемьев. Прибежал раз вечером, говорит, девки, пойдемте в склеп, я гробы открыл. Ну, пошли с фонарем. Пришли, а они все как живые лежат. Одежда сохранилась, кольца, сбоку у одного мужчины сабля золотая лежала. Трогать, правда, ничего нельзя было, как тронешь — так все рассыпалось в прах... Куда все это потом делось, не знаю, видно, в район забрали...

Каких-либо угрызений совести Анна Петровна не испытывала и не испытывает до сих пор. Гробы были для нее чужие, вроде египетских саркофагов, да и прошлое, как я понял, мало ее волновало; она то и дело переводила разговор на настоящее:

— С водой вот, милый, плохо. Зимой — из снегу натопишь, а летом беда. Колонка за ручьем, у церкви, с полкилометра будет, а наш колодец совсем глиной заплыл, сельсовет чистить не берется, денег нету, дорого нынче все. Шабашники по сто рублей за метр просят, а до воды здесь, на горе, метров десять будет.

— И как же вы летом обходитесь? — спрашиваю.

— А от дождя до дождя, милый. В дождь — все тазики, все ведра под крышу выносишь. Что с крыши нальет, то и пьешь. Небушко водой питает, небушко... Да и с хлебом нехорошо. Нас тут, за ручьем, девять дворов, все пенсионеры. За хлебом по очереди ездим в Родню. Не сами, конечно, договариваемся с трактористом, он на всех привозит... А как договариваемся? За бутылку. Денег ему не надо, давай бутылку. Ну и беда: где ее взять? Скоро вот моя очередь, так я уже третью ночь не сплю, думаю, где бутылку достать. Не купишь — придется самой ехать...

— Анна Петровна, а вот как раньше жилось в селе, вы помните?

— Помню, милый, помню. Хуже жилось.

— Воды не было?

— Что ты, милый?! Мужиков-то в каждом доме по скольку жило? Колодцев пять у нас на краю выкопали. И чистили их все время. И пруды полны стояли.

— Чем же хуже? Хлеба не хватало?

— Да что ты, милый! Хлеб-то у каждого свой был. Без хлеба мы не сидели, кто работал, конечно...

— Масла, молока?

— И этого хватало... А льняное масло какое было!.. У-у!..

— Так отчего же хуже было, Анна Петровна?

— Защемленные, милый, были! Царем, барами были защемленные. А сейчас что не жить: пенсия у меня почти девяносто рублей. Вот только колодец бы почистили, чтобы вода была, да хлеб хоть раз в неделю сюда привозили...

С печальным чувством покидал я избушку Анны Петровны. Что за судьба! Муж погиб в войну. Сама она более сорока лет проработала колхозной дояркой. Сын из армии не вернулся в колхоз, уехал в Донбасс, где двадцать лет рубал уголек, старался, чтобы и днем не гасли огни на скотном дворе в родном селе. Не гаснут они и теперь, а Анна Петровна живет без воды. Энергии одного трактора, в обеденный перерыв вхолостую оттарахтевшего около дома механизатора, пока он обедает, хватило бы на то, чтобы пробурить не одну скважину. Почему же не пробурена? Почему лучше вхолостую, лучше за бутылку?.. Может быть, в наказание за склеп? За утраченную память? За униженную церковь?..

На обратном пути завернул еще раз на ивановское кладбище. Продирался сквозь заросли бузины, обжигал руки крапивой, все искал, не мелькнет ли где надгробье Дмитрия Потаповича Шелехова. Ходил, вспоминал его страстные слова из очерка: “У нас, к сожалению, всем своим недовольны по привычке, хулят все свое: и русское хозяйство, и хлебопашество хулят, и теплые скотные дворы, и тулуп, и шапку русскую — зачем-де не нараспашку и греют русское тело? — хулят и ум, и душу, — почему не иностранные. Да потому, что они — русские. Слава подателю благ, они русские, они родные... Посвящаю с восторгом им все мои помышления, труды, действия. Пусть и прах мой, и кости лягут на земле русской!”

А вокруг расстилались неухоженные, заросшие сорняками поля, покосившиеся, заброшенные избы, опустевшие деревни, потонувшие в навозе скотные дворы, оскверненные кладбища с раскрытыми склепами, опустошенные церкви, иконы из которых, быть может, висят где-то в заморских странах, как воспоминание о былой культуре России. Ходил я по кладбищу и не мог отрешиться от горькой думы:

“Что же написал Дмитрий Потапович в своих “Мыслях о России”? Что думал он об этой земле? Таким ли представлял ее будущее?..”

Р.S. Прошло три года после публикации моей повести о Д. П. Шелехове в журнале “Наш современник” в 1990 году. И уже не в Твери, в Новгороде отыскало меня письмо из города Старицы от поэта и журналиста Николая Переяслова о том, что нашлась могила Дмитрия Потаповича. К письму своему он прилагал заметку из районной газеты “Старицкий вестник”, в которой, в частности, писал: “На днях в редакцию пришел житель села Родня Игорь Валентинович Калиткин и сообщил, что в результате проездов комбайна через территорию бывшего Ивановского погоста обнажилась могильная плита с именами Шелехова и его супруги. Побывав на месте, мы сфотографировали это надгробие и заодно выяснили у случайно подошедшего к нам дедушки место его первоначальной установки. Казалось бы, дело за тем, чтобы установить его на место, но вот только действительно ли вопрос можно будет считать на этом закрытым?”

Много воды утекло с лета 1990 года. Вновь полной мерой хлебнули мы и конституции, и парламента, и. раболепия перед западной экономикой, и нищеты, и голода. И как же актуально зазвучали слова Шелехова на этот счет: “Крестьянина никакая конституция, никакой парламент не освободит от работы, от природной зависимости. Потому что какой бы власть ни была, а корову нужно доить в три часа утра”... И потому сегодня я с оптимизмом думаю, что наша публикация о Шелехове далеко не последняя в ближайшее время. Верю, откроется в Старице когда-нибудь русская сельскохозяйственная школа имени Д. П. Шелехова, переиздадут и полюбят его замечательные труды, а на месте фамильного склепа Шелеховых поставят памятник. Потому что мысли и дела этого человека стоят того...

1990г.


Опубликовано  26.04.2005

[Электронная библиотека тверских авторов] [На страницу автора]