Владимир Павлов
    
Анатомия Галатеи

Соверина

Господь позвал меня. Я бегу по серебряным лучам дождя и стук моих башмаков выбивает такт мелодии моей жизни, моей любви, моей страсти. Солнце, радуясь мне, красит все небо в разноцветные краски радуги. Вспыхивают гроздья сирени, кровавые кисти рябины разбросаны по нежной лиловой ткани облаков, желтые лепестки одуванчиков летят и летят вдаль вместе с маленькими перышками небесной дымки. Господи, ради твоего неба стоит жить, ради полета в волшебную страну цветов стоит умереть.

А где-то там стоит, дожидаясь своего хозяина, белый маленький домик на самом краешке похожей на пропасть скалы, одиноко блуждающей в тумане зеленоватого моря. Маленький домик из белого ракушечника. Я ясно вижу эти неровные стены, будто истерзанные ветрами и бризами соленого моря. Их белизна пугает и манит коснуться ее и остаться с ней навечно. Она похожа на пугающую, крахмальную белизну строгих “рожек” католических монашек, чинно и торжественно шествующих прямо в рай.

Я вхожу в этот маленький, похожий на одинокий маяк, домик и замечаю, что он давно уже ждет моего прихода, что он уже давно готов к появлению своего хозяина. Ровные белесые половицы поблескивают в лучах закатного солнца, и, отскакивая от них, маленькие зайчики словно играются со мной. Они бегут впереди меня, они оказываются сзади меня, они окружают меня со всех сторон. Я, смеясь над бешеной скачкой, салочками с самим солнцем, падаю в белый ворс меха неожиданной софы, и понимаю, что я обрел все что искал.

Да это, может быть, всего лишь сон. Потом, после него, будет так тяжело просыпаться, так тяжело открывать отяжелевшие от похмелья веки, поднимать одряхлевшие от борьбы руки — от борьбы за свое и только свое счастье. Во рту скопилась горечь, словно кошки походили там, в голове жалкие остатки красок... Говорят, когда снится что-то пронзительно хорошее, ничего хорошего в жизни ждать не приходится. Может оно действительно так, и над искореженным настроением, настроем на жизнь, остается только посмеяться. Смейтесь, паяцы, мне ни к чему, смейтесь кассиры, мне ни к чему, смейтесь счастливцы мне ни к чему. Меня объяло равнодушие, которое удивительно похожее на финал. Меня зовут Сергей Говоров, вот я и говорю вам то, что меня заботит в этом мире, согласно фамилии, которой нарекли меня люди. Великий Бог, не забудь упомянуть мое имя в своих списках, я хочу выпасть только из земной своей жизни, небесной я не знаю!

 

Незнакомка.

Это было. Это точно было. Или же не было? Кто там говорит об огрехах пьесы? Кто смеет бросать камни, будто сам совершенно безгрешен? Кто там смеет смеяться над чужой судьбой? Боже, да ведь это я сам, это мой благополучный презирающий все вокруг двойник! Как же я дошел до такой жизни, когда все что тебя окружает становится противно и невыносимо, когда хочется поменять декорации, но сцена крепко держит и ждет своего окончания, как ждет своего логического завершения всякое начатое дело, даже эти безумные записки равнодушного. Да, да именно сумасшедшего равнодушного. Только сумасшедший способен вывернуть свою душу наружу; посмотреть и другим показать что же там внутри, что же там скрывается. И только равнодушный может наплевать на реакцию относительно этого...

Так я о том что было или могло быть, или просто подумалось, или просто совершилось, так я о своей жизни, если мне позволит провидение. Все о чем подумалось уже совершилось, поэтому не ждите от меня описания только реальных событий, не ждите от меня только одного развития сюжета, он так же, как ветка старого дерева, имеет множество путей, множество продолжений. В Библии каждая мысль приравнивается к поступку, вымыслы нашей головы — к реальности. Так о чем вы там подумали? Что такое реальность для вас, что такое вымысел для вас, что такое вы сами для вас? Все смешалось в доме Облонских и нет уже твердой уверености ни в чем, и нет уже твердых камней, остался только золотой песок, который, как известно, ненадежная опора для шагающих в ногу бойцов невидимого фронта нашей жизни, нашей судьбы, невидимого фронта борьбы за свое счастье, которое, конечно же, никогда не найдешь.

Каштаны падали, как маленькие, недоделанные морские бомбы. Зелень с одного боку еще больше придавала этим маленьким созданиям природы несуразность. Конец августа. Мы бредем по каштановой аллее и с каждым шагом все больше убеждаемся, что ничего больше не вернешь, ничего больше не будет так, как было. Неожиданное желание скрыться подбрасывает меня на месте и я срываюсь с места и бегу, бегу чтобы поскорее сбросить с себя этот груз навязчивой роли. После тени счастья, мелькнувшей в судьбе, всегда кажется что роль не удалась, и критики не оставят в ее основании ни единого камня. Может быть, это только мне так показалось. Может, только я почувствовал неудачу. Ведь она, вышагивающая рядом стройная и сильная, словно зверек, просила меня подумать, не рвать все сразу, но я твердо убежден что все необходимо рвать сразу, несмотря ни на что, иначе потом будет только больнее. Что поделать, такими нас создала мать природа, мы всегда ищем лучшего, даже имея самое хорошее, поэтому в один прекрасный момент бросаем все в омут будней и стремительно мчимся навстречу новому, обещающему счастье...Недоделанная любовь. Как и эти маленькие морские бомбочки каштанов, зеленые с одного боку, и от того еще более нелепые. Может, потому и нестерпимо болезненная и удушающая мыслью о том, что ничего не повторится.

Я шел по солнечному городу и просто улыбался летнему дню. Она, другая, налетела на меня и едва не сбила меня с ног. Какой чудесно красивой она мне тогда показалась. Я встал как вкопанный на месте. Она, конечно, тоже не знала что делают в таких случаях. Наше полусоветское воспитание научило нас не доверять своим желаниям слишком безрассудно, слишком быстро. Может, потому она не знала, что делать с этим неожиданным явлением непонятного желания узнать другого человека побольше, поближе. Я просто сказал: “Привет!”, и этого оказалось достаточно для того, чтобы прорвать лавину, которая копилась в наших душах, лавину, которую провидение заботливо растило в нас. Она широко и как-то по-родственному, по-сестрински улыбнулась широко-широко, как можно улыбнуться только долгожданному счастью, нечаянно встреченному после долгого пути. Этот миг встречи наших взглядов решил все за нас. Казалось, мы никогда не сможем оторвать свои глаза друг от друга, казалось, что наступит безмолвие, вечное безмолвие, если это произойдет. Я не верил в любовь с первого взгляда, я вообще не верил в любовь, я шел по жизни по принципу: хорошо-плохо лично для меня. Разве мало людей идут по этому принципу и ничего, даже временами счастливы, но меня все время гложет маленький червячок сомнения. Так ли уж они счастливы. Счастливы ли они той ослепительной вспышкой счастья, когда кажется что весь мир сжался в пространство занимаемое маленьким, конечно считающим себя большим и сильным, зверьком, который хочет любить, который заболел этой болезнью и не представляет своей жизни без нового ослепительного чувства. Да я и сам не верил в то, что теперь пишу, пока кто-то там на небесах не подарил мне возможность сравнить две половины жизни: до и после, потом наверное будет другая часть жизнь жизни, полная знакомых чувств разочарования и тоски, но пока, пока каждый шаг моего нового мира кажется мне чудесным, кажется мне волшебным, кажется моим вечным счастьем.

Что же было дальше? Вспомнил. Нас окружили ее друзья, знакомые, которые направлялись куда-то по своим делам, и она, смеясь, здоровалась с ними. Боже, как мне было плохо!

Мне тогда показалось, что все кончено и, конечно, это просто глупо сразу столько фантазировать не успев даже узнать объект своих фантазий, но этот самый объект так не думал, поэтому мне предоставилась возможность узнать его поближе. Она попыталась представить меня своим друзьям, но как ей было это сделать? Она не знала как меня зовут, поэтому особенно раздумывать не было времени, и я бросился спасать свое новое чудо. Я с улыбкой протянул руку парню, который находился ближе всего ко мне:

— Меня зовут Сережка, самое подходящее имя для полной маскировки, правда? Серое и бесцветное...

— Почему? — это уже прорезался голос у моего чуда, которое, впрочем, тоже “забыло” мне представиться.

— Да просто потому, что почти все его называют при первом знакомстве, если хотят скрыть свое настоящее имя. Такая маленькая паронойя: люди перестали доверять друг другу!..

Все весело рассмеялись, и по их реакции я понял, что опасаться особенно нечего: меня приняли в их круг. Это всегда похоже на расшифровку кода: свой-чужой. Это всегда сначала начинается на уровне, недоступном пониманию, во всяком случае недоступном пониманию тех, кто не принадлежит твоей породе людей. Какие-то биотоки подсказывают тебе, что все в порядке, можно действовать, потом происходит только подтверждение во взгляде, жесте, слове.

Она смеялась вместе со всеми, пронзенная умирающими красными лучами закатного неба. Неожиданно для себя я узнал ее. Она сошла прямо из дедушкиных воспоминаний, из его лучшей поры молодости, которую он отдал своей стране. Дедушкин взгляд словно бинокль разглядел ее сквозь годы.

Девушка сидела на стремянке и ела черешню. Среди войны, среди взрывов она сидела и ела черешню. На ней было ослепительно белое, легкое платье. Сзади чуть в стороне от дерева, возле которого она устроилась, догорали остатки ее дома. Соседние деревья обуглились. Пахло вареной ягодой и пороховым смрадом. Сам дьявол войны решил сварить себе варенье таким страшным методом, смешав ягоды и порох. Не пострадало только то дерево, возле которого она устроила себе пир.

Ее локоны свободно развевались по плечам, а ткань кипельно-белого платья чуть пузырилась от дуновений отравленого дымом воздуха. Гарь, спадавшая на всю округу делала все предметы серыми и безжизненно блеклыми. Лишь ее смоляные, черные волосы, раскрасневшееся лицо, белое платье и густой сок черешни, спадающий с уголков губ прямо на кипельно белый цвет невестинского наряда, горели со всей своей яростью. Алые с бордовыми переливами губы в непонимающей, полубезумной улыбке. Может быть, она действительно сошла с ума. Она словно собиралась выйти замуж за войну, и капли рубинового сока только украшали ее лучший наряд, в котором она шла навстречу судьбе. Или это просто так казалось, кто теперь рассудит, раставит все точки над “и”? В глазах бездонность всего неба, бездонность облаков. Горсти, горсти черешни в руках. Текуший по пальцам сладкий липкий сок...

Девушка торчала прямо посередине боевой черты. Никто не решался вывести ее оттуда, потому что это было бы равносильно самоубийству. Никто с той стороны не решался нажать на спусковой крючок, словно завороженные, они наблюдали за вакханалией свадебного пира, которые девушка устроила себе сама.

Она улыбалась. Для нее все встало на свои места, для нее больше не осталось тайн на этой Земле... Наверное, она даже не узнала, что случайный снаряд, неизвестно откуда прилетевший в этот разгромленный уже напрочь сад, прервал церемонию ее венчания с войной, потому что война не может быть такой ослепительно красивой, это ненормально, это против всего, что смог создать Господь, против него самого. Девушка не узнала этого, потому что ее разум просто отказался воспринимать эту жизнь, и давно уже витал в заоблачных вершинах среди любимых и дорогих людей. Никто не смог бы различить на разорванных остатках подвенечного наряда следы от крови и от черешни. Черешня стала ее кровью. Ее кровь стала черешней...

 

Соверина.

В небе застыла начищеная бляха луны, круглая и торжественная. В маленьком белом домике царил полумрак. Комья свежевыкопанной глины распадались на мелкие частицы по всему полу. Я сидел посередине этой вакханалии на покрытом белым ворсом диване и думал о своем, только своем человеке. Глина красная и синяя, или голубая, особенная глина, которой всегда мало в пластах, словно переливалась, отражая отсветы лунных лучей, проникавших сквозь маленькие окошечки. Тени от стоявших на подоконниках цветов расплывались в неведомые чудовища, с пугающей быстротой меняющие свои формы. Это ветер качал ветки деревьев сквозь которые пробивался лунный свет.

Я пробормотал заклинание и принялся за работу, а ее мне предстояло проделать в большом количестве. Глина, мягкая на ощупь, такая теплая и волшебная, принимала формы, которые хотели придать ей мои пальцы, которые хотела придать ей моя душа. Внутри меня, в самом сердце горел свет, приносивший радость от сопричастности, от сохранившейся во мне памяти сотворчества, соучастия.

Я лепил свое счастье, я лепил свою радость, я лепил свою жизнь. Может быть я просто пытался лепить, но все в этом мире материально, то есть реально, что реально и есть материально, поэтому сама моя мысль о своей работе уже делала ее реальной и фантастически устойчивой, самой формулой красоты, которая пригодна для огромного пространства времен, там где существую я, как часть этого пространства.

Пальцы скользкие от мокрой, страдающей глины, искали в формах, в линиях хоть намек на чувственность, на взгляд с замиранием сердца. Ветер новых, бесстрашных надежд нежно, чуть касаясь, волновал целое море белого и прекрасного в своей невинной чистоте ворса. Было видно, что ничьи пальцы не смели еще прикасаться к нему, мять его в своих мягких и жирных плоскостях, в своих масляных подушечках. Хотя я знал этот мех, я много раз зарывал в него свои руки, потому только я это делал, что не находил покоя долгими холодными ночами, не мог придумать свою мечту, свое долженствование, свое счастье. Мне было как-то особенно приятно смотреть на закатное небо, разливающее специально для меня свою политру, мне было особенно приятно трогать вьющиеся розы, алые, белые, желтые, которыми заросли стены моего домика, мне особенно было хорошо одному наслаждаться долгими часами тишины. Можеть быть именно поэтому я не придумал для себя никого, кто мог бы составить мне компанию. Теперь когда я взялся за глину, просто чтобы слепить себе слепую любовь, которая вся олицетворяет самопожертвование, я не мог представить на что, или на кого она похожа. В этой жизни я многих любил, многие любили меня, но они не были похожи на самую важную для меня любовь, самую светлую минуту всего моего бесконечного существования в самых разных пространствах, в самых разных мирах, в самых разных галактиках.

 

 

Незнакомка.

Она по особенному мяла свои пальцы, раздавались мягкие щелчки, объясняя привычку тем, что так легче скрыть свое волнение. Волнение, ей было присуще волнение — это делало ей такой живой! Она не смотрела в мои глаза, взгляд блуждал наталкиваясь на стены словно на незначительное препятствие, совершено невидимое для него. Это было так не похоже на томную женственность!

“Бокал”, вернее жестяная кружка, стол забытый. На самом дне переливался под светом ночника самогон, заменивший нам в этот вечер шампанское, ставший для меня слаще самого элитного вина. Вообще-то я многое мог бы написать здесь о самогоне, который заменяет обычно русскому человеку все крепкие напитки вместе взятые. Нет, не водка истинное горячительное русских людей, самогон — вот самое настоящее горячительное на все случаи жизни!

Мы сидим в маленькой комнатке, служащей одновременно и столовой и кухонькой и даже, в исключительных случаях, гостиной. Она рассказывает мне о своей тюремной эпопее. Русскую бабу, прошедшую сквозь ад мужских забав, как и мужика, легче всего вытащить на откровенный разговор по двум темам: армия и тюрьма. Если она коснулась этих сторон жизни, то она признает тебя, только рассказав об этой стороне своей жизни. Для мужиков первая “почетная” обязанность часто становится похожей на вторую, а вторая иногда становится единственным “подвигом” в жизни. У баб все по-иному. Для них это неосвоенный, отвергнутый мир, который все еще непонятен и неприятен для них. Для их жажды освоения пространства, его облагораживания - это непонятный вызов!

Говорить об этом можно бесконечно, бесконечно смакуются подробности, где вымысел часто соседствует с правдой, переплетается друг с другом, и становится трудно отличить одно от другого. Почему люди, побывавшие в тюрьме, нет не в местах не столь отдаленных, а именно в тюрьме, не люблю подменять понятия, мы так часто делаем это, что давно уже сами запутались в собственных, изобретенных нами нагромождениях, так почему же люди побывавшие в тюрьме не любят мата? Я говорю о тех кто нашел там второй свой “дом”, о тех кто не мыслит себя вне той культуры, которая существует там. Почему? Да потому что обнажается истинный смысл слов, истинное их значение, а значение их всегда оказывается обидное. Люди с наиболее обостренным чувством собственного достоинства, которое каждодневно надо доказывать, чаще всего оказываются либо наверху жизни, либо, если не повезет, именно там в тюрьме. Мы придумали массу смыслов для обычных слов и сами заплутались в этих смыслах. Вот и теперь, едва я ругнулся, она поморщилась. Она хорошо ко мне относится, но я ясно улавливаю, что лучше не стоит больше этого делать.

Боже, может быть она меня даже любит. Мне, вероятно, придется убить пару бизонов, для того чтобы она выбросила эти глупости из своей симпатичной головы. Эти губы созданы для поцелуев, припухлые, сочные... Так и казалось, что вот-вот с этого ароматного плода ее губ потечет капелька росы. Разве не хватит воображения принять маленькую капельку пота, или слюны в самом уголке губ, там где еще нельзя почувствовать ее вкус не приложив к этому маленькое усилие, за капельку свежей утренней росы? Хватит! Хватит и на то, чтобы принять эту чахлую комнату за дворец! С милой рай в шалаше? Да нет же! С милой рай всегда превращается во дворец, он просто не может казаться таковым! Как было бы прекрасно, если бы не кончалось это дурманящее ощущение первой вспышки любви, первого движения страсти, это и есть рай, который быстро кончается. Если бы всем их шалаши вечно казались дворцами, то скольких бед удалось бы избежать! Да, прошлые времена не были лучше, но они были чище по своей природе, поскольку всегда жило святое неведенье относительно других дворцов. Знание позволяет человеку мечтать и возноситься над миром, но оно же убивает иллюзию жизни во дворце, если живешь в шалаше!

Господи, как прекрасен этот миг сна, дурманящего сна любви, когда все вокруг кажется чудесным, таким светлым, таким чистым. Потом будет похмелье, потом. А пока я целую ее в сочные плоды губ и пью росу ее пота, схожу с ума от ее аромата, от аромата возбужденной женщины, самого сладкого и чувственного, самого таинственного и вместе с тем знакомого. Многие не любят этот запах, который называют вонью, но разве есть на свете что-нибудь более неприкрытое, что-нибудь торжествующе простое и явственное, что-нибудь более понятное, чем аромат возбужденной женщины, аромат возбужденной самки? Именно из-за него я не умею ездить в общественном транспорте. Меня сводит с ума этот многократно дополненный разными женщинами, крепкий, опьяняющий аромат, аромат любви и страсти. Возникает желание взять жизнь за рога, взять свой кусочек страсти. Это так мужественно! Это так похоже на победителя! Это так похоже на нас, русских пацанов, которые “чисто” прячутся иногда за придуманными формами, навязанными образами, не в силах им противостоять. Я так люблю вас, женщины! Я люблю вас до боли, до сведения всех мускулов, всех жил. Я плачу над вашей слабостью, я торжествующе горжусь вашей силой, силой ваших славянских предков, которая торжествует в запахе вашего возбуждения, в запахе вашей обязательной победы, в запахе вашей страстной любви, не только к мужчинам, но прежде всего к своей земле, к своей Родине, к своей силе, силе русского племени. Может она и кроется в вас эта самая сила!

Но любовь всегда наказуема! Разве не учит этому наша жизнь! Любовь всегда наказуема! Разве мы в состоянии понять эту болезнь. Как легко укрыться за этими размышлениями. Как легко сознавать после такого вывода, что ты, такой гордый и сильный, не поддался на симптомы этой странной болезни. Какие гордые и сильные порывы, но почему-то они сметают суть самой жизни, суть самого процесса, суть самой радости. Разве мы не гордые в своей силе, разве мы не гордые в своей красоте, в своем гневном отпоре самим себе? А просто нужно научится любить себя, просто для того, чтобы другие смогли сделать тоже самое. Нет, не потворствовать своим ненужным слабостям, не упиватся своей значимостью, а просто любить себя таким каков ты есть, просто найти свое счастье в самом себе. Наверное это самое сложное, что есть в этом мире, наверное нельзя полюбить, не узнав, и нельзя полюбить уже узнав, как трудно простить себя, как трудно понять себя, как трудно понять, что же необходимо в этой жизни именно тебе, именно тому, кто смотрит на тебя в зеркало по утром, в маленькое зеркало в ванной, в большое зеркало в комнате, где переодеваешься; смотрит и смеется.

Я утопаю в ее теле без остатка. Словно корабль, который закинул якорь и оттого неожиданно пошел на дно, кормить рыб. Я сливаю свою жизнь с твоей в лоне твоего тела, в лоне прекрасной женщины, не девушки, а мудрой, познавшей жизнь женщины. Оно сохранит наше тепло в неприкосновенности, оно сохранит нашу жизнь лучше всех больниц вместе взятых, оно победит все плохое, которое подкрадется к нам в самый ответственный момент. Лоно твоего тела принимает меня всего, со всей моей жизнью без остатка, оно все может принять, но принимает только то, что хотя бы немного любит, что хочет согреть в этом бушующем холодом мире...

Как трудно порой остаться самим собой! Не потеряться, не разорвать себя на мелкие кусочки, из которых потом складывается только грех Иуды, и они уже ни на что больше не годны! Как трудно, когда от тебя постоянно что-то требуют. Нет не потому трудно, что невозможно, а потому, что после всего в душе останется только седой снег, холод и пустота. Казалось бы так просто быть самим собой, но это так сложно, когда необходимо играть какого-то ангела, а если его не играть, то играть его противоположность — обязательно черта и никак не иначе. Этого ждут от тебя правила игры, правила, которые не ты придумал, и не ты способен изменить.

 

Берт.

Маленький мальчишка бежит по аллее красной колонады. Мертвые столбы из красного гранита сверкают на солнце, переливаясь и посылая в мир свои волшебные искры, свои маленькие волшебные радуги, свои маленькие волшебные сказки. Красные массивные колонны перемежаются с большими сонно печальными кипарисами, такими темными на фоне искренней радости красного мира. Кажется вот-вот мальчик добежит до самого закатного солнца, до самого цветущего неба, до самых звезд. Но это только иллюзия, которая не стоит больше, чем пара медяков в то время, когда у тебя полно миллионов, в то время когда ты удивительно уверен в себе. Но это только деньги, и это конечно плохое сравнение, но кому ты нужен если у тебя нет этих самых медяков. Если у тебя есть возможность спорить, если ты действительно кому-то нужен, то, может быть, твоя жизнь прошла не зря. Так думает большое количество людей, но это ли для тебя самое главное, об этом ли ты мечтал всю свою жизнь, которая стоит чего-то совсем неуловимого, совсем воздушного, словно легкий бриз посетившего тебя однажды, но так и пролетевший мимо, к далеким людям, которым, может быть, гораздо важнее быть счастливыми. Почему же тебе иногда кажется, что тебе не дано такой роскоши, как простое и волшебное ощущение счастья. Которое доступно, и которое так редко зависит от знакомых нам вещей, но мы стараемся узнать эти вещи всю свою жизнь. А пока я отбросил прочь все свои сомнения и поплыл по течению, по волне своей страсти, вот и все, что я сделал. Я просто задохнулся от любви и кто может меня понять, тот был когда-то просто счастлив.

Мальчик все так же бежит среди кипарисов и красных колонн и ему кажется, что если бежать так вечно, обязательно, совсем-совсем обязательно домчишься до нее, до той, чье тело преследует по ночам, чье тело встает ночью над кроватью, отделясь от плотной стены ночного мрака там, за окном, мрака беззвездной ночи. Мрака судорожной страстной любви, которая определяется лишь количеством, “литражом” выпущенной спермы, которая насквозь пропахла ею, как пахнет ладаном церковь. Мальчик протягивает свое сердце в лиловых отсветах своей молодой кожи! Это сердце святого, это сердце самого грешного святого, которого только можно представить в этом безумном мире, который весь, от начала до конца, измеряется количеством выпущеной спермы, количеством оплодотворяющей жидкости, количеством белесой, полупрозрачной мертвой жизни, которой не суждено создать своего идола из куска глины, какие бы заклинания не твердил его создатель. Жизнь, загнанная в кулак, жизнь, умершая в белой резине, жизнь, противно воющая своим сладким запахом убитого семени. Сегодня он твой, маленький мальчишка, так доверчиво и бестрашно поднявший свою руку со своим бестрашно святым сердце, расцветает под твоими поцелуями в багровую лилию и дарит тебе мертвую жизнь.

Мальчик вырос из младенчества в полях. Там, где его порядочная мамаша, конечно же нищая проститутка своего времени, служившая в каком-то приближенном учереждении, произвела его на свет. Может, его отцом был секретарь первого секретаря. Может первый заместитель второго секретаря, который в своей волшебной последовательности замещал первого секретаря. Мне не довелось проследить все хитросплетения этого механизма до конца не запутавшись в назначениях и предзнаменованиях, а уж тем более обязанностях каждого его участника. Мне, правда, довелось переспать со всеми комсомольскими и даже частью партийными, активными членами райкомов женского пола, но это ничем особенным не отличалось, кроме специфического вкуса их жизненного потенциала, случайно подаренного мне в процессе любви, который они собирали у всех, кто попадался на их пути.

Собирал по молодости лет я тогда свою жатву любви на красном поле цветущих багровых членов, которые словно подкосил золотой серп моих женщин, подчинившихся молоту в таинственном акте взаимной любви-ненависти, которая так прекрасна, если она возникает неожиданно и неотступно, словно адское пламя между двумя жестокими врагами, которые так же сильны, как и нежны. Из их тел семя, заложенное до меня, вырывается с такой силой и с такой нежностью, что невыразимо жаль невозможности продолжения банкета, совершенного для их торжествующей и проникающей, мужественной любви настоящих жриц коммунизма. Кровь, вытекшая из рассеченных частей их тел, в самом расцвете их потрясающей любви, разлилась по всему полю и металась словно горячая стая взбешенных собак, у которых брызгает слюна, так похожая на тепло любви. Эта торжественная невинность, стыдливо прикрытая волнующими самую душу словами, это стареющая девственность, ненавидящая самое себя, страстно ненавидящая самые бледные ростки жизни, которые так хилы, что уже не надеются вырасти в какое-нибудь подобие чего либо, они еще ждут чего-то самого волшебного, они еще надеются на чудо. Если ты спросишь их о чуде, они рассмеются тебе в лицо, а, может быть, даже плюнут в твою жалостливую гримасу своей теплой слюной, а если повезет, то и белой жизнью, белым листом, на котором можно нарисовать нового человечка, но это только возможно, но так часто ненужно, что становится страшно за новый рисунок, за новую жизнь. Они правы. Их ожидание слилось с их плотью, и они перестали воспринимать его как ожидание. Они воспринимают его как часть своего тела, как теплую кожу наманикюренных рук, как ночную работу их инструментов наслаждения, взятых напрокат, как продукты своих переживаний.

 

Соверина.

Я бы раскидал тысячу серебряных перьев, вырванных из крыльев небесных ангелов у ног, словно у пьедестала, девчушки, прекрасной в своем чистом желании и ожидании чуда, ожидании неба в зрачках своей первой любви. Но все это напрасно. Зачем ей глупые перья преклонения, если она сама не подозревает до чего она красива, до чего прекрасен ее взгляд, кожа, все что составляет это маленькое существо, этого маленького божка, божка первой и воздушной любви. Это уже потом, какой-нибудь грязный фавн, или потрясающая в своей развращенности фея, наполнит ее точным и непреодолимым знанием о том, что значит любить, и как это проделывается. Они просто выпьют ее чистоту, ее небо, а она получит взамен землю, такую, какая она есть на самом деле: куча грязи и песка между луж соленых слез самого неба над грешностью и безразличием ландшафта. Это тоже очень много, но это так же ничего не значит, как и чистота неба, только не пребудет ослепительность в этот сосуде, наполненном солеными слезами земной неги! Именно ответственность за соленые слезы земной неги, за вкус его аромата, девчонку превратит в женщину, ибо с этих пор она будет нести в себе частицу этих соленых слез земной неги и дарить их, получая взамен другие слезы. Ничего, кроме слез воспоминаний по своей небесной чистой и святой блаженной минуте, по капле солнечного дождя, которая все еще играет где-то посредине целого моря приторно сладких, сладостных слез.

 

Берт.

Возможно, я зря грешу на высокочтимых членов, и мальчишка стал продуктом жизнедеятельности какого-нибудь шофера все тех же активных членов райкомовской элиты, или, что того хуже, какого-нибудь красавчика с красным носом, подрабатывающего в промежутках между основной работой в качестве дворника или повара. Я явственно вижу их накормленные лица, их гордость приближенных к членству элиты. Я явственно вижу мать мальчишки, грудастую крашенную блондинку, с парой простыней, перестилающую кровать, в которой ночью сама же побывала в обьятиях страстной и запретной любви. Мальчишка родился от запретной любви для запретной любви, вернее стыдливо спрятанной по простыни спален, вот и все что можно было бы о нем сказать, но правила жанра требуют подобрать ему имя, поэтому я назвал бы его просто Альберт, в конце-то концов, он безусловно станет “аликом”, в нашей странной природе никак нельзя иначе, в нашей стране это просто воздух – крепчайший деревенский самогон, оду которому я еще не премину продолжить в своем последующем изложении незнамо чего. Потом мальчишку назовут Бертом, просто за то, что в кабинетах школы всем будет казатся, что рядом с ними по крайней мере граф, или князь, так высоко он поднимет свою честь. Пока же нетронутая чистота растет словно нежная травка в одном из приютов для малолетних детей, организованном в одной из загородных усадеб славного графского роду-племени. Конечно, смотря на очертания этого страшного здания, начинаешь понимать, что слишком много воды утекло со времени последнего владения этой постройки графами. Нечто совершенно серое и порушенное, даже в страшном сне не привидилось бы графу в качестве его загородной виллы! Но что поделать, новое время все раставило по себе понятным местам. Все всегда приходится раставлять только по своему понятию. Так всегда поступают даже те, кого называют изгоями. Они раставляют все согласно своим изгойским понятиям, это не означает ложь, но это и не означает правду, это просто означает соответствие или несоответствие их изгойским законам, и все! Если понятно только запустение и порушенная жизнь, она такой и настает быть. Согласен, и в навозе растут розы, но их туда необходимо хотя бы воткнуть черенками. Из воздуха растут только сорняки, которые тоже иногда красиво цветут, но они так не похожи на аристократичные и строгие розы измеряющие жизнь временем своего чарующего аромата. Хотя розы порой слишком чопорны, но разве мы не хотим оказатся на месте роз, там, где-то глубоко в своей душе, боясь даже себе признаться в этом. К сожалению для них и к счастью для других, эти законы не есть правда всеобщая, только маленькая ее часть. Если ты вылезаешь ночью из постели любовницы и идешь по ночному проспекту к себе в каморку, тебе кажется, что все встречные поступили точно так, но ты же понимаешь, что это неправда, хотя и не в полной мере. В общем, я запутался в этих дебрях, поэтому мне пора двигать далее по рождающейся истории Альберта-Берта.

 

Берт.

В бывшем графском доме, где пришлось провести первые свои годы нашему существу, ибо все сущее имеет право называтся существом, был довольно неплохим местом. Постепенно из загородной виллы он превратился в нормальный домик в середине города. Нет, не потому что поместье преместилось, а потому что город решил поселиться поближе к нему и принять его в свои объятия. Разве это преступление любить что-то и желать приблизить его настолько, насколько возможно. Это никогда не было преступлением. Берт был очаровательным ребенком. Почему-то никто не хотел его усыновить, поэтому ему пришлось провести целых три года в этом мрачном графском доме, но случай уже властвовал над его судьбой, именно он вывел его в комнату, куда пришел какой-то военный со своей женой. Они “покупали ребенка” для утешения страшно скучной жизни жены капитана в одном из далеких гарнизонов необьятной Родины. Вообще-то они хотели усыновить или удочерить девочку, но мальчик подбежавший к ним и протянувший к ним ручонки так пронзительно закричал, называя их своими родителями, он был так очарователен в порыве своей судьбы, что они просто не могли устоять. Сердце матери, истосковавшееся по нежным ручонкам подхватило новое волнение, руки сами распахнулись и приняли нового члена их маленькой семьи. Они не могли предполагать что их мечта о сыночке осуществилась! Они не могли догадаться, что в их семью вошел не обычный ребенок, а уязвленный в самое сердце несправедливой судьбой, но об этом никто не может сказать заранее. Что у них там было? Чего у них там не было? Почему бы им не завести собственных детей? История об этом умалчивает, милосердно защищая маленького своего любимца, маленькую пташку, которую взялось опекать само провидение. Иногда так случается в нашем странном мире: кажется само провидение охраняет человека от всех напастей и горестей. Обычно таких людей называют счастливцами. Чтобы они ни делали, они всегда счастливы и богаты, чем бы они ни занялись, все спорится в их руках, словно на их руках в многочисленных узловатых бороздках, заключен некий магический знак счастья, знак удачи. Не спешите завидовать таким людям! Их на протяжении всей беспокойной жизни обычно преследует зависть, беспричинная злость и бесцеремонность со стороны тех, кто живет рядом с ними. Но кто заглядывал в душу таким счастливцам, тот поймет, что все это только мишура, и счастье мишура, и благополучие, а в сердце только такой же холод и пустота. Хотя, не спорю, страдать в раскошном доме полном прелестей жизни всегда легче, чем в маленькой богом забытой лачуге, но кто измерил это самое легче-труднее, кто взвесил все за и против, кто рассудил раз и навсегда? Далекий Бог, с диким стадом своих ангелов, а, может быть, черт со своей стаей бесов? Ничего нет и не будет, ничего не возникнет и не пропадет, ничего никуда не исчезнет, все по старому накатаному кругу совершится и падет в лихую сдобренную почву. Так наш малыш попал в свое увлекательное и не очень, но занимательное турне по самым дальним уголкам нашей необъятной страны.

 

Соверина.

Почти все получилось весьма мило. Глина почти не рассыпалась в моих руках. Слова заклинания вертелись у меня на языке, готовые вот-вот сорваться и обрести в своем полете жизнь. Слова, выпущеные на волю, всегда живут своей только им понятной жизнью, только ими согретой любовью. Этот символ моей любви, безудержной, словно большой волнующий океан, этот символ моей сильнейшей и очень маленькой, как вся вселенная, страсти, лежал на белом ворсе ковра и было удивительно хорошо от одного его присуствия. Словно Галатея, моя женщина должна была ожить под влиянием творящего слова, сохранившегося в самых древних манускриптах, пахнущего ароматом создания мира, ароматом самого творца. Бог разрушил Вавилонскую башню и смешал все языки, все слова из которых она состояла. Людям казалось, что они способны создать свою вселенную из построенных заклинаний, из форм самого первого слова, но Бог разрушил башню, разметав осколки слов по разным умам, по темным переулкам человеческого сообщества, чтобы уверить свои создания, что они не само подобие и великий образ, а только “по”, просто “по образу и подобию”, но разве все копии одинаково хороши, разве копии по природе своей хороши, по своей сущности, по своему предположению? Бог решил, что не так уж и хороши, и “пребудет воля твоя и ныне и присно и во веки веков...”. Меня интересует вопрос, простенький такой, словно дождевой червячок на крючке: кто создан по образу, а кто по подобию. Если уж мы соглашаемся быть несуразными копиями, всего лишь копиями кто из нас сделан по образу, а кто по подобию? Что? У вас нет ответа и на этот вопрос? А как же с вашим делением? Вы ведь тоже делите людей на... тех и на... этих, а еще на... вообще, ни тех ни этих? И у вас нет ответа на этот простой вопрос? Каюсь, у меня тоже его нет, ведь я тоже делю людей, что я хуже людей что ли? Я тоже опоздал, как и вы со своими оценками, все вновь решили за нас: по образу и по подобию. Десятая копия образа Божия пытается давать свои оценки! Разве это не смешно? Тогда я ничего не понимаю и позволю себе продолжить...

Я знаю, лежащее передо мной мое создание совсем не хорошо, совсем несовершенно, но я люблю его, что вы хотите, я просто люблю свое создание, и когда с последним словом девушка поднимется и сделает свой первый вздох, я поцелую ее в самое сердце в ее знак жизни на груди и скажу ей, что она создана только для любви. Разве не то же самое нам говорит создатель? Если она уйдет от меня и станет средоточием зла, буду ли виноват я? Виноват ли наш создатель в наших грехах? Не знаю, но знаю точно, что он мог бы создать мир и получше, может я могу исправить и создать более совершенное существо, сотканное из одной любви, и всепоглощающей и всепонимающей любви. Я верю в это, поэтому слова заклинания обретают свою жизнь на моих губах, являясь предтечами жизни, которая родится с последним словом заклинания. Приди же в мир новое сущее, небесно чистое и солнечное. Пусть домик, мой белый домик на самом краю волнующего и недремлющего моря с розами на стенах озарит твоя волшебная улыбка. Ее зовут Соверина, потому что мне так захотелось, так пришлось, а еще потому что “Соверинг” — это моя самая любимая марка сигарет, особенная та которая красная с золоченной голографией на “спинке”...

Валька.

Кафе вообще-то было просто окутано сигаретным дымом. Псевдопрестижное заведение мгновенно превратилось в обычную забегаловку с пивом и раками, и это неизменный ход вещей. Все престижное престижно только тогда, когда люди, его делающие, престижны. Если забегаловка престижна, то только потому что престижны ее посетители. Ворвавшее в заведение дуновение самой жизни было в высшей степени непрестижно, оно в высшей степени было порочно как сама жизнь. Жизнь человека всегда порочна, и престижность не самое главное в ней слово, она только слово, этакая маска, за которой человек пытается скрыть свою порочность, то есть непрестижность.

В глубине, за столиком под чахлым растением, отделенном от основного зала невероятной полуперегородкой, декорированной под настоящие камни, собрались странные существа, которые сами себя называют девочками, хотя по боевой раскраске они больше похожи на воинов-индейцев, которые готовы к войне. Водка и “хвост селедки” медленно, но верно исчезали в их развершихся утробах. Они были ужасно одиноки, хотя пили вместе. Здесь собрался самый цвет: Светка, инвалютная Иннка, чуточку косая Валька. Валька была косая для света и очень даже ничего для полумрака. Так бывает, бабочки тоже бывает дневные и ночные. Ночные, пожалуй сразу бы окосели, если их вытащить на яркий свет.

Воздуху просто некуда было деться от странного спертого духа, который исходил от этих существ, которые расположились за столиком. Веяло ароматом самого мерзкого и страшного греха, самой низкой гнусности и оттого все выглядело гениально. Пошлость на грани гениальности, театральность на грани жизни. Густая концентрация пошлости буквально висла у них за спиной словно самая удачная декорация, и от этого сцена становилась похожей на саму жизнь. Валька время от времени приоткрывала глаза тяжело и стойко, они словно слиплись после бессоной ночи, хотя по идее слипнуться должно было другое. Конечно, все это ужасно мерзко, когда за окном дождь, занудливый и беспокойный, а за столиком “подруги” которых терпеть не можешь, но сидишь с ними и выпиваешь свое мерзкое пиво словно ничего другого не осталось в этой мерзкой жизни. Их мужчины... Вы знаете их мужчин? Вы их видели? Тогда почему вам пришла в голову мысль удивляться им самим? Вот один из них. Его зовут...ну как-нибудь его всегда зовут, к примеру Витек. Как же иначе могут его звать? Я впущу его на страницы этих записок только для декорации, а для начала его необходимо хотя бы немного описать, или описать, ударение не играет особой роли. Наверное ему чуть больше сорока, конечно он тщится скрыть свой возраст, но это удается плохо, хотя возможно очень хочется. Он занимается каким-то делом в реальной своей жизни, но разве это так интересно? Когда убили известную подругу в своей квартире, разве кто-нибудь спрашивал чем она занималась, кроме разве милиционеров, которые задавали скучные, нудные, официальные вопросы, задать которые их обязывала машина, которой они служили. Все с горящими от интереса глазами спрашивали о ее личной жизни. Словно что-то новое ворвалось в их скучные, простые судьбы, простые жизни. Подглядывать в чужие постели — вот самый большой интерес большинства из нас. Ну если не в постели, то в жизни точно! Вдруг, там у других что-то лучше, что-то симпатичнее! Конечно, может быть и лучше, может быть они сильнее, может быть у них тачка круче, может быть баба сексуальнее. Как интересно, как это круто, как это полезно. Можно делать бабки буквально из воздуха, только на знании чужих секретов, что и делает куча народу в нашей благодатной стране. Можно вообще делать свои бабки на своей силе, продавая ее по мере необходимости. И никто не поймет, что это тоже проституция! Это ведь так круто, это ведь так сексуально, это ведь настолько необходимо большинству, что диву даешся, отчего это некоторые даже пытаются бороться с этим “злом”, создают какие-то наряды милиции, омона и т. д. Короче, симпатичные мои, вперед за чужими секретами!

Кстати, Витек!.. Он подваливает оценивающе, согласно покупательной своей способности. Может быть он сегодня купит какую-нибудь из них, но скорее всего нет, у него большая покупательная способность, он поищет мясо посвежее, так же раскрашенное для боя с “краснокожими”, но посвежее.

Самое свежее мясо осталось, наверное, только в детском саду, именно там оно еще не успело протухнуть и от того подняться в цене. Наивность никогда особенно не ценилась! Неопытность там, Жюстины известного маркиза де Сада — это из области извращений! Нам подавай маркизу Помпадур! И вот уже свежее наивное мясо ужасающе быстро протухает в умелых руках Витьков. Кто-то станет маркизой, а кто-то Валькой из кафе, которая кончит может быть даже не так плохо как может показаться. На старости ей иногда будет икаться на молоденьких глупеньких, так похожих на нее.

Но сегодня Витьку не везет. Его везет его боевой конь все дальше от кафушки, а девочки словно в воду канули. Ночные бабочки сушили свои крылья где-то в другом месте! Он даже не сразу заметил ее, бредущую по тротуару. Не слишком походила эта на ночную фею. Скромное платье старомодного фасона с обязательной юбкой до колен, простенький хвост. “Может в первый раз!? Все они тут за этим шатаются!” — подумалось Витьку, когда он открывал дверцу перед довольно симпатичной мордашкой. Девица кажется не поняла его ничуть, продолжая дальше свой путь, даже не замечая открытой дверцы. Витек даже взбеленился, она что, философа изображать собралась. Он постарался взять себя в руки и довольно спокойно крикнул ей:

— Поехали!

Она обернулась к нему, приподняв удивленно брови, и, искренне не понимая его, спросила:

— Куда?

— Это что игра у тебя такая, я не понял? — в свою очередь удивился он, — запрыгивай, говорю, прокатимся!

Девушка все так же идет себе дальше, даже не останавливаясь:

— Куда? — повторяет она свой вопрос, потом внезапно понимает и, краснея, поясняет, — а... знаешь, мужик, у тебя денег не хватит меня купить!

“Она еще цену себе набивает! - думает тем временем Витек, — дура, не знает с кем имеет дело!”

Все происходит быстрее, чем он даже мог предполагать: свободной рукой он дергает ее и она офонаревшая от неожиданности и наглости, падает словно мешок на переднее сиденье. Кажется она ударилась обо что-то, во всяком случае она почти не дышит, не двигается, не кричит. Так даже лучше. Пусть полежит пока мешком возле первого сиденья, а там дело покажет.

Машина по приказу Витька легко ныряет в какой-то проулок, грязный и смрадный. Это не голливудские киношные задворки, это настоящие русские задворки: нечто среднее между стихийной помойкой и местом арены уличных боев. Таковы задворки наших душ!

Вылезя из своего друга, он открывает сразу обе дверцы, берет осторожно девицу, которая все еще не может придти в себя. Осмотр ничего дает. Витек не знает причину, по которой девица ушла в себя и пока не вернулась, зато он прекрасно знает причину по которой он ее сюда привез.

Это оказалось очень легко — сорвать с нее платье, оно просто как сарафан слезло через голову. Все остальное так же легко свалилось к ногам возле видения, каковой показалась ему девушка. Он боролся за реальность. Он пытался ухватить ее за край, за ускользающий край, и воплотить в молекулах и атомах своего торжества...

Девушка давно уже очнулась, но глаза ее были закрыты, а тело безвольно. Воля вышла погулять по райским кущам самого Бога. Кусочком сознания, единственной мыслью она понимала, что с ней происходит, но рядом стояла уверенность. Уверенность в том, что отчаянное сопротивление только усилит удар, придав ему всплеск адреналина. Желание смешавшись с реакцией защиты от призрачной угрозы станет грозным его оружием. Может, поэтому она ушла в райские кущи, от всей мерзости происходящего, от его пакостности, и разговаривала там с самим Создателем, с Творцом, усталым и больным светилом, звездой чистого первородного света. Она просила только одного, она не хотела, чтобы хотя бы кусочек ее тела достался тому, кто мял уже в своих потных ладонях ее грустные груди.

Девушка вернулась неожиданно от хлесткого понимания, что ничего собственно не происходит. Перед глазами маячили какие-то железные лестницы за спиной у мужика и грязные надписи: русское графитти. После разговора с Создателем остался только горький привкус, покрывший всю плоскость ее языка...

Витек елозил уже минут десять, но ничего не получалось, ничего не работало. Он, его верный брат, советчик, наставник, не работал! Впервые в жизни он отказывался работать! Стало страшно, жгучий липкий пот проникал во все поры кожи, стекал между лопаток, застревал даже между ягодиц. Пот был похож на страх, а страх был похож на член, который поднимался так же резво в молодые годы. Он пытался заставить себя подумать об этом, о том что надо проникнуть туда, куда стремилось его тело, куда стремилась его душа, если она у него еще осталась в тот момент... Ничего не выходило!

Неожиданно он наткнулся на какой-то препятствие. Оно было не на физическом уровне, а на каком-то непостижимом, другом, космическом уровне. Препятствие обжигающее и колючее. Он поискал причину своего неудобства и... нашел...

Она давно уже очнулась и теперь смотрела одновременно жалостливо и насмешливо. Она лежала перед ним, вся доступная и совершенная, только он не в силах был постичь это совершенство. Он хотел замахнуться и ударить и так постичь совершенство, но рука лишь безвольно упала, коснувшись пола салона машины. Девчонка смотрела на него распахнув свои медово-зеленые глаза и корчилась то ли от страха, толи от внутреннего смеха.

— Что смеешься? Лучше помоги мне! — это было похоже на сказку: насильник просит жертву помочь ему!

— А что, мешаю? Тебе надо ты и делай что надо! Мне лично ничего не надо! — в ее медово-янтарных глазах с зелеными прожилками поскакали искорки, — все что ли, закончил? Может тогда хотя бы встанешь с меня?..

Он отвернулся и отваливал, вылезая с заднего сидения.

— Порежу... — неожиданно решил переключить скорости он, пытаясь достать карман пиджака, забытого на переднем сидении...

— Молчи уж! - спокойно произнесла девушка, — я думала меня сегодня хоть изнасилуют, но чтобы убивать! Оно тебе надо? Не переживай так, птенчик, да, всякое бывает... в жизни всякое бывает...

Она метнулась вперед и, схватив его голову, прижала к своей голой груди. Они были похожи на старых, пресыщенных любовников, которые решили развлечь себя новыми красками...

Витек уткнулся носом прямо в теплый сосок, твердый и мягкий одновременно, скользнул по нему и зарылся между грудей. Она покачала его, словно он был его маленьким дитятей, и погладила по голове. Неожиданная легкая, освежающая, приятная дрожь охватила его, хотелось еще и еще. Дрожь, похожая на оргазм, спускалась волнами от его макушки дальше вниз по телу. Словно тысячи маленьких мурашек бежали по его коже, принося бурю приятных ощущений. Впервые Витьку показалось, что он на месте, именно здесь ему предназначено быть! Лишь мерное сердце, где-то в груди ровно отстукивало свои удары.

Витек превратился в жертву. Вся его жизнь в тот единственный миг превратилась в жертву. Насильником была его же собственная жизнь, его мнение о себе о своем положении и предназначении. Его жизнь трепала его, выжимая липкий пот страха из его организма, страха полного провала и несоответствия. Жизнь разлучалась с ним, она уходила, напевая марш Шопена, издевательски фальшиво. Оказалось, что даже эту мелодию можно так жестоко переврать! На ее место спешила новая жизнь, не познанная, незнакомая. Миг между замещением жизней пробежал ослепительной вспышкой по всем его мышцам и костям, по всем его клеткам. Может это и есть настоящая жизнь?

Девушка стала женщиной без постороннего участия, сама по себе, познав сладость соленых слез не то радости, не то горя. Она узнала в едином порыве всю эфемерность и того и другого. В сердце вошли приторно сладкие, сладостные, соленые слезы земной неги, память о который ей суждено теперь нести всю свою жизнь. Новая женщина просто открыла для них ворота и сошла с пьедестала девственности, усыпанного лепестками всех цветов Вселенной, для того, чтобы уступить его будущей зарождающейся девственности, которая всегда приходит на смену женственности. Она покинула сад вечных дев, никогда не знавших любви, тоски по ней, жалости к своим любимым — этой гремучей смеси острых чувств, так похожих на боли высшего порядка. Девушка покинула его, словно прародительница Ева, покинувшая Эдем, для того, чтобы породить саму жизнь, новую и волнующую.

Она еще была неопытна, еще не знала как поступать с такими моментами, в котором оказалось ее покинувшее девственность тело. Девушке пришла на помощь вековая мудрость к которой ее душа обратилась за помощью. Именно мудрость подсказала ей возвращение в существование этой замирающей особи. Она подняла голову Витьку и улыбнулась прямо ему в глаза, крепкий поцелуй прикрыл его рот, готовый вскрикнуть от напряженного удивления.

— Вот и все, теперь вези меня туда, где взял! У тебя все будет хорошо... — закончила она свой акт милосердия под влиянием новых, охвативших ее чувств.

В нос ударил резкий запах улицы, запах пыли и выхлопов машин. Пустынная улица встретила их так же пустынно, как и провожала. Девушка сжалась в сиденье и неожиданно захотела улететь. Может быть это просто противоположность клаустрофобии, не знаю уж как она там называется?! Нет все в порядке, просто она немного нервничает. Вновь рожденная женщина думала, что всем только и делов, что до ее перевоплощения, эта дуреха ожидала оркестр, никак не меньше по поводу нового чувства, которое опередило чуточку физическую свою сущность, процесс так сказать...

— Что с тобой? Ты дрожишь... — поинтересовался пришедший уже в себя Витек, единственным желанием которого было поскорее избавиться от единственного свидетеля своего позора. Участливость девицы не давала ему возможности для маневра, для грубости.

— Ничего... — неуверенно выглядывая на улицу, тихо ответила девушка, — просто я приехала...

Он подождал несколько минут, надеясь, вероятно, на продолжение, но его не последовало. После паузы он решил взять ситуацию в свои руки, потому что ни единым боком не понимал, что с ней происходит:

— В таком случае, прощай! — он легонько подтолкнул ее.

Девушка неуверенно вылезла из машины и встала возле дверей. Вслед донеслось последнее, что, видимо, хотел выяснить Витек:

— А зовут-то тебя как?

— Лиза! — уже увереннее ответила девушка, новоявленная Лиза, оглядывая пустынную улицу, — просто монна Лиза. Монна, кстати, кажется, означает “женщина”... — ненароком выдала она свою страшную тайну.

Но Витек на то и был Витьком, он просто не заметил этой тайны, он чему-то своему вздохнул и проговорил в ответ:

— Бедная Лиза!

Лиза так и осталась стоять на краю тротуара не понимая его намека. Но вскоре она тряхнула плечами и пошла в сторону дома, будто ничего и не было. Во всяком случае она в чем-то была права, а это уже кое-что...

 

Берт.

Пустыри, окружавшие маленький военный городок, как нельзя лучше дополняли унылость местной архитектуры. Персонажи выглядели не лучше. При все своей убогости их городские собратья-солдаты, выглядели гораздо привлекательнее, по крайней мере их форма была намного чище. Здесь же, в богом забытом уголке природы, похоже никто не обращал на это ровно никакого внимания. Да и перед кем устраивать показы мод? Разве что перед зверушками, обитавшими в местных редких перелесках. Хотя, возможно, природа не была лишена определенного очарования и красоты. Именно сюда забросила судьба маленькое создание природы, мальчика, которому предстояло стать Бертом, пижонистым эгоистом, способным пропахать этот мир на тракторе, лишь бы добится своего. Кажется, иногда действительно кажется, что весь мир сдает экзамен на звание настоящих мужчин, женщин, собак, но главное чтобы настоящее. Я ненавижу настоящее, я уже ненавижу настоящее, настоящее всегда агрессивно, а разве агрессия может что-то создать? Агрессия всегда и везде только разрушает, только выворачивает весь мир в угоду своим представлениям о нем... Но ребенку всегда рано думать о катаклизмах мира, куда занесло его по воле вышнего провидения, ему рано думать даже о клизмах и прочих “прелестях” жизни, ему вообще рано думать. Но это взрослые так считают, что рано, ребенок же, даже если ему пять лет не может не думать, раз ему дан ум, то есть разум. Разве понять взрослым, что ребенок, которого так ласково треплют и с которым сюсюкают, уже пытается примирить свои неутешительные открытия и ненужные данности. Ребенок уже любит гулят по казармам, потому наверное, что солдаты любят заниматься им. Они, конечно, становятся от этого добрее, им, конечно, представляется дом, покинутый на время, им, конечно, представляется их собственный дом, где будут бегать такие же шалунишки. Такие же, да вот не такие. Как примирить ребенку свое страшное открытие, что действительно он не совсем такой, что окружающие просто смешны, что они какие-то слишком примитивные. Он решил просто, как все бывает просто в детстве, он просто перестал думать об этом, разве это не решение проблем? Конечно решение, и не хуже других. У него же есть время подумать обо всем, у него есть еще время, так зачем лишать себя детства? Правильно незачем!...

 

Берт.

Было солнце, рожь стояла по пояс, густая и мягкая. Недозрелая, недопеченная солнцем она была мягкая, вяжущая на вкус, но так было приятно бродить в ее густых зарослях. В них казалось что на свете существует только солнце и целая стена густой растительности. Маленькому человечку все хочется знать, поэтому он и исследует мир, пробует его на ощупь, пробует его на вкус, пробует его на глаз. Маленькому человеку не стыдно заниматься этим, он не хочет показаться умнее и разумнее, он же еще маленький.

Он не сразу увидел что-то большое и теплое, лежащее просто так, потерянным в высокой траве. Как острее чувствовалась эта потерянность, эта очужденность от смешного мира, от него, лежащего там, за стеной неспелой ржи. Кто потерял это большое и теплое никто не сможет сказать кроме хозяина потери, который обещал придти за ней, но при этом пожелал, чтобы вещь не попортилась, сохранила свой прежний вид. Хозяин послал своего сына разузнать о хранении вещи, но пришел к выводу, что она хранилась в плохих условиях и испортилась совсем, так, только краями и сохранилась в наилучшем виде. Разве хозяин не знал, что все портится, а от времени еще быстрее, чем от работы. Работающая вещь в крайнем случае износится, а валяющаяся просто заржавеет. Хозяин же решил оставить инструкции по сохранению вещи и удалился. Вот так теперь и лежит теперь вещь и пылится в зарослях недоспелой ржи. Глаза у этой вещи были прикрыты, а по лицу бегали маленькие зайчики, маленькие солнца, которые колыхались вместе с продвижениями стены.

Вещь в народе называлась баба, но пока она была пьяная баба, то есть просто пьянь. Мальчишка приблизился к вещи и пощупал ее плечо. Вещь не проснулась, она все так же сладко посапывала. Вещь была одета в бесформенное платье, похожее на халат необьятных размеров. Даже если когда-то ее одежда и имела форму, то это было удивительно давно, и, вероятно, было полностью неправдой. Вещь, оказавшаяся просто бабой, видно намоталась во время своих женских дел, поэтому положила под голову кулак и, пуская струйку слюны, видела десятый сон. Мальчишке было сладко от терпкого запаха перегара, которым пахла вещь. Это был именно тот запах, который потом будет так будоражить мальчишку, так его привлекать. Почему его заинтересовала эта баба, он и сам бы не смог обьяснить.

В военном городке ему было совершенно не с кем играть, поэтому он всегда гулял сам по себе, хотя ему едва исполнилось пять лет. Мать особенно не интересовалась им, ей даже лучше было в его отсутствии. Может это происходило потому, что не было зова крови, а может просто его приемная мать не любила детей, а его усыновила только под влиянием мужа, история об этом умалчивает.

Одно только и было совершенно определенно — мальчишка получил большую свободу, поэтому мог совершенно свободно гулять где ему больше нравится. Он еще ничего не знал об окружении желаний человека. Он еще не знал, что часто это окружение противоречит самими желаниям и называется это мораль.

Баба явно не хотела просыпаться, ей это было совершенно незачем, она плыла в своих кудрявых кустящихся воспоминаниями снах, чувствуя себя той самой маленькой девочкой, которую возвели на пьедестал, и осыпали лепестками всех цветов Вселенной, подарили целое небо. Она не хотела возвращаться. Она не хотела становиться женщиной, у которой отняли лепестки всех цветов Вселенной, едва она превратилась в нее, в женщину. Мальчишке было немного страшно, но он же мужчина, значит мужик, он покоритель, он исследователь! Все, из чего состояла эта большая и теплая вещь было такое большое и такое странное. Огромные с его голову висюльки спереди. Он попытался отодвинуть край одежды, когда это ему удалось, на него глянул огромный коричневый глаз, с большой ячмениной посредине. Мальчишка был искусственник, и, хотя помнил себя с полугодовалого возраста, не мог найти того, с чем можно было бы сравнить этот огромный глаз, тем более он не мог найти ему предназначения. Он положил свою ручку на глаз, теплый, почти горячий глаз, мерно подрагивающий в унисон с дыханием и тут же одернул ее, словно от горячего утюга, или батареи. Внезапно ему захотелось прижаться к нему щекой, что он, не откладывая в долгий ящик и сделал. Пахло остатками перегара и чем-то солоноватым и сладким одновременно. Альберт удивился этому запаху. Покопавшись в свой картотеке запахов, он не обнаружил ничего похожего, так, сплошные приближения: арбузами, ванильными галетами, огурцами. Приближения не отвечали на поставленный впорос, они только допускали, что таким запахом могла обладать и сама баба. Мальчишке, будущему Берту, показалось это странным. Но долго зацикливаться на этом не пришлось, потому что его отвлек гулкий удар ее сердца. Это было похоже на удар мешком о землю. Чуть в отдалении ударов не было слышно, близко удары бежали волнами по всему организму бабы.

Новая забава пришлась ему по вкусу, он несколько раз проделал это, но вскоре баба надоела ему своей неподвижностью и отсутствием какой-либо реакции, и он отправился по более важным делам, предоставив вещи найтись самой...

 

Вадим.

Чистая белая березовая аллея. Ровные ряды нарядных белых стволов, еще не испорченных морщинами и огрубелостями. Одинаковой высоты деревья, рисующие макушками ровную линию. Белые платья берез в черную крапинку на фоне изумрудно-зеленной после дождя травы.

Его жизнь ворвалась на эти страницы так же неожиданно, как врывается эта чистота белой, березовой аллеи парком в хитросплетение шумных и пыльных городских улиц. Она пришла из газет, с маленькой расплывчатой ксерокопии фотографии с маленькими жирными точками вместо глаз, больше похожими на кляксы, чем на изображение глаз. Его черты терялись в рубрике пропавших без вести, становясь все бледнее и бледнее. Они были похожи на его предыдущую жизнь, которая так же терялась в потоке времени и пространства. Фотография маленькой смерти для той жизни, которую он вел до того, как решил совершить маленькую смерть. Все произошло спонтанно. Однажды он сидел на стуле, возле компьютерного монстра на своей работе согласно своей судьбе в маленькой комнатушке, относившейся к офису маленькой конторки. Все было такое маленькое, что просто вынуждено было стремиться к нулю, то есть к исчезновению в нынешнем его виде. Лишь компьютерная машина казалась в этом маленьком пространстве несоответствующим случаю монстром, занимавшим все больше места и времени. Он сидел на этом стуле до самого обеда, занимая свою маленькую нишу в маленькой схеме чужого стремления к нулю. Проспект встретил его гомоном цыганок и запахом машин. Сквозь весь этот маленький смрад прорывался крепкий, наполняющий все клетки легких, все жилы организма, все эритроциты крови аромат весны. Он дурманил привыкший к маленькой жизни мир, он манил улитку выглянуть за пределы собственного домика, он нес цветение пахучей сирени и строгих бесцветных нарцисов, трупики которых стояли здесь же, на проспекте в больших пласмассовых вазах с какой-то грязноватой водой. Его поразил этот труп красоты, который он раньше не замечал, проходя мимо, считая его появление на маленькой коммунальной территории маленькой жизни вполне уместным и подходящим случаям маленьких побед.

Он задыхался от нахлынувшего аромата весны. Его легкие, привыкшие к маленьким запахам, едва различимым на общем фоне, рвали все свои пузырьки для того, чтобы принять и переработать волну, надвигающуюся словно цунами на их небольшие укрепления. Цунами приносит боль, разрушение, страдание. Цунами очищает место для нового более широкого витка жизни. Цунами не подвластно, оно неуправляемо, оно несет все что попадается у него на путь по одному ему известным маршрутам. Пропавший не ожидал, что попадет в самый эпицентр цунами весны, но был даже рад этому. Цунами весны понесло его в даль, навстречу самых больших высот и самых заоблачных высей. Он взял из старой жизни только определенную сумму денег, переведя ее со своего счета в ближайшем отделении банка на пластиковую карту, которую можно было предъявить в любом отделении этого банка на территории его страны.

Скорее всего, это сказалась его старая маленькая жизнь, но он не смог отказаться от этого маленького багажа, рудимента маленькой жизни. Он исчез, он пропал, он ушел на обед в ближайшее кафе и не вернулся. Сколько людей пропадают против своей воли, он же относился к тем немногочисленным людям, которые пропали по собственной воле, пропали для своей поднадоевшей жизни. Это было похоже на то, как хозяин пропадает для своего поношенного костюма, решаясь выбросить его на помойку.

Он исчез, чтобы воскреснуть в этой белой, березовой аллее, белой березовой строкой войти в это повествование, оставляя на месте своего появления только черные отметины, жирные точки неизвестности и полной неразберихи, которую он внес вместе с собой неожиданно отделившись от ровной и стройной стайки белых берез и улыбнувшись. Его неприличный жест еще сильнее убедил меня в его существовании. В прошлой жизни его звали Вадим, в этой я не знаю как его будут звать, ведь даже еще не купил себе право называться новым гражданином страны, так бомж Российской федерации, не желающий восстанавливать свои прежние права. Он был песчинкой в подшипниках государственной машины. От количества такого песка многое зависит, но не хотел думать о других таких же песчинках, он наслаждался цунами весны, своим новым правом на жизнь, на свое понимание жизни. Это ощущение свободы кого угодно могло опрокинуть с насиженным представлений. Бывший Вадим познавал эту новую свободу словно женщину, сантиметр за сантиметром, пядь за пядью и экстаз бился в его груди большой белой птицей, птицей вдохновения...

Он еще не знал, что это свобода в пределах нового стакана, рано или поздно все равно его нос почувствует холодное стекло границы, которую не под силу разбить даже Гераклу. Но оставим его наслаждаться. Может быть мы встретимся вновь, может быть нет, это неважно, важно то, что он неожиданно стал по настоящему счастлив. Не каждому удается это в своей жизни.

Ада.

У Ады большие, черные глаза, тонкие брови, неизменная папироса во рту, даже не сигарета, папироса. Но это так, для форса, для улицы, на самом деле курит она мало, это чувствуется хотя бы по ее аромату, по ее виду, неуловимому образу точно координированных точек. Они должны были родиться именно в тех местах, в которых находились, ни микроном ближе ни микроном дальше, эти маленькие отсчеты координат, точки чужой души.

На Аде сегодня серое необычного покроя платье, красный широкий пояс, маленькая сумочка сердечком. Довольно пошловатая сумочка, но она где-то прочитала, что это, как всегда, писк сезона. На лице у нее черные очки.

Ада сегодня идет пешком только по причине поломки машины. Она уже подзабыла, как выглядит улица, давно уже не встречалась с ней на поворотах судьбы. Можно прожить всю жизнь в городе, а другой его окраины так и не увидеть до конца своих дней! Так устроены города, так устроены мы сами. Она шла по проспекту, с удивлением оглядываясь на новые фасады домов, исчезнувшие и появившиеся детали, вывески. Возле многих контор появились ступеньки, похожие на игрушечные. Так город начинал прорастать сквозь толщи серой однообразности недавних лет, или уже давнишних...

Серые балюстрады попадавшихся домов скрывали прижимающиеся к перилам тени, готовых выть от счастья или от опьянения существ. Ажурные решетки ограждений чуть поблескивали рубиновым серебром умиравшего солнца, мешаясь с небом в маленьких микроскопических лужицах, налитых после недавнего дождя.

Довольно пологие, заросшие хиловатой растительностью склоны катились прямо к воде реки. Ада нашла в густой траве ступеньки, частью порушенные, частью заросшие зеленным мхом. От этого лестница становилась еще одной достопримечательностью, после красной Каннской, разумеется, куда же без нее. Интересно, а как в Каннах с молью борются? На мой не слишком внимательный взгляд, там все время один и тот же ковер растилается на ступеньках лестницы ведущей в главное здание, и он выглядит все старше и старше, как-то даже неловко становится. Хотя, может быть, это мой телевизор становится старше и старше, и его пора заменить...

Желтые кувшинки еще не легли на поверхность воды, поэтому она мутноватым зеркалом лежала возле ее ног, не становясь только фоном для растений. Ада села на первую же попавшуюся скамейку и вздохнула полной грудью свежего воздуха речной прохлады, которая уже прогоняла застоявшийся знойный кислородно-азотный зонтик планеты. Она думала о Славике. Славик был таким человеком, который никогда не бросал слова на ветер. Славик был серьезным человеком. И Славик сказал, с некоторой долей иронии:

— Я хочу чтобы вы приятно повеселились?! — словно вопрошал он, сам удивляясь словам, которые слетали с его губ, относясь при этом к довольно миловидной барышне, — в нашем небольшом заведении, — уточнил он для слабовидящих, — Надеюсь вы подарите танец своему заклятому другу прежде чем исчезнуть!..

— Куда же я по вашему должна исчезнуть? — напряженно рассмеялась тогда Ада, прокручивая в голове все сведения, которые могли пригодиться, — уж не собираетесь ли вы, мне угрожать? Как грубо, а еще слывете воспитанным человеком! — перевела она в шутку огромного размера напряженность, которая витала над парочкой.

— Нам всем что-то угрожает: кирпич на дороге, пьянь за рулем!.. Такова жизнь!.. — философски изрек Славик, вглядываясь в лицо Ады, — до чего же вы хороши, будет жаль, если с вами что-то случится! — расмеялся он, — вы поступили неосмотрительно, отпустив охрану!

— Если все так серьезно, думаете это поможет? — улыбнулась очаровательнейшей улыбкой она, — все серьезное делается на серьезном уровне, не держите меня за одну из крошек, их видите сколько вокруг! — она обвела жестом зал, где действительно выделялись два типа посетителей, и оба по весьма характерным признакам, — а я, пока, стою чуточку дороже...

— Не сомневаюсь. Но как же танец?

— Пожалуй в следующий раз, мне уже пора, я, как вы понимаете, одна по ресторациям не хожу...

Ада была одна, если рассматривать ее положение с той точки зрения, на которую намекнул ей Славик. Она отпустила своих мальчиков по домам досматривать какой-то матч по телевизору и теперь наряженно просчитывала варианты, которые могут последовать за этими словами Славика.

Они столкнулись в одной из рестораций города, будто специально постороенной для того, чтобы незаметно убирать ненужных людей. Ресторацию окружали какие-то темные улочки и переулки. Двор ресторации был заполнен всякого рода хламом, который всегда накапливается с жизнью довольно большого города. Занимало это заведение небольшой двухэтажный особняк, который после того, как по нему прошлись кистью, что было удивительно, наверное, даже для него самого и заменили некоторые отпадающие элементы архитектуры, “помогли”, к примеру, накренившемуся ангела, норовившего в свое время прибить какого-нибудь случайного прохожего, слетев для этого с крыши, словно со стартовой площадки, почистили металические детали балконов, покрыв их для верности серебрянкой, заиграл всей прелестью, которую пытался в него вложить архитектор.

Домик, уже не надеявшийся на такой поворот судьбы, превратился в прекрасный маленький дворец. Он словно игрушечный замок принцессы гордо поднял свою голову, всматриваясь в разбитые перед его входом новомодные клумбы, на которых цветы производили впечатление искусственных. Кроме входа в особнячок рестовраторы ни на что другое не обратили внимания, в смысле территории, и поэтому позади особнячка осталась жить свалка, в которую превратило задний двор учреждение, имевшее этот адрес раньше.

Рядом с обновленным ангелом поместили, было, вывеску ресторации, не особенно привлекательную и заметную, но она быстро исчезла с глаз долой. Лишняя реклама просто не была нужна ресторации, потому как контингент здесь был свой, проверенный и лишних людей отродясь не водилось. Ресторация занимала почти весь первый этаж, вход на второй этаж был заблокирован большими телами и массивными дверьми, выход в подвал представлял собой почти тоже самое, только отсутствовали тела, словно амбразуру, закрывающие порученный пост. Этакая защита от случайного сброда, который может, приложив усилия, все же отыскать ресторацию, в лабиринте непрезентабельных улочек с облупленной историей, до которох никому не было никакого дела. Не было бы ничего удивительного, если бы рекламы не было вообще с самого начала, но по-другому, видимо, решили владельцы...

Напряженность между Адой и Славиком возникла не сразу. Неспешно, по пути, по которому пошли ее дела, она постоянно наталкивалась на мелкие знаки чужого присутствия, чувствуя, что наступает кому-то на его любимые мозоли на пятках.

Она занималась антиквариатом. Имея в виду за плечами академию художеств и специальность искусствоведа, ничего не стало для нее удивительным, когда этот бизнес довольно хорошо у нее пошел. Пока она промышляла мелочами, особенно не влезая в большие хлопоты, а соответственно большие деньги, одно от другого неотделимо, все было тихо и благочинно. Но, понимая, что всякому благоденствию рано или позно приходит конец, кругленькую сумму она уже отправила голубиной почтой подальше от орлиных когтей.

Ада резко отбросила мысли, занимавшие ее в последние минуты и посмотрела на зацветающую воду. Мысли же, не оставляя ее, упорно лезли в голову, не давая спокойно созерцать открывшуюся картинку. Она на каком-то этапе поймала себя на ощущении, что тогда у нее не было страха, даже обычного страха, который возникает из чувства самосохранения. С другой стороны всякое могло случиться и без участия Славика.

Столкнувшись с не самым приятным для нее человеком, девушка отправилась к своему столику, за которым ее поджидал ее давнишний друг. Славик вряд ли стал бы идти на провокацию против владельцев заведения, затевая что-то серьезное против Ады в этих стенах, но нечего дразнить быка. Ей следовало незаметно исчезнуть.

Она, оставив своего спутника за столиком, пошла попудрить носик, пудря одновременно мозги всем, кто довольно рьяно наблюдал за ней. То, что это были непрофессионалы, было видно сразу, хотя бы по тому, что они, особенно не заботясь, сразу выдали себя пытливому взгляду Ады. Кажется. ей сопутствовала удача, во всяком случае никто из опекающих ее “незаметных” бойцов не сделал лишних телодвижений. “Спокойно, только спокойно!” — уговаривала себя тогда Ада, вспоминая свою последнюю сделку с дичью покрупнее: одной из безделушек Фаберже. Мог ли старик предполагать, что ради его игрушек будут разворачиваться настоящие баталии?! Ухмылка истории! Она отыскала эту безделушку у одной из старых, чуточку побитых молью модниц, которых все еще хранят центральные улицы приличных городов, вернее их потрепанные коммуналки. Каким образом вещичка оказалась у этой мадам история не только умалчивала, но более того кричала приторную версию этой сказки. Побитая молью жизнь в воспоминаниях выглядела примерно так: бабушка эта, столь благородная в старости, была урожденной дворянкой. Когда начались смутные для их роду племени времена разгула гегемонной диктатуры ее мать, словно предчувствуя что-то, схоронила часть сохраненной толики ценностей в укромном месте, о котором, разумеется, поведала только своей любимой дочурке. Та же, когда пришло долгожданное освобождение и время, подходившее по ее мнению для возникновения богатств, вытащила на свет свои драгоценности. Сказка эта, при ближайшем расмотрении, оказывалась весьма неустойчивой, потому как всю свою сознательную жизнь раритетная дама провела в городе, не разделив судьбу сотен аристократов, которых ссылали куда ни попадя, на какой ни попадя свет. По другому все трактовал факт, поведанный добрыми старушка-подружками. По их глубокому убеждению, благородная старушка, по молодости лет, ухажеров ниже чина лейтенанта КГБ не признавала, оттуда и возникло барахло, которое она накопила.

Главное для Ады было не эта занимательная история, главное оказалось банальнее. За безделушками с недавних пор начал свою охоту этот самый Славик, и она опередила его на совсем крошечный промежуток. Избавилась от безделушки, она так же стремительно, как и приобрела ее, но начала чувствовать за плечами не просто темную тень, которую чувствовала и раньше, она теперь начала чувствовать черную тень, словно иссиня-черный ворон закрыл ее судьбу своим крылом.

Тень эта, кстати, появилась сразу после первой удачной ее сделки на рынке антиквариата. Появилось чувство непрерывного чужого взгляда на ее дела. Даже находясь в машине в одиночестве, она ехала не одна, ведя переговоры с клиентами тет-а-тет, рядом сидел призрачный надсмотрщик.

Чужая воля, которой было просто жизнью суждено вмешаться в ее существование, которое она выстраивала кирпичик за кирпичиком, камень за камнем, могла воплотится в кого угодно: в Славика, в случайную мамашу на улице, в профессионального килера, или сопливого мальчишку. Одна половина ее головы анализировала все приметы, которые говорили только о том, что работать ей спокойно не дадут, другая же слабо попискивала, что ей пора бы обратиться к врачу соответствующего профиля. Слабый писк не был услышан и был зажат в зародыше. Предстояло подготовить пути к отступлению. Были к тому две причины: первая заключалась в ее характере — она никогда не смогла бы жить в пенатах в которых проиграла, а именно так она рассматривала происходившее, хотя и обставила этот проигрыш в наиболее выгодном для себя свете, ей просто не позволила бы гордость, а вторая — трудно заниматься чем-то от тебя не зависящим там, где все помнят, что когда-то от тебя что-то зависело.

Но это после того, как она сумеет выбраться из двусмысленной ситуации, в которую ненароком угодила. Она осмотрела все уголки “дамского” заведения. Да... Она точно жила в России. Никаких тебе огромных вентиляционных люков, через которые постоянно сбегали герои американских “шедевров”, никаких огромных окон, через которое они проделывали тоже самое, ничего подобного, лишь маленькие щелочки на самом верху, прямо под потолком, да маленькое довольно узкое мурло на стене, возле потолка со слабым поток солнечного света. Пришлось воспользоваться еще одним достижением все того же шедеврового кинематографа: переодеванием. Вскрыть дверь, похожую на каморку уборщицы, не составило большого труда. Среди тряпок и веников она действительно нашла довольно замызганный халат, висевший будто специально для нее на гвоздике.

Вскоре по довольно длинному корридору, ведущему к черному выходу прямо на захламленный двор, шла сгорбленная старушка-уборщица с тряпкой в руках. Лицо ее было наполовину закрыто платком, а в глазах искрилось затаенное удивление, то ли от своих актерских способностей, то ли от собственного просчета. Это даже похоже на Голливуд, но у меня просто нет другой версии ее исчезновения...

Возле черного хода она встретила довольно приличного по своей фактуре парня, но все обошлось как нельзя кстати. Он скользнул по ней взглядом и посторонился. Инструкций насчет теток с тряпками рвущихся из клуба он не получал, это ясно читалось у него на лице.

Охранник догнал ее в несколько прыжков, сорвал платок и дыхнув довольно крепкой смесью перегара и табака потащил в угол, за полуразвалившуюся пристройку соседнего с ресторацией здания. Почти в самое ухо полетели шипящие струи изрыгаемого его легкими воздуха:

— Выбирай: или назад, или ключи от машины и адрес хаты, где тебя никто не найдет!

Вопрос об оплате как-то даже не поднимался все было ясно даже ребенку.

— А ты как думаешь, — дыхнула она на него своим “Клемансом”, который приобрела после какого-то сериала, уж очень там героиня его удачно разрекламировала.

“Раслабься, может еще удовольствие получишь!” — приказала она самой себе. Не доверять охраннику не имело смысла, как и ему проделывать подобные финты.

Он принялся поднимать ее макси, которое она любила всегда. Ада удивленно прислушивалась к себе. На ней, вокруг нее было все компоненты жизни, которые она ни за что не поменяла бы в другой ситуации, и эти компоненты жизни, составляли картину, которую она и врагу бы своему не пожелала. Ее захлестнула было волна протеста против несовершенства предлагаемого антуража, но она немедленно подавила ее. Чтобы вырасти розой всегда приходится хлебнуть навоза. Она как-то спокойно решили для себя, что занимается зачинанием новой для себя жизни, которую собиралась начать сразу после маленького происшествия и окончания всех своих дел.

В конце-то концов это даже романтично: на ней довольно дорогое платье от кутюр и довольно дешевое, как она понимала, тело из малого Бездонецка. Что ж в этом тоже есть определенный шарм, аристократия помойки, черт возьми! Тело переливалось капельками микроскопического пота, платье безнадежно портилось от соприкосновения с одной стороны с телом, а с другой стороны с какой-то деревяной поверхностью. Облака издевательски раскрывали небо, а солнце шелушилось в частичках пыли, которые поднимались после каждого движения, создавая впечатление, что оно решило размножиться на миллион разных солнц для того, чтобы каждому хватило. Наконец, телу из малого Бездонецка надоело работать над ней, он поднял голову и спросил ее так же тихо, как и в прошлый раз:

— Ты что деревянная? Поработать чуть не можешь?

— Не нанималась, очень мне надо! Тебе надо, ты и паши! — скорчив недовольную мину парировала она, даже не скрывая чувств, вернее их полное отсутствие.

— Нет, так не пойдет! — слезая с нее проговорил охранник, — я лучше резиновую бабу куплю, чем с тобой еще раз попробую трахаться! Я же тебе ключи хотел дать потому что понравилась ты мне, вместе хотел дернуть куда-нибудь, а так... зачем мне доска! Ты, это, скидывай копыта отсюда, из города то есть, заказали твою фирму, сам кое-что слышал, не жилец ты в нашем городе. Хочешь с ксивами тебе помогу, испаришься как капля в горячей сковородке...

— Ты сам бы не испарился!..

— Себя береги... Скверик знаешь позади памятника, приходи туда часам к десяти, не утра разумеется, там малолетки на средней лавке тусоваться будут. Пройди мимо них и сядь слева от памятника к нему лицом. После ребятишек останется небольшой пакет — это моя плата за твою дерьмовую работу! — он искренне улыбнулся, чего она совершенно не ожидала, — ты мне все равно нравишься...

“Угу, — подумала она, — полку поклонников прибыло!”.

Ада была готова к этой сделке с самой собой, но где-то на задворках сознания, где-то на задворках мечты в ней, в самом сердце росла убежденность, что больше никогда и никому она не позволит так поступать с собой. Ни дохлые мужчины, разочарованные в жизни, ни крикливые бабы, истеричные создания, ничто и никто не затащит ее больше в эту какофонию страха, какофонию душевной нищеты из которой единственный выход — унижение, обе стороны медали этого чувства. Этим добром она оказалась сыта по горло. Она решила: хватит! Решила пока не слишком уверенная в себе, но эта вера постепенно росла в ней. Оправляя дорогое платье от западного кутюрье, Ада думала до какой же жизни она могла докатиться, если поверила этому дорогому платью западных пройдох, которое не смогло ее защитить от обычного русского мужика, который к тому же ее же обвинил в неумелости.

Надо уметь проигрывать красиво! Совсем не к месту она вспомнила эти ненужные слова! А может быть для них настал момент! Она тихо себе самой добавила: “ И надо уметь возвращаться и побеждать!” Нет, никто не заставит ее уйти просто так, никто и ничто не остановит ее, вылезшую за счет себя самой из простой хрущевки на окраине занюханного городка в люди, как ей тогда казалось. Она решила провести небольшие игры, которые могло ей подсунуть в тот момент провидение, которое как известно благоволит только сильным. Нет не только физически, но и просто сильным...

 

Незнакомка

Она поставила стакан рассола прямо перед моим лицом и крикнула мне: “Баста! Пора выбираться из этой духоты!”. Обведя вслед за ее взглядом свою комнату, я неожиданно понял, о чем она говорила, что имела ввиду. Похмелье не так страшно, если это не похмелье жизни. В судьбе есть два момента страшные по своей силе: внезапное опьянение и такое же скорое похмелье. Чем бы не опьянялся человек, все равно рано или поздно наступит похмелье, или исчезнет способ опьянения. Конечно, не имеются в виду дешевые суррогаты в виде химических комбинаций тех или иных атомов, имеется в виду настоящее опьянение, от настоящих причин. Хотя похмелье примерно одинаково по своей сути...

Может быть у меня началось похмелье любви? Почему же формы, которые мелкают передо мной уже не кажутся божественными? Или я опять что-то выдумал и снова напутал? Она ловко подкинула пустую банку из-под пива и не хуже любого подающего легко перекинула мне. Никогда особенно не умел ловить мячи, тем более банки, естественным образом просто увернулся и предоставил банке лететь куда ей вздумается. Жаль, но ей вздумалось лететь в окно, лишив нас пары стекол.

— Все равно они были грязные! — пришлось пожать плечами.

— Ну да, а банка пустой! — подхватили мне в ответ.

Ветер, ворвавшийся в комнату сквозь разбитое пространство в окне, запутался в ее волосах, а луч словно специально упал на ее колышащие на ветру пряди. Скажите мне, кто тут устоит, кто способен устоять против такого знака самого провидения, против горного потока судьбы, красивой или не очень, но судьбы!

Я буду нестерпимо мягким и потдатливым. Я заполню собой все твои трещинки, углы, неожиданные повороты, все твои углубления. Растекаясь по тебе липким медом, пролившись мягким светом, проникну всюду, наполню каждую твою клеточку, чтобы потом дезертировать с поля боя только потому, что меня ждут новые свершения, час которых уже пробил на моих золотых часах, которые наполовину уже состоят из ржавого железа.

Для покорения тебя я стану женщиной, я стану мужчиной, я стану рабом, я стану повелителем, я буду умолять тебя о поцелуе, я буду насиловать тебя грубо, по-животному. Все что угодно на алтарь нашего чувства, все что пожелаешь в топку нашей страсти. Только не проси у меня любви, она — мое приобретение, ни под каким соусом ты не получишь ее из моих рук, потому что я больше всего на свете боюсь пустоты, которая проникает во все мыслимые и немыслимые места, едва их оставляет твой аромат, улетучиваясь сам собой, исчезая, растворяясь во мраке, словно луч рассеивается в темной комнате. Тебя не хватает надолго, и я боюсь, что однажды ты исчезнешь навсегда, и я просто не смогу тебя найти, как не смог найти себя в многочисленных словах, льющихся из меня грязным потоком, многочисленных чувствах, оставленных мной незнамо в каких местах и неизвестно с кем. Из них даже приличных воспоминаний нельзя составить, а это же будет так важно в старости, греться у камина воспоминаний, ты и сама об этом подозреваешь, поэтому аккуратно, скоросшивателем подшиваешь все свои чувства, пряча их в дальний угол своего стола души.

 

Стас

Он ворвался на страницы этих записок с заднего хода. Даже не стараясь соблюсти приличия, развалился в кресле и сложил в углу весь свой призрачный багаж. Ему было около девятнадцати. Стриженая голова с остатками соломенных волос, щеки розовые с детскими ямочками, пустые карие глаза, идеально приспособленная для секса фигура без лишних форм и изьянов. Он был красив, и это отражалось в его пустых глазах побежденной ноткой. Взгляд, обладающий двумя своими ипостасями: либо ледяные, холодные с застрявшими в них острыми краями кусочков льда, похожего на стальные лезвия, либо бездонно-пустые, но, в отличии от пустого синего неба, не таящие надежду.

На ящике, оставленном строителями, устроилось его тело. Комната, имевшая уже свои очертания, но пустая и предоставленная всем ветрам, гуляющим по по свету, заканчивалась темнотой, без тени сомнения глушившей всякий намек на тоненький луч. Полумрак в комнате сгущался. Солнце для него сдирало свою позолоту, обнажая свои красные внутренности, только для того, чтобы потом упасть в бездонный океан горизонта. Мрачнея, тускнея падала на его хмурое лицо неизбежность, разлилась по всей комнате тоска. Где-то кричали птицы, пробуя голоса для ночных концертов. Волшебник, размахивая кистью, заливал соседний сад яркими желтыми цветами, беспомощными и бесполезными, лишь чуточку под стать самому солнцу. Это падали в мир кусочки позолоты, от которой, словно от лишней одежды, освобождалось светило.

По дороге разбегался, пробуя свой шаг, маленький ветерок. Золотые охлопья, упавшие на цветущие гроздья красной рябины, медленно таяли, растворяясь золотым нектаром в бутонах.

На целый мир, на угол мира, где стоял их недостроенный дом, на маленький ящик, забытый строителями, которые ушли на выходной, упала тишина, поглотившая разом все сущее. Звенящая тишина ждала единственного звука, который можно повторить многократным эхом, прокатить по всему дому и убить самое себя.

 

Дезертиры, молодые, безусые, с чуточку безумные глазами, они входят в мой дом каждый день. Они смеются с экрана, сея на своем пути смерть и обрекая тем самым себя на тоже самое. Я уже не понимаю ничего про армию, и про самого себя в этом государстве...

— Встать, суд идет!.. — он щелкнул затвором и вскинул автомат. Стройная, довольно нескладная фигура вообще вся была увешана автоматами. Их было на ней штук пять, никак не меньше. Довольно облезлая форма, точнее легкая летняя гимнастерка давно уже намокла в подмышках, но он не обращал на это никакого внимания. Сегодня был первый его день возле тумбочки, то есть на посту.

Яркий свет осветил стройный ряд одинаковых двухярусных кроватей. Многие вытянули лица посмотреть на цирк, который давал бесплатное представление.

Очередь в потолок подбросило всех на их панцырных сетках.

— Встать, суд идет! — повторил истерично солдат.

Спокойный голос в углу спросил его:

— Что же ты сделаешь, если не встану, застрелишь что ли? Под трибунал захотел?

В это время с крайних кроватей парни пытались обойти его с флангов. Он выстрелил. Один из них, хватаясь за плечо, медленно сполз по стене. Это подействовало лучше всяких уговоров. Вскоре все стояли у своих кроватей.

— Рядовой Поликарпов, именем совести, я приговариваю вас к расстрелу за осквернение звания человек разумный, за надругательство над словом честь! — высокопарно произнес хлипкий интелигент с автоматом в руках, который в его руках смотрелся как на корове седло.

Все расмеялись, не смешно стало только рядовому, которого очередь ранила в плечо и руку.

— Cука, ты даже стрелять не умеешь! — со злостью, корчась от боли, крикнул рядовой, оставаясь военным до конца.

Тот не слышал его. Жертвоприношение было принесено. Он развернулся и вышел из казармы. Вскоре послышался звук мотора, и на ворота понеслась большой черной птице военная машина. Ворота, которые не успели открыть, оказались не прочнее каркаса машины, а сама машина не прочнее скалы, которая находилась в километре от городка. Груда железа полетела в пропасть, и только маленькое облачко дыма напоминало о том, что произошло.

Я рад, что так не могло произойти, но слушая о многочисленных побегах из армии, я не могу отделаться от лица того интеллигента в последний момент его земного существования. Мне оно всегда представляется спокойным и абсолютно белым, из-за отхлынувшей крови от лица. Призрачное лицо погибающего солдата, это и есть лицо всех армий мира, монумент нашему миру, который держится только на войне...

Золотые стружки содранной позолоты солнца добрались даже до его волос, вспыхивая полусферой вокруг нее. Это было так похоже на пошлый нимб этих пошловатых святых стариков с изможденными от старости лицами, старости, которой уже ничего не бывает нужно. Чудодейственные старики, которое не смогли приспособить свою судьбу при жизни, пытаются волновать чужие души после смерти. Хороший такой, пошленький раек с ограниченным числом мест. Этакое “ЗАО Рай”, закрытое акционерное общество с ограниченной ответственностью... Почему-то самые мерзкие мысли посещают в час вечерней маеты света и теней...

Этот парень, приспособивший дощатый ящик под свой трон, был свят. Он представлял сонм святых великого хаоса. Прикоснувшись к нему никогда невозможно уже забыть леденящего запаха, нет не пошленького ладана, а объятого хаосом вселенной, где даже простой лучик света еще не родился, где было миллионы и миллионы лет до возникновения изначального слова, какое бы оно ни было...

Водка не хотела литься дальше горла, наровя выпрыгнуть из него назад. Он пересчитал свою наличность: можно было, конечно, загреметь сейчас в какой-нибудь из ночных клубов, можно было купить еще водки и допиться до поросячьего визга одному или с друзьями, даже можно было пригласить в коттедж телок, платных или бесплатных, тем более первый этаж довольно приличного вида уже, но надо ли?

Парня звали Стас, больше не собираюсь никак его обозначать, наполняя его контур конкретным содержание. Родичи у него были не то чтобы крутые, так, при бабках. Откупить его от родного государства, во всяком случае, их хватило, а откупить его от самого себя им и в голову не пришло бы. Во всяком случае они были полностью нормальные люди, ни в чем парню не отказывавшие, но и ничего особенно безумного не позволявшие совершать. Нормальная родительская любовь, и у меня была примерно такая же, и у многих из нас она была примерно такая же...

Голова неприятно закружилась. Вся недостроенная чехарда закружилась в едином танце с недостроенным миром. Он встряхнул все еще окутанную сиянием голову и все прошло, оставив только легкость и удивительный, новый оттенок хаоса, золотой и теплый. Казалось бы хаос должен быть одинаков и на ощупь, и вид, и на цвет, но не тут-то было, он оказывается разный, и по цвету и по запаху и по температуре. Хаос не был манящим, но было совершенно ясно, что однажды он его догонит, возьмет за горло и распластает по всей длине комнаты. И будет неясно: он все еще есть, или уже его нет вовсе. Это словно остаточное биополе, оно и есть; и вместе с тем можно допустить, что его уже нет!

Но Стас — не биополе, он даже не животное, которое лишено многих функций человеческого мозга, он человек с хаосом внутри, огромным и незначимым по сравнению с ним, маленьким атомом, несущим жизнь. Хаос превратился в фон, в котором существует единственная вещь маленький атом, несущий жизнь. Он стремился поглотить его, а он стремился наполнить его. Хаос притаился там, за окном, которое напоминало пустой проем, хотя почему напоминало, оно и было пустым проемом в стене.

Он подошел к окну. Солнце уже успело погасить его нимб, впрочем, ему самому этого не было видно, ни того, что он у него появлялся, ни того, что он у него исчез. Возле окна суетился хаос, силясь влезть в комнату. Там снаружи он цеплялся за выступы кирпичей, за перья пролетающих мимо птиц.

Смутно, на уровне души, Стас, почувствовал темную угрозу, исходящую от этого давящего все живое на своем пути хаоса. Он взгромоздился на подоконник, чуть покачиваясь, и посмотрел вниз. Второй, хоть и довольно высокий, как хотела мама, этаж — это все равно не сотни метров до земли. Это как раз такая высота, которой хватит хаосу поглотить всего его без остатка. Взгляд в глаза этому хаосу. Воздух медленно, но уверенно наблюдающий за ним. Да, его душа не доверяет ей, темной и манящей. Неожиданно даже для него самого с его губ слетает фраза на подзабытом английском, впрочем, для этой фразы не обязательно его учить:

— Фак ю! — несется во мрак, в самое сердце хаоса, если таковое можно отыскать, — фак ю во все твои печенки!

Тело доверительно откликается на его призыв единственным доступным его природе способом. Стас чувствует сильное напряжение в штанах.

— Фак ю! — продолжает бормотать он, и освобождает свое естество, — фак ю! — он проникает своим достоинством в хаос, наровящего взять у него реванш за сомо его появление на этот свет. Он весь сливается с этим своим великим порывом наполнить хаос жизнью, оплодотворить его, возмутить и уничтожить.

Это словно слова матери, когда она однажды ему, совсем еще ребенку высказала на какую-то его шалость:

— Говорили мне сделать аборт, зачем же я не послушалась. Надо было тебя еще в младенчестве головой об стенку размозжить!

Слова сказанные в сердцах, подняли бурю протеста в маленьком его сознании, или в маленьком его теле, сознание, насколько я понимаю, не определяется такими понятиями. Маленький человечек, ему было тогда уже тринадцать, смотрит на свою мать, решившую его оставить, когда все вокруг советовали только одно: избавиться от плода из-за трудностей беременности, и говорит вполне серьезным, взрослым голосом:

— Я тебя об этом не просил, мама, можно подумать ты мне оказала великую услугу! — или примерно такие слова он тогда сказал, время укрыло эту картинку, как не требующую дальнейшего осмысления и исправления в будущем. Она, картинка, была закончена в едином вдохновенном порыве, обнажив великий смысл простых слов. За ними, за этими незамысловатыми словами оказалась целая жизнь, заключенная в набор, простой набор маленьких черных символов.

Всей своей мощью на которую был способен Стас раз за разом проникал в хаос, наполняя его стройным движением, организацией, подавляя его, заставляя сжаться. Усиливающееся сопротивление, чувство, будто хаос плотным кольцом обхватил его достоинство только усиливало его желание победить, его желание обладать, его желание заполнить.

Неожиданно полились капли дождя, неизвестно откуда взявшегося в чистом небе. Может быть, случайная туча решила пролиться именно над новостройкой семьи Стаса, может быть, само небо помогало ему победить хаос, только вместе с первыми каплями, попавшими на его орудие, оно взорвалось, посылая в хаос смертоносные заряды новой жизни, смертоносные для хаоса. Лоно пустого течения времени оплодотворялось его мощью, его силой, и не было больше ничего, кроме его продолжений, его маленьких копий, организованных клеток в с искоркой жизни. Жалобно ударившись о кирпичную кладку, вместе с каплями неожиданного дождя заплакала побежденная сущность, побежденный хаос. Он больше не властен был над ним, над его душой, над его сознанием.

Стас, покачнувшись, упал с подоконника и потерял сознание. Излив всего себя в борьбе, он не в силах был сделать даже движения. Хаос, же взяв реванш, медленно проникал в его самую суть, в его самое дорогое, в то, что его и делало Стасом, в его сердце. Мимолетная победа оказалась напрасной. Парень еще не знал этого, но, очнувшись, сразу понял всю горечь своего поражения. Он оглядел мутным взглядом комнату, в которой ничего просто не могло измениться, но безнадежно изменилось. Взгляд его скользил от одной вещи к другой, нигде особенно долго не задерживаясь. Хаос выбирал самые короткие пути к его сердцу, медленно, словно на мягких меховых подушках, продвигаясь к нему прямо по его артериям и аортам. Стас бросился к оставленной было бутылке и отхлебнул из нее большой глоток обжигающей жидкости, пытаясь сжечь ощущение мерзости, которое нес со своим продвижением прямо к его сердцу его враг. Мерзость липла к его языку, заставляя его распухать до чудовищных размеров, мерзость ластилась к его рукам, норовя запрыгнуть на них и подготовить путь для своего родителя, врага парня.

Стас резко сел на пол. Он сосредоточился на своем внутреннем взгляде. Хотелось понять природу этой самой мерзости, природу своего врага. Его взгляд медленно скользил по чистым еще трубам для крови, спеша к тому участку, который уже захватила мерзость. Кто-то ласково шептал ему, что омерзение — тоже отношение к жизни, образ этой самой захламленной жизни, но он не слушал этот шепот. Усилием воли он прокалдывал себе путь по трубкам навстречу своему врагу.

Внезапно появились сгустки крови, как он мог предполагать не его крови, какой-то чужой и по цвету и по запаху. Его поразил этот ударивший в нос запах гинили и распада. “Это мертвая кровь!” — зашептал ему все тот же противный голосок, — “это кровь тех, которых ты убьешь!”

— Но я не хочу никого убивать! — удивленно вкрикнул Стас.

— Ой ли, — не поверил ему уверенный в себе голосок, — ой ли, не хочешь! Значит будешь, глянь на свои руки, они тебе расскажут о твоей судьбе... — голосок противно залился смехом.

Взгляд Стаса, словно повинуясь чужой воле, опустился на руки, которые были в тех самых дурно пахнущих сгустках крови. Она копилась, отваливалась ошметками от его кожи, сливаясь, въедаясь в нее, и было понятно, что никакими чудесами науки ее невозможно было смыть.

— Врешь, ты все врешь! — внушительно и тихо проговорил парень.

— Ой ли, вру говоришь, тогда посмотри на свои руки, ты увидишь там вру ли я или нет! — он вновь развеселился не на шутку.

И вновь его взгляд словно зараженный чужой волей опустился на его же руки, на которых кожа покраснела от наполнявшейся крови. Среди сгустков ее медленно, но верно начали проступать сначала глаза, маленькие, похожие на ясные звездочки, а потом и лица: молодые, старые, мужские, женские, не было только лиц детей. Он не удивился появлению лиц, он удивился только отсутствию детских лиц.

— Да, — подтвердил противный голосок, — это единственный грех, в котором ты не будешь повинен, — он внезапно замолчал.

А Стас засмеялся, страшно, горько и радостно одновременно. В единый миг его посетили все чувства, которые может испытать человек на этой планете.

— А ничего не будет! Меня не будет и ничего не будет! Ты не расчитал, сволочь, так пади же ты прахом.

В нем крепла та же самая уверенность, которая не оставляла его и в борьбе с хаосом. Нерушимость воли, ее незыблемость предстали перед его глазами грозной скалой, у подножия которой разбивались все волны житейских ценностей и предрассудков.

Стас медленно снял майку и разрывал ее на длинные полоски ткани, потом скрутил парочку из них и примерился...

В самый ответственный мемент он почувствовал легкое прикосновение перьев к его лицу и бросился вниз. Он почувствовал чьи-то добрые руки, похожие на руки матери в детстве. Руки заботливо устремились по его коже наверх к самой страшной тайне трагедии...

Перья спадали по всей его коже, по оголенной груди, по рукам. Он еще раз бросился вслед за ними и резко упал.

Парень очнулся не сразу, не вдруг. Он медленно открыл глаза и обвел комнату. Ничего вновь не изменилось, только для него как в калейдоскопе комната снова приобрела какое-то свое новое звучание. Залитая умирающим солнцем, она словно покрылась внутренним своим светом. Все перекрытия, все деревянные панели словно летели навстречу солнцу, желая проститься с ним едва ли не навсегда. Луч, встретивший его в оконном проеме, играл своими гранями и словно летел к нему, заливая его тихой теплой волной, золотя его силуэт. Глаза его сами собой закрылись, и он провалился в волшебную страну, где рождаются все наши подвиги и свершения...

Он мирно спал то ли обессиленный от своего безрассудного акта любви, то ли от безрассудной сделки с жизнью, то ли от действия алкоголя на организм. Во сне его губы растягивались в полуулыбке, к нему пришел, скорее всего, самый чудесный сон из тех, что может видеть человек. Он удобнее устроился в одной из своих вычурных поз, только приняв свои балетные “па” он мог спать. Глупо было с этим бороться, поэтому он даже не пытался бороться со сном.

 

Берт.

Девочка купалась в лунных отсветах, черпая их своей маленькой ладошкой вместе с водой маленького пруда, в котором поселилась луна. Время от времени ее взгляд блуждал вдоль берега, опасливый и серьезный. Маленькое сердце заразилось взрослой паранойей и уже этим переросло свой возраст. Трудно пришлось с ее детской непосредственностью, но пара уроков хорошего осмотрительного поведения, и дело сделано, можно веселиться себе спокойно, оставив дочурку одну в комнате.

Скорее из чувства протеста, который сначала появляется, а потом дети называют его, она решила отправиться купаться на маленький пруд, находившийся недалеко от дома. Девочка открыла окно и долго вслушивалась в “пение” цикад в ближайших кустах. Тихая ночь было просто переполнена шорохами, звуками, скрипами под завязку. Они словно складывались в одну тревожную мелодию, которая, словно отдаляясь и приближаясь, манили ее совершить задуманное, как-будто у нее больше не будет шанса что-то подобное сделать в своей жизни никогда. Может быть так оно и будет, но пока девочка меньше всего об этом задумывалась. Она хотела мелодии внутри нее, в каком-то из ее органов, может быть в сердце от чувства достоинства и победы от обретения себя в большом пространстве. Ей было шесть лет, родители привезли ее к родным дяде с тетей. Они-то взяли ее только потому, что хотели сделать приятное родственникам, у которых не было детей. Какое же разочарование испытала мать девочки, когда она увидела очаровательного мальчонку, стоявшего у ног встречающих. Главный ее козырь был выбит из под ее ног. Скорчив гримасу своему мужу, что-то среднее между улыбкой и садистской ухмылкой, она вспомнила с какой тщательностью выбирала платице для своей крохотули, которой предстояло скрасить несколько дней гостевания в далеком городке. Теперь она обратила свой взор на мужа, у которого не нашлось времени разузнать чуть подробнее о жизни своих родственников, он, по ее твердому внутреннему убеждению, вместо того, чтобы скрасить ее гостевание, покрасил его в жирно-черный цвет. Про самих детей никто, собственно, и не вспомнил, и они были предоставленны сами себе, пока родители обменивались любезностями пополам с ванильными комплиментами, иногда путая ваниль с синилью, то бишь синильной кислотой, что послужило поводом для детей быстро сдружиться, не выясняя долгих подробностей.

А больше всех мелодий девочке хотелось искупаться в ночной воде. Она предчувствовала, что это было бы весьма занимательное купание, интересное и приятное. Единственная трудность была в том, чтобы добраться до воды по темной тропинке, где притаилось множество всяких монстров и злодеев.

В раскрытом окне все было спокойно, поэтому девочка смогла позволить себе перелезть через подоконник. Она притаилась возле клумбы с какими-то душистыми цветами и замерла. Ничего не случилось: цикады не перестали петь, мир устоял, а соловьи еще не проснулись для своих трелей, все было по-прежнему, поэтому она отважилась сделать еще шаг к тропинке после чего так же затаилась. Опять ничего не произошло: мир не хотел замечать ее передвижений. Можно было спокойно продолжить путь к воде.

Мальчишка проснулся от неожиданного порыва ветра, ворвавшегося в комнату и пробежавшего по его лицу словно ладонь близкого человека. Он открыл глаза и заметил отсутствие девочки, которую положили в его комнату, так как она называлась детская. Вообще-то комнат в домике было немного, но достаточно, чтобы устроить “праздничные” посиделки так далеко, что до мальчика не донеслось ни одного звука. Но подобная изоляция имела и обратную сторону: что происходит в комнате тоже не было слышно. Кровать по соседству была пуста. Мальчик вылез через тоже окно, и притаился возле тех же самых кустов, возле которых хоронилась до него и девочка. Он прислушался к шороху легкого ветерка над своей головой, к поскрипыванию ветвей и решился.

Его толкала вперед его уязвленная гордость. Страх, медленным и жутким кошмаром вползавший в него, отступал перед его уязвленными чувствами собственного мира. Он спрашивал себя, почему девчонка смогла идти по ночному саду, а ему настолько страшно? И не находил ответа на этот простой вопрос. Нет, не поиски ответа толкали его в ту минуту в страшную и опасную темень и даже не присущий просыпающемуся мужеству его природы, его толкали совсем другие чувства, которые тоже делали его ближе к его природному предназначению.

Тропинка начала резко спускаться к реке. Мальчишка споткнулся о ветку, вскрикнул испуганно, но упав понял, что это всего лишь довольно короткая ветка, сломавшаяся от старости. Это открытие словно окрылило его. Оказывается все его страхи — это всего лишь старые толстые трухлявые ветки, которые сами ломаются от времени. Теперь он вскрикнул от радости, которая подбросила его, словно неведомая сила вложила в его тело неведомый источник дополнительной энергии. Он встал на ноги и, показав кулак ветке, свободно пошел к реке.

Кусты ивы, черные и злые, скрывали от девочки, купающейся в реке,то, что творится на тропинке, которая вела к воде, по которой она сюда и пришла. А там она услышала явственый вскрик и звук шагов, сменивший этот вскрик. Девочка прижалась к зарослям камыша, готовая в любой момент нырнуть в них, будто заросли камыша могли защитить ее от неведомой напасти. Ожидание было томительное. Пока она увидела и узнала фигуру Альберта, вставшего прямо под тусклый лунный свет, прошло несколько томительных и неприятных минут, которые, как она понимала своим детским умом, умом будущей женщины, уже рождавшемся в ее голове, девочка не забудет никогда...

Девочку звали Оля. Она приехала вместе со своими родителями навестить родителей Альберта и была даже рада этой поездке, все лучше, чем сидеть в скучном детском саду последнее лето перед школой. Детские игры ей уже давно и прочно поднадоели, а новых она еще не придумала, поэтому с особых ожиданием смотрела на школу, в которую должна была пойти осенью, поскольку родилась как раз в середине августа, успевая тем самым “вскочить в последний вагон поезда”. Она, конечно, об этом не думала, Оля просто радовалась возможности избавиться от старых пенатов детского сада, радовалась новым обновкам, которые закупались к ее школе, новым игрушкам, с которыми нельзя было играть: она знала для чего они предназначены, все эти пеналы, карандаши, фломастеры складывались в новенький ранец и припрятывались до школы. Она ждала новой жизни, еще не осознавая этого, и радовалась ей, как может радоваться только маленький ребенок, как пожалуй не дано уже радоваться большим дядям и тетям...

Альберт подошел к самому краю берега и позвал тихо но настойчиво:

— Оля, ты здесь?

Она ответила всплеском воды и облегченным смехом, вызвав ответный смех Альберта.

— Что ты делаешь? — поинтересовался Альберт.

— Плаваю, — простодушно ответила девочка, — я уже умею плавать, меня мама научила, она уменя в бассейне работатет. А ты умеешь плавать? Иди сюда здесь такие черные лягушки прыгают!

Альберт плавать умел, но только недалеко. Его отец научил его сразу, объясняя это тем, что ребенок, живущий возле воды обязательно должен уметь плавать и недолжен бояться воды. Жена его потдержала своего мужа, она считала, что за ребенком не уследишь и он все равно полезет в воду, пусть хоть не боится ее и сможет прилично выкупаться. Это, пожалуй, был один из немногих вопросов, в которых супруги пришли к единому мнению сразу и бесповоротно. Но легко сказать, но трудно сделать. Альберт почему-то панически боялся воды и все, что с ней связано. Его едва ли не насильно приходилось тащить в нее. Но отец не был бы истинным военным, если бы не настоял на своем, и вскоре мальчишка былтыхался и пускал пузыри не хуже окрестных мальчишек.

— У меня трусов нет! — смущаясь прошептал Альберт, почему доверивший в тот момент свою тайну девочке.

— Ну и что? — удивилась девочка, приученная нехитрым детсадовским бытом к откровенности, — я знаю, что у вас мальчиков там! Иди, или ты боишься? Прыгай сюда, здесь теплее...

— Нет! — твердо сказал Альберт, не хотевший чтобы его заподозрили в каком-то страхе, поэтому скинувший свою ночную рубашку, в которой был похож на маленькое привидение среди темных кустов, — не боюсь.

Он осторожно вошел в воду, и она удивила его своей теплотой. Неожиданно на него посыпался целый град водных брызг, от которых было невозможно увернуться. Он зачерпнул воду в ладошку и стрельнул в ту сторону где находилась Ольга...

Когда они вылезли на берег Ольга потянула его за рукав рубашки, которую он тут же надел:

— Ты чего тогда испугался?

Он разозлился и ответил неохотно:

— Ничего я не испугался, просто купатся не хотел! — он просто не смог бы ей объяснить природу своей стеснительности, мальчик и сам ее не знал, он просто чувствовал ее.

— Понятно, а чего потом захотел?

— Просто захотел, что нельзя? Пошли домой, а то папа с мамой узнают, что мы ночью на реку ходили...

— Пошли... — согласилась девочка, сделав свои выводы, о которых ничего не сказала Альберту, да и не смогла бы сказать, потому что она вдруг поняла, что мальчик имел в виду, смутно, но поняла. В ней невольно родилась маленькая женщина, которая понимает, что мужчины это не подружки, это немного другие люди...

 

Соверина

Соверина не поднималась, не оживала. В маленьких окнах белого домика на берегу безбрежности, между увитых распускающимися, вечно распускающимися розами, распускался рассвет. Он возвращал к жизни красновато-розовое солнце, рожденное из лона черного горизонта, как рождается дитя из лона матери. Все, в насмешку моего желания сотворить себе собственное чудо, распускалось под влиянием дыхания жизни. Даже ворс ковра, белоснежный, казалось, оживал от спячки и едва волнуясь становился длинее и длинее, он рос словно трава, погребая под собой мое создание, мою мечту, мое любимое несовершенное творение. Как была несовершенна моя любовь, так несовершенно творение этой любви, не желающее принимать дыхание жизни. Соверина лежала скрюченая, красновато-глиняного цвета кожа покрывалась инеем тоски, большими грязноватыми каплями стекая на белый ворс. Заключенная в белое безмолвие, она не желала придти мне на помощь, как не желает подчас провидение слышать крики наших душ.

Меня охватывала волна отчаяния. Легче всего было поддавшись ей, слившись с ней воедино, растворившись в ней, порушить все свои труды, порушить стены белого домика, оборвать все розы, уютно разместившиеся на его стенах, запретить даже рассветы, погрузив мою безбрежность в темноту, предвестницу большой и непобедимой тьмы. Легче было просто опьянить картинку нектаром тех же роз, чтобы задрожала, заходила ходуном, вскрываю свою призрачную сущность. Это было легче всего. Но словно творца, удрученного своим творением, его несовершенством и болью, меня остановила надежда, таинственная птица, прихода которой иногда достаточно для того, чтобы снести многочисленный груз обид и грусти, тяжелую робу тоски, толкающую на восхваление хаоса и только...

Моя Соверина, я исправлял твои линии, доводя их до сумасшедшей пропорциональности, до ограниченной четкости в пространстве. Мои руки, запачканные по локоть в глине, твоей плоти, лепили твое сердце, твои легкие вновь и вновь, раз за разом сминая куски непокорного материала. Я лепил твои конечности, скрепляя их своей любовью, своей жизнью, потом и кровью отпущенного мне времени для пребывания в этом чудесном белом домике, отпущенного мне времени для создания тебя, моя Соверина. Казалось, мои клетки сами превращились в глину, отдавая свою жизнь частицам твоего совершенства, мои клетки превращались в прах, рождая новые связи, необходимы для зарождения жизни...

 

Валька

Валька сидела, чуть склонившись. Ее состояние можно было описать фразой из фильма: “Шел, упал, очнулся гипс!”. Только в данном случае она никуда не падала, и гипса на ней поэтому не наблюдалось. Зато напротив нее сидело такое чудовище, что увидеть гипс было бы, может быть, даже лучше. Нечесанный, но с чистыми космами, грязный, но с аккуратно побритой физиономией, с шелушащимся носом, но пахнущий хорошим парфюмом и крючковатыми руками, он сидел напротив и разливал в стаканы какой-то мутноватой жидкости. Что-то в нем было неестественное, искусственное, словно он сошел с лубка о бомжовском житие-бытие. Неестественность эта, как мимоза на снегу, нарастала с каждой минутой, до слез, до зуда в паху.

— Ты кто? — поинтересовалась потрясенная Валька, — клиент что ли? — с большим сомнением оглядела она его, - а чего такой грязный?!

— На себя посмотри! — не обиделся мужик. Он уже давно прошел стадию обид и претензий к этому миру. Единственное, что в нем осталось еще живого относительно того мира, который был там в благополучном времени, так это немного просительный тон, с которым он что-то требовал от мира, и огромное презрение ко всему, что там снаружи внутри него самого в самих его пропитых печенках.

— А что, я работаю! — она пошарила сумочку в периметре возле себя и чуть не потеряла дар речи, когда нашла ее. Достав зеркальце, Валька глянула на себя, — а что, очень даже сойдет! — рассуждала она сама с собой, пудря себе мешки под глазами, — я, между прочим, еще и деньги зарабатываю!..

— В цирке что ли? Или в кунсткамере? Деньги она зарабатывает. Чем?..

— Чем уж могу, извини, что не угодила, зато у меня вот есть монеты, а у тебя кроме вшей ничего! Боюсь, что и правда у тебя вши водятся, ты это подальше сиди-то от меня, мне как никак еще работать вечером на фронте экстремального секса...

— Какого? — удивился мужик, почесав волосы на голове.

— Экстремального, дурень, что, не понял что ли? Не красавица я, потому и приходится выворачиваться чтобы вот эту капусту нарезать! — она вытащила из кошелька деньги, — а ты что ничего не взял, что ли? Мужик, ты кто святой?

— Почему не взял, взял, вот на эту бурду взял, чтобы было чем опохмелиться перед новым трудовым днем. Ты лучше спроси, где я тебя-то взял, и где бы ты сейчас была если бы не я...

— Ясный базар, в ментуре или в канаве, хотя эта сточная помойка не лучше канавы. Денег бы у меня сейчас точно не было... Ну перебрала я вчера, перебрала, с кем не бывает! Может быть, я сейчас бы уже с самим Богом разговоры разговаривала, а не с тобой вермут тянула!

— Бога не мешай, Бог святое, а ты кто такая, чтобы прямым ходом к нему ехать! Разве Иисус тебя звал на аудиенцию?!

— Я-то? — задумалась Валька, — да святая я, ядрена вошь, святая! Я, как матушка Русь наша, днем святая, а ночью проститутка! Твой Иисус тоже, небось, Магдалиной не гнушался, а я чем хуже? Я лучше, может быть, потому что всю семью тяну на своих плечах, как лошадь ломовая, и детей и родителей и муженька своего непутевого... А вот скажи, красавица я? Вот то-то и оно, а ко мне народ валит все постоянный, потому что я экстремалка, а не как эти вертихвостки дело сделали и налево за следующим нектаром баксовым, мне же отрабатывать приходится по полной программе. А тут по программе полный набор и психоанализ тебе, и терапия, и черт в ступе и просто хороший человек с которым выпить не грех!

— Ишь развезло тебя, что взбеленилась-то, не передо мной выкаблучиваться, я человечек маленький, Богом забытый на свое положенное время, пока мои тяготы не кончатся. Я человек Божий...

— Божий, говоришь, и что тебе твой Бог дал хорошего? Где у тебя написано, что божий ты человек-то? На члене что ли, который небось при такой жизни давно на полшестого смотрит! Хотя да, вижу, какой-то блаженный ты, весь вон светишься от радости, а сам в помойке сидишь. Что светишься в помойке-то?

Мужик почесал в голове во второй раз, обдумывая ответ, для себя он не находил ответа на этот вопрос, а вот для нее смог бы найти? Этот неожиданный вопрос поставил его самого перед самим же собой в полный тупик:

— А где я по-твоему могу теперь светится-то? Для церкви у меня денег нет, а там без денег даже свечку святому поставить не купишь. Да потом, там столько людей, которые на мерседесах приезжают! Ты вот веришь, что можно одновременно верить в Бога отверженных и ездить на шестисотом мерседесе? Шизофрения какая-то получается: с одной стороны в игольное ушко не пролезешь с богатствами мирскими, а с другой стороны мерседес. Не могу я этого понять, хоть убей меня!..

Валька рассмеялась:

— А что ты хочешь, чтобы все пешком что ли ходили? Это же тоже как-то не по-божески получается! Твой Бог тоже на осле ездил, а тоже Бог! Знаешь в чем дело, дерьмо, оно и во власянице дерьмо, а нормальный человек, он и в мерседесе человек. Это по-другому, мил человек, это то, что в башке у тебя, а не на самом деле. Сидят у тебя в башке одни баксы и мерседесы, тогда ты и без них в это самое ушко и не пролезешь, а не сидят, что ж о них переживать-то! Ты-то вон в помойке светить собрался, а кто тебя здесь увидит, так и сопьешься просветившись, философ хренов, а в это время последнюю помойку, где ты сидишь, какой-нибудь малый прикупит и выкинет тебя вместе со всем мусором светится куда-нибудь в другое место, где, натурально, тебя в порошок-то и сотрут. Да что за мужики у тебя, Россеюшка, пошли в самом деле! Не мужики, а так, недоразумение, то на то разума не хватает, то на это. Одни из дома, из страны, то бишь, тащат все до последней копейки, другие блаженствуют во Христа ради, третьи спят беспробудно и пьют смертельно, кто работать-то будет, я что ли? И долго я, как девочка, уродством своим да душой широкой зарабатывать-то буду? — Валька лихо сплюнула и опорожнила свой четвертый уже стакан, — да ну тебя к лешему, мужик, бередишь ты что-то меня, ой бередишь, а не я привыкла так. Я сама кого хочешь разбережу и на ноги поставлю и без Бога твоего справляюсь пока, пока он там на облаках отдыхает!

— Без Бога никто пока не справился, зря ты так говоришь. А вопросы ты лучше мужу своему задавай! Не тех мужиков значит выбираешь!..

— Зачем их выбирать? Чтобы в один прекрасный момент он просто повесился и ты вместе с ним? Пусть уж живет, он мне и таким нужен... Придешь вот сейчас домой, а там что-то теплое и родное, что плохо разве? Да у меня ругать-то его уже нет сил, а ты вопросы задавать!..

— Не знаю, я по таким домам не ходил!

— Что ты тогда понимаешь в этой жизни, философ помойки!?

Валька жила в дрянном районе, в котором даже бездомные кошки предпочитали не селиться, потому как поживиться там особенно было нечем. Крысы и те сбежали от греха подальше. Остались только люди. Район этот находился сразу за огромным заброшенным заводом, в цехах которого стаями жили бездомные собаки, может быть, еще и поэтому кошек здесь было не встретить, и подъездными путями железной дороги. Чахлые, отравленные деревья, скрывавшие обшарпанные дома, с успехом скрывали и кипящую здесь жизнь. А она точно была! Очень даже обычная жизнь кипела, потому как и здесь, как и всюду, толпился народ возле дверей магазинчика, сидели на чем придется бабки, бегали дети.

По тропинке, которая петляла вдоль полотна железки и вела в этот район города, в самую темень предпочитали не ходить, поскольку сразу за рощицей в частном секторе сразу несколько домов были скуплены цыганами. Там были известные на всю округу “спецларьки” для любителей отравы, или проще говоря дури. Клиентура этих мест разве только на березах не висла, а так можно было ее встретить где угодно. Следующий поворот мог открыть для взора парочку кайфующих существ, которые стремительно забывали о своем человеческом изначальном рождении. Градус криминальности не останавливался в этой районе на сороковой отметке, его зашкаливало и лихорадило от переполненных чувств искуственной эйфории. В милиции работали нормальные люди, они тоже, кроме как спецотрядами с прибамбасами, в этот район не ездили, да и то как-то редко и не очень умело. Умелая рука проглядывала в их действиях, которой они волей или неволей управлялись. А люди, и Валька в том числе, жили, и даже надеялись на лучшее в своих каморках с видом на хилую растительность и черные корпуса умершего гиганта.

Тогда Валька шла по тропинке, не оглядываясь, поскольку задержалась с клиентурой. Она не боялась, так как выросла в этих местах и знала любую бездомную собаку. Сабаки, как люди, не сразу становятся бездомными, они становятся бездомными на определенном повороте их городской судьбы. Да и собачих стай Валька никогда не боялась. У нее был свой особенный нюх на собачьи движения души. Она, словно волк, чувствовала родственное животное каким-то особенным нюхом, заложенным на уровне подсознания, на уровне души. Людей она тоже не боялась, даже наркоманов. Пока она работала медсестрой в местной больничке она всех их от малых пеленок до больших джинсов видела и знала: кто на что способен. Все, кто был способен на что-то более безрассудное и бестрашное, давно уже растворились по жизни в других “прериях города”. Тех же, кто остался, она могла расколоть в пять секунд, почувствовав слабое место, хотя для этого и не надо жить в рабочем районе и работать с людьми несколько долгих лет, что она проделала в своей жизни. А пришлые “клиенты” спецларьков не пугали ее из-за какой-то ожесточенной уверенности в своей звезде, в своей миссии для своей огромной души. Она понимал, что страх — это замороченная еще больше жизнь, жизнь на грани отвращения. Валька никогда не могла понять такой жизни, всегда находились уголки истинного совершенства, всегда приходило умение находить эти уголки совершенства. В чем угодно, где угодно, но такие “беседки” всегда находились, и она только удивлялась им словно самородкам, которые неожидано бросали свой отраженный от солнца луч сквозь море грязных камней...

Однажды, когда она, замороченная своим домом и очередной просветленной пьянкой мужа, шла по центру города, отвлеченная на совершенно посторонние вещи, откуда-то взялась эта машина, откуда, она и сама толком не могла понять. Люди, сидевшие в ней, были залетные, это было видно хотя бы по поведению. Городские вряд ли стали бы действовать так нагло в ее представлении о наглости. Они просто открыли дверцу и мужик улыбаясь нахально предложил:

— Слышь, девочка, двести зеленных за вечер!

Она уже и забыла, как звучало это приглашение на самом деле, но смысл был примерно таков. Удивленному неожиданным поворотом судьбы, несколько секунд дались нелегко ее организму. Было непонятно, что, вдруг, накатило на нее, какая гремучая смесь накормила ее душу, но постепенно все встало на свои места, и она смогла даже улыбнуться.

В машине сидело три рожи мужского пола и одна молоденькая куколка. Валька быстро оценила ситуацию. Ей, конечно, было лестно услышать о себе такой комплимент, типа она еще похожа на девочку после троих детей, оттягивающих в младенчестве ей грудь с разной интенсивностью, согласно их природным темпераментам, но что-то было не так в этом предложении. Она даже не удивилась своему расчетливому реагированию на него, просто ей хотелось обезапасить себя на все сто. Хотя внутренняя лихость, готовность на жесткий поступок уже росла в ней, похожая на отчаяние, лихость эта хоть и родилась из того же самого источника, что и это не самое лучшее человеческое чувство, расцвела совсем другим смыслом и цветом. Может быть внутренне она была уже готова к такого рода предложениям, может что-то другое сподвигло ее на обдумывание предложение, но вместо обидчивой реакции, на которую видно и расчитывали охальные рожи, она поинтересовалась:

— Что, свечку держать, пока вы на куколку прыгать будете?

Валька пока с ума не сошла, чтобы не понимать: ее золотые годы почти прошли, и хотя с фигурой и остальным было вроде все хорошо, но глаза у нее всегда были немного не на месте, как она не пыталась это скрыть, пока не стала этого делать вовсе, наоборот подчеркивая этот недостаток, делая его достоинством. Вряд ли она смогла бы даже при таких условиях заинтересовать в этом плане желающих развлечься “клиентов”

— Это уж как получится! Сексус экстримус! Сорок пять — баба ягодка опять! — умнее для себя, чем она предположила произнес мужик.

— А куда вы, мне еще потом домой добираться! — доверила она свои заботы в неизвестные руки, находя еще один повод для самой себя, чтобы отказать.

— Не бойся, сделаешь все тип-топ, мы сами тебя свезем куда скажешь!

Мозг ее еще вяло сопротивлялся грязноватому предложению, но неожиданно ей стало все равно, она поняла, что терять ей по ее жизни абсолютно нечего, поэтому она села в машину. Хотя на тот момент она не подумала о детях, потом при воспоминании о них пришел черед удивленному ужасу, но дело было пока сделанно, может потому она решила плыть по течению, которое ей смогло предложить провидение.

В тот вечер, как теперь она понимала, и состоялось ее крещение в роли гейши, не девочки с панели, не шалавы из подворотни, а именно гейши. Пила Валька мало, поэтому время от времени предоставляла свою широкую грудь, не забывая менять жилетку, занималась начальными стадиями психоанализа и начинала понимать свою роль и свое преимущество перед молодостью. Ее позвали в качестве опыта, ходячего женского опыта, не жизненного, не сексуального, а именно женского. Души, видишь ли, захотелось молодым людям, широкой, русской. Они ненароком подумали, что можно купить ее, душу, словно тушу на базаре. Поняв свою роль, Валька с каким-то особенным настроением взялась за выполнение своих “прямых обязанностей”. Они мало чем отличались от работы медсестры, и там приходилось начинать понимать психологию больных, понимать их страхи и тревоги. Понемногу, обладавшая трогательной душой, Валька, наловчилась в этом хитром аспекте медицинской работы на все сто. Она безошибочно единственным взглядом определяла в очереди тех, кому необходимо получить помощь немедленно, а кто пришел в очередь словно в клуб, и ловко и необидно отделяла одних от других. Возле кабинета врача, с которым она работала, никогда не возникало проблем по поводу очередности и даже намеков на скандалы по этому поводу.

Безжизненность жизни, которая постепенно охватывала ее со всех сторон, она начала чувствовать сразу, но никак не могла, словно очередь в поликлиннике, выстроить ее в нужном русле. Проблемы лезли без очереди и норовили все сразу заполнить ее время. Дети росли, требуя к себе дополнительного денежного внимания, а возможности таяли с каждым днем. Может потому еще и родилась эта особенная лихость, для которой не страшны никакие преграды, которая сама может преградить путь для чего угодно.

На всякий случай у нее взяли телефончик, даже переплатив ей по счету. Это Валька думала, что на всякий случай, оказалось все наоборот. Уж не знала она, что происходило с этими мужиками, молодыми и здоровыми оплодотворителями, но пришлось здорово удивиться когда затрезвонил телефон. Ей срочно пришлось переделаться в Валентин и ехать на встречу с какими-то довольно вежливыми господами, именно так они себя обозвали. Что это было: нездоровый интерес или другое, она не стала разбираться.

Мужики хотели говорить. За бокалом шампанского, который она всегда умела держать, и длинной коричневой сигаретой, которой ее угостили господа, она им битый час расказывала о душе Ахматовой и трагедии Цветаевой, об их жизненно оправданных мотивах творчества. Господа хотели поэтический вечер, они его получили, они хотели “простой русский народ по настоящему понимающий поэтическую душу русских поэтесс” в лице Вальки, они его получили. Слава всевышнему играть на балайке не пришлось. Простая медсестра вряд ли смогла бы взять хотя бы пару аккордов на инструменте, который только по телевизору и видела. Томительная девица, сидевшая с мужиками и исполнявшая свою роль фона во все глаза, выкатившиеся от удивления, смотрела на Вальку. Девица не могла понять, зачем пригласили эту корову, хорошо сохранившуюся, но корову. Если не для секса, тогда для чего? Валька и не смотрела на эту удивленную, и от того более странно выглядящую в их довольно интеллигентной компании девицу, она наслаждалась разговором на излюбленную тему, она высказывала свои мысли, которые копила над строчкам великих поэтесс долгие месяцы выхаживания своих младенцев. От этих мыслей лица умудренных мужиков постепенно то ли светлели, то ли вытягивались в струночку, но с ними что-то явно происходило, это не могло укрыться от ее внимательного взгляда.

Незаметно разговор перекинулся на темы бизнеса. Понаслаждавшись поэтическими кущами, мужики как всегда перешли на более земные темы. Откуда это все взялось в Вальке, но и в этом разговоре она не пропала, давольно точно попадая в канву разговора, отчего лица у мужиков вытянулись окончательно. Она снова стала медсестрой, отделявшей заболевших от здоровых. Единственное отличие состояло в том, что за спиной уже не маячил врач, она сама себе оказалась врачом и заведующим поликлинникой. У нее снова взяли телефончик и переплатили по тарифу. Не поскупились милые мужички, не надули бедную “простую русскую бабу”!

Валька поняла, что она больше не сможет вытерпеть и пошла в ближайший магазинчик одежды, накупив всякого барахла. Дома Валька попрятала барахло в дальние ящики шкафов и постаралась забыть о них до следующего раза, гася всякую попытку мысленно вернуться к ящикам шкафа в течении дня.

Именно в тот поворот ее жизни на тропинке, по которой она шла, совершенно не подозревая ни о чем, с довольно внушительной сумкой в руках, и появился этот субчик, лощенный и накрахмаленый. Если бы она знала описание “котов”, которые нам во множестве оставила литература, то она бы сразу поняла, с кем имеет дело. А так она сразу определила, что речь пойдет не о кошельке, поэтому оставила в покое сумку, которой намеревалась свалить мужика с ног. А вполне можно было сделать, кроме плотных овощей в сумке не было ничего особенно ценного. А кочан капусты кого хочешь собьет с ног, если его вовремя применить.

— Красавица, разговор есть! — начал без экивоков субчик.

— Если есть, выкладывай! — не сразу поняла Валька.

— Поработать не хочешь?

— Да уже, вроде как, не бездельничаю! — огрызнулась Валька, чуточку приподняв сумки, — посмотрела бы я на таких бездельников вечером! — косвенно пожаловалась она.

— Да не о том я. Машина у меня там, может быть пройдем, поговорим...

— О чем нам с тобой разговоры разговаривать, видишь у меня семья голодная, сейчас готовить буду, детей кормить!

— Успеется, не умрут твои дети за пять минут! — уверенно произнес малый, невольно заражая и ее своей увереностью, — дело действительно серьезное и для тебя небезинтересное! — он критически, с большим сомнением оглядел ее фигуру.

“На насильника он, конечно, смахивает, но может я просто не видела их!” — подумала Валька плетясь к машине. На всякий случай дверцу она оставила открытой а одну ногу поставила на землю. Ей было, естественно, очень неудобно, но это давало ей какой-то шанс на выживание в экстремальной ситуации.

— Так вот, — без предисловий начал малый, — ты работаешь на моем поле, перехватываешь солидных клиентов у моих девочек, хотя не могу понять почему! — он еще раз критически осмотрел ее фигуру, раз и навсегда зацикленным стандартом красоты взглядом, — давай мириться.

— Ах, вот ты о чем! — облегченно вздохнула Валька, — так я же по гостиницам и кафе не бегаю, где там сегодня девочки собираются. У меня все культурно и тебя не касаемо. А поле не твое и не мое, оно общее народное. Но я не хочу проблем особых, говори, что предлагаешь, или отваливай.

Малый понял, что столкнулся с приличным характером, даму эту на мякине не проведешь. Она сознательно давала ему фору, и когда она продолжила он не удивился. Чуточку замешкавшись, он не сразу сообразил что Валька ему говорит, но постепенно доехал до точки понимания:

— Хорошо, — продолжила Валька, которой надоело ждать, — поскольку, сам понимаешь, я могу этим заниматься, а могу и не заниматься, ты мне подкидываешь любителей приличного вида и положения, а я тебе отстегиваю сорок процентов...

— Семьдесят... — разморозился ее будущий сутенер.

— Тридцать пять... — с остервенением повела торг Валька, — тем боле пахать мне, а не тебе...

— Ладно, пятьдесят на пятьдесят и мы будем в расчете...

Валька согласилась. Она понимала, что рано или поздно это должно было случиться, слишком все у нее удачно складывалось. Ее удивляло другое: ее не стали пугать, тревожно и сумрачно предупреждать, мрачно смотря прямо в глаза, может быть заранее решили, что никуда она при ораве детей не рыпнется. Верно вообще-то рассчитали сволочи, вампиры на чужой шее, ей не под силу было бы вести с ними тайную войну, ей хотелось получать удовольствие от своей работы, которое она начала получать в последнее время. Удовольствие было не физическое, оно было морального плана. Перед ее глазами проходили мужики с разными судьбами с разными взглядами и почти всех их она раскручивала на откровенность. Попадались субъекты, которым просто нравилось слушать ее, они чаще всего просто молча наблюдали за ней, может быть переносясь в заоблачные уже времена своей молодости или детства, тогда она мягким голосом описывала им картинки своих любимых мест, лица своих любимых людей, постепенно зажигая неподдельный интерес в их глазах, который начинал гореть огоньком, хитро начинавшим прыгать на кончиках век. Валька продавала нежность! Оказалось, что и в наше время на нее есть спрос!

 

Мужик прикрыл глаза и отпил немного из стакана.

— Вот дети у тебя, говоришь, есть, а что они тебе скажут, когда поймут чем их мамка на ноги ставила кровинушек своих...

— Не знаю уж что они мне скажут, главное, чтоб отцу ничего лишнего не наболтали. Я чем хочешь их на ноги поставлю, а вот он... Иногда страшно становится, помрешь вдруг, или мужик пьяный прирежет, всякие же уроды встречаются на белом свете, куда они горемычные пойдут-то?! Мне все равно, что они мне скажут, коли на ноги поставлю, там уже сами по себе полетят, а мне одна дорога останется...

Мужик вновь прикрыл глаза и вновь отпил из стакана.

— И откуда у вас баб такая дурь за всю свою семью держаться как за последнюю пядь земли. Загнешься, а ведь все равно из могилы будешь о своих детях заботится...

— А оттуда же, откуда у вас, горемычных, дурь эту последнюю пядь пропить!..

Она посмотрела на маленькое подвальное окошко и увидела свет в запыленном разбитом пространстве. Золото пыли медленно кружило и оседало, искрясь и переливаясь всеми красками радуги, так же медленно кружило и оседало ее построение, золото ее праха, из которого состояла ее душа, единственая и неповторимая. Слеза, единственная, скупая,мужская, медленно катилась вместе с этим прахом вниз, дальше подошв ступней, дальше ада земли, дальше самой планеты.

Мужик отпил еще, опорожняя стакан и попытался обнять ее, и прислонить к своему плечу.

— Брось сырость разводить, от сырости только мокрицы плодятся, а эти твари похуже тараканов будут, и пострашнее, потому как прозрачные совсем будто, чисто сопли, чисто слюни адовы.

Валька неожиданно расмеялась:

— И то правда, мужик, да как тебя зовут хоть, а то все утро: мужик да мужик...

— Васек я.

— А я Валька, Валентин по-рабочему...

— Да какая же ты Валентин, Валька ты и есть!

 

Ада

Ветер поднял на воде небольшую волну. Она, качая листья кувшинки, покатилась прямо к берегу, смывая на своем пути песок и землю.

Все началось с того, что к Аде попала информация. Она попала через третьи руки, маскируясь под слушок. Кто-то явно хотел, чтобы она попала к ней. Может быть их сталкивали специально? Ей не хотелось думать об этом, даже думать об этом было противно, а каково было тому, кто проделывал все это!

Информация заключалась в том, что Славику и его ребяткам был заказ от серьезных лиц на одну из вещичек, принадлежащих местному промышленному авторитету. Якобы за нее кто-то, кто мог себе это позволить, обещал выложить кругленькую сумму в несколько нулей, никак не меньше шести, в деньгах разумеется, не в рублях. Промышленник, разумеется, имел свои виды на эту безделушку, картину древнего Парижа, некоего господина Ренуа, и никакие нули его, разумеется, не устраивали, у него и своих было предостаточно. Славику предстояло помочь ему определиться с судьбой картины.

Слушок слили, имен не называя, что было как-то не особенно обязательно для их городка, явно не столичного мегаполиса. Ада сразу поняла, что речь может идти только о двух кандидатурах, а, учитывая тот факт, что картинами, не очень афишируя, но и не скрывая этого, увлекался только один из них, сомнений больше не оставалось. Слушок он и есть слушок, прыг-скок и за локоток, так ничего серьезного, отвлекать от важных промышленных дел важных промышленным персон как-то особенно ни к чему, да и никто не оплачивал ей охрану его “святейшества”. Аде хотелось чего-то более подходящего для ее нежной женской души, чего-то более вдохновленного случаем.

Решение пришло как всегда спонтанно, по вдохновению, которого она так ждала. Все сыграл единственный взгляд брошенный на газету с предвыборной трескотней. С первой страницы газетенки ей улыбался ничего не подозревающий промышленник, словно собираясь подмигнуть ей игриво и двусмысленно. Именно это мнимое подмигивание и позволило решению осенить ее “скромный уголок”.

Найти Надьку из газеты оказалось делом несложным. Та сидела, на стульчик взгромоздясь, и давилась сухим печеньем и теплым чаем в пустой “корреспондентской” и смотрела в окно. Если бы были мухи, она, вероятно, начала их давить, такая зеленая муть накрыла ее с головой. Появлению Ады в дверях она обрадовалась не меньше чем второму пришествию Христа.

— Привет, подружка, какими судьбами-дорогами? — между глотками поинтересовалась Надька.

— Ты сначала прожуй, а уж потом мы с тобой поздоровкаемся по-культурному, по-интеллигентному, а пока я вот, газетки гляну для полного моего счастья...

— Это как еще? — удивилась, едва не расплескав свой чай, Надька, — что-то темнишь ты, подружка!

— Мне, подружка, как ты понимаешь, темнить ни к чему, я не абажур! — с полной расстановкой акцентов произнесла медленно и проникновенно Ада, — а ты сбирайся пока, как Олег с вещами, в дорогу, мне кой о чем переговорить с тобой хотелось бы, о личном так сказать, о семейном... — она оглядела довольно красноречиво комнатку.

— Хорошо, на минуточку я могу спустится в кафе... — кивнув на ее взгляд, произнесла она...

Они отправились через дорогу в кафе со странным названием “Восход”, таким советско-махрового типа названьицем, цветущего развитого, так сказать. Впрочем мебель в стиле советской “классики” жанра не оставляла сомнений в полной продуманности кафушки.

— Подружка, ты же не просто поболтать вытащила меня сюда! Выкладывай, что тебе треба от старой редакционной клячи... — устраиваясь за столиком произнесла Надька.

— Ну ты загнула!.. — рассмеялась Ада, — старая и еще редакционная... Ну ладно, самокритика тоже стиль жизни! А расскажи мне, Наденька, как вы собираетесь “чествовать” вашего промышленного короля? Он же, кажется, в органы собрался, власти нашей любимой...

— Как обычно, встречи с деятелями всякими, культуры, медицины, образования, каждой сестре по серьге. Программка обкатана и промахов не дает. Обещание там, подачка здесь, подмазка там. А зачем тебе проблемы нашего уважаемого кандидата?

— Хочу по старой дружбе небольшую дезу, ну, может, не совсем дезу, так непроверенную информейшен в вашу газетенку пропихнуть. Как ты думаешь — это возможно?

— У нас возможно все, но, сама понимаешь, время сейчас предвыборное, каждое слово на учете, может к противникам тебе податься, в эту, как ее, “Позицию”, что сразу в наш “Вестник”?

— Понимаешь, Наденька, деза должна сработать в положительном ключе, на имидж, так сказать, нашего дорогого кандидата. А в “Позиции”, как ты сама понимаешь, такое не пройдет. Их кандидат схватился с вашим в яростной “любви” и без мордобития их святое дело не пройдет! — Ада улыбнулась своему сравнению...

— А от меня, значит, требуется дезу эту оформить в газетные строки. Знаешь чем я рискую?

— Риск благородное дело, и, к тому же, неплохо оплачиваемое в нашем, конкретном, случае...

— Попробую, но ничего обещать не могу, сама понимаешь, время запарочное, время боевое. Выкладывай конкретнее...

— С деятелями искусства промышленник будет встречаться или погодит на после выборов?

— Сегодня у него, кажется, встреча с музейными работниками, всякие вздохи насчет зарплаты и содержания ценнейших экспонатов.

— Вот, вот... Не могла бы ты в статейке намекнуть, что имеется непроверенная информация: мол, промышленник наш собирается одну из картин древнефранцузского производства, авторства Ренуара, передать в дар городу, в наш горячо любимый и всеми ценимый музей живописи?

Надька задумалась. Адка понимала, что та не начнет свою игру ни под каким видом, потому что слишком много ниточек было в руках собеседницы, но согласится ли она на ее игру было под большим сомнением.

— Сделаю все, что смогу! — уверенно пообещала Надька.

— Разумеется, твой подвиг не останется незамеченным! — в свою очередь уверила ее Ада.

На следующий день в очередное сообщение о встрече уважаемого кандидата, известного промышленника, с деятелями музейного дела закралась маленькая неточность, всего несколько строчек, которая сообщала уважаемым читателям о благородном обещании промышленника.

Ожидание следующего дня, очередных номеров органов печатного слова затянулось. Собственно, никто их и не ждал, кроме заинтересованных лиц. Штаб кандидата должен был отработать свой хлеб и отследить ненужные строчки, вовремя пресечь последствия, но, может быть, он был слишком занят своими проблемами, поэтому для его сотрудников явилось большой неожиданностью увидеть рядом со всеми информациями об их кандидате комментарии на тему неожиданного рекламного хода, который, якобы, сделал господин промышленник. Одни язвили по этому поводу, другие, наоборот, неумеренно восторгались. Один из особо дотошных корреспондентов малюсенькой газетенки даже сумел раскопать сведения о предполагаемом даре его родному городу и о цене, которая и во сне не могла присниться этому малому. Все бросились считать деньги в чужом кармане, даже купленная промышленником газетка, позволила себе отметить, что при столь щедрых дарах, густые райские кущи ожидают избирателей в самое ближайшее время...

Ада сама не рассчитывала на такой резонанс, на эту непроверенную информацию. Все встречи с промышленником начинались с вопроса о будущем даре, с сюсюкания о благородстве и милосердности этого поступка. Промышленник, которого застали врасплох, вначале юлил, отвечая уклончиво и невразумительно, но волна, поднятая маленьким камешком, грозила накрыть его избирательную компанию всю и, поглотив ее, испоганить с таким трудом создаваемый имидж мецената и борца за интересы народонаселения области.

Именно поэтому, когда наметился очередной фуршет по поводу торжества искусств, точнее открытия какой-то выставке, Ада отправилась на него с заранее заготовленной целью, которая было очень далека от шумихи по поводу мазни местного краскописца. Едва появившись в небольшом уютном выставочном зале, в котором довольно бессистемно были развешаны “шедевры”, Ада направилась прямо в сердце тусовки, к небольшой группке восторженных женщин, которым представился повод показать себя и свою витрину жизни. Среди них была и Надька. Зачем сюда приперлась она, Ада не могла понять, и постаралась было резко поменять направление своего движения, но Надька прекратила этот маневр в самом зародыше. Не замечать свою старую, боевую подругу было бы более, чем неприлично, и в некоторой степени неразумно, поэтому пришлось улыбнуться делано удивленно прямо в лицо Наденьки.

Подруга сразу взяла ее в оборот. Она ухватила ее локоть, и отвела в сторонку, говоря что-то насчет пошептаться.

— Ты, как, следишь за рекламой? Улавливаешь, в какую кашу ты меня втравила? У нас уже расследование негласное начали, кто мог слить ненужную дезу. Мне Катька из отдела кадров по секрету сказала, что главный, красный как рак, влетел к ней в кабинет и принялся листать трудовой кодекс. Не к добру все это, чует мое сердце, не к добру...

— Тебе-то что до того? Ты не редактор, не выпускающий, и даже отдел не на тебе, так маленькая журналистка из отдела культуры. Даже статейку не ты писала, кстати, как тебе удалось в чужую статью сунуться?

— Это неважно, секрет фирмы, а Ленка все равно уже собралась переводиться от нас прямо в декретный отпуск. Ты знаешь, что задумал “даритель”-то наш, он задумал грандиозную попойку устроить с главным событием: передачей картины в музей. Представляешь, каков силы пиарчик вздумалось сделать мужику. Вовремя подсуетился. Меня уже с редакционным заданием на эту пьянку послали...

— Шо ты говоришь, и когда намечается этот грандиозный “акт”...

— Уже в субботу, говорят даже телевидение из Москвы будет! Вот как чужие ошибки пользовать надо, хорош, а!?

— Как ты думаешь, стоит посетить? — с сомнением произнесла Ада, для себя все давно решив.

— А как же, хочешь со мной пойдешь в качестве подручной моей, — рассмеялась Надька.

— Да уж как-нибудь сама... — призадумалась Ада.

 

Поднятая вокруг картины шумиха во многом сильно затрудняла жизнь Славика и его компании, хотя при определенных условиях могла сыграть ему на руку. Так, собственно, и случилось.

Но дабы приблизить это благословенное время, Славик появился в особняке, упав, как говорится, словно яблоко на голову Ньютона. Он решил обратиться к промышленнику напрямую, хотя раньше только разрабатывал подходы к нему.

От такой наглости промышленник, как раз прибывший в свой маленький дачный домик, записанный на имя жены, немного даже опешил: какая-то довольно мелкая козявка, пытается достать его даже на отдыхе. Опешить-то он опешил, но понимал, что Славик к нему ввалился не просто так, ради компании, полюбоваться на местные красоты волжского берега, часть которого отошла к усадьбе промышленника.

Промышленник сидел на веранде и пытался донести непривычную чашку кофе до рта. Она все время норовила описать траекторию до ближайщего куста У него в очередной раз упало давление, и врачи настоятельно рекомендовали ему воздерживаться от спиртного и заменить его чашечкой обязательного кофе для нормализации этой самой бяки: давления то бишь. Славик, появившийся на веранде, застал любопытнейшую картину: промышленник отпивал что-то из чашки и усиленно морщился, словно это был по крайней мере чистейший спирт без всяких примесей воды.

Заметив гостя, промышленник поднял добрейшее лицо и соорудил приглашаюший жест.

— Присаживайтесь, уважаемый, присаживайтесь, с чем пожаловали? — цепко вылавливал он малейшие реакции собеседника, — может, кофе хотите?

— Да, собственно, поговорить я пришел, — начал Славик изложение своего видения проблемы.

Он предложил продать картину под видом ограбления. Промышленник согласился с этим предложением, взяв посредником в своей продаже самого Славика.

Тот, окрыленный, сообщил своим заказчикам, что все будет в порядке, и скоро картина будет в их руках. Догадаться об этом “успехе” было несложно, Славик никогда не умел срывать своих побед, и по его гордому лицу все читалось как в открытой книге.

Ада была спокойна: промышленник не такой дурак, чтобы продавать подлинник Ренуа, даже если его заставляют это сделать обстоятельства. Естественно, он решил в свою очередь подзаработать на этой истории политического багажа.

История развивалась столь стремительно и закончилась столь плачевно для Славика, что даже девушка не ожидала такого поворота событий. Ада, до которой доходили отрывочные слухи вначале о краже ценного подарка прямо из усадьбы промышленника, о которой раструбили все местные газеты, а потом и об убийстве, не успевала наслаждаться признаками развернувшейся драмы.

Вспоминая все произошедшее теперь, она, словно со стороны, отмечала свою незначительную роль в развернувшейся картине. Никто, даже при самом богатом воображении, связать ее с событиями, произошедшими в городе и поднявшими много пыли, не мог. Но ей уже стало скучно среди пейзажей родного города, тем более ощущение тени не исчезало. Ада уже приняла решение поменять обстановку, и не собиралась идти наперекор себе. Так что, даже сохранив полное неучастие, состоялось спокойное отбытие из городишки, который ей порядком поднадоел. Хотелось чего-то нового, неизведанного, чего-то непройденного. Вместе с желанием неизведанного росла уверенность, что где бы ее судьба теперь ни оказалась — ожидаемого добра будет предостаточно во всех смыслах этого слова.

Так она причалила к чужому городу и вначале медленно осматривалась, внимательно подмечая особенности картинки, которую ей подсказала жизнь. Думая о каких-то итогах закончившейся истории, девушка понимала, что нельзя было поступить иначе. Может было самое главное — обретение себя...

Вадим

Вадим оказался в березовой аллее вовсе не случайно. Решив немного побездельничать, он вылез на свет божий без какой-то определенной цели. В нем все еще крепла счастливая волна захватившего его счастья, которую принесла ему эта весна, с половодьем уносящая всю его старую жизнь, которая теперь казалось ему клеткой с окном чуть шире нормы и с передвижениями чуть дальше тюремного двора. Счастье это не выражалось в конкретных вещах, оно, как всякое счастье, было ощущением полной и безграничной уверенности в красоте этой жизни, нахлышувшей неожиданно и заставившей прикоснуться то, что называют душой, прямо к рукам создателя Вселенной, где живут эти всепоглощающие цунами радости. Вадиму даже не хотелось любви, он был переполнен ею. Встречные люди удивленно смотрели на него и, подчас опасливо, обходили его стороной. Цунами могло опрокинуть их утлое представление о мире, а для этого надо иметь простое и человеческое мужество, потому как сердце не может просто так открыться весеннему половодью, не повредив старых отживших свое артерий, строя новые пути для течения жизни. Не каждый способен выдержать это нашествие, не каждый способен выдержать это разочарование в жизни. Если счастье заключено в хорошем антураже для хорошенького тела, куда по вашему приспособить весеннее солнце, слепящее радугой глаза?! Оно и правда, для всего находится место и время, время Вадима пришло, и он не стал сопротивляться своему времени, не стал цепляться за старые вены своей жизни, которые сносила волна, за это он получив в награду новые вены, по которым текла эйфория, бесконечная и бездонная. Может, он просто сошел с ума от однообразия конторского заточения, может он расцвел после зимнего сна. Неожиданно прикоснувшись к тайне, трудно отказаться от не навечно, как не клянись в своих силах это сделать, однажды прикоснувшись к любви ты вынужден всю свою жизнь угробить на ее поиски, чтобы вновь испытать то самое, очищающее и пьянящее, что с тобой происходило.

В Москве, в которой он оказался, нашлось все что ему было нужно. Какой-то бомжеватого вида человек, сразу и бесповоротно, по какой-то только ему ведомой интуиции признал в нем своего и подойдя полушепотом предложил ему комплект документов, в которые оставалось только вклеить свою фотографию. Он даже просил недорого, уверяя, что продавать ему больше нечего, а выпить хочется, а документы потом можно выправить, если понадобятся. Бомж, по иронии судьбы, тоже оказался Вадимом, так что даже имени менять не пришлось бы. Сменилась бы только фамилия, но таковы законы жанра. Вадим внутренне улыбнулся, он никогда не смог бы объяснить зачем он купил и подделал документы, может быть, за это даже полагался срок, но за все приходится платить даже за цунами сметающей все на своем пути весны.

Вадим в ответ только покачал головой, зачем ему второй комплект документов, этих бумажных свидетельств чужой жизни?! Бомж не обиделся и вытащил цепочку и каким-то диким амулетом на конце:

— Золото, золото, — чуть ли не обиженно уверял он, — недорого прошу...

— Ладно... — решил поддержать собрата Вадим и отсчитал ему купюры, набавив одну, чтобы мужичок на похмелье себе оставил.

Тот радостно исчез, а молодой человек отправился к кассам вокзала. Когда до него дошла очередь, он назвал первый же попавшийся город и получил бумагу с блеской герба в углу.

Он поселился в центре города, в котором решил сойти. Не потому, что он знал этот город, просто по велению волны, которая несла его в последнее время. Он посмотрел на город, к которому подъезжал его поезд, залитый солнечными бликами, играющего в прятки светила, которое норовило заползти за облака, и ему понравились эти брызги на фасадах, на фонарных столбах, на газонах. Решив, что это знак судьбы, он не раздумывал долго, тем более ничего не решал. В его голове даже не вспыхнуло ни одной мысли, кроме волны наслаждения, сравнимого с экстазом. Полулыбка, застывшая навечно на его губах, рождала только удивленные взгляды, и непонимание со сторона пробегающих, озабоченных и сумрачных людей. Ему было наплевать на это, ему было наплевать на все, ему было наплевать на скучный перрон, которым встретил его город. Вскоре достижение железнодорожной мысли опустело, и он остался один. Необходимость какого-то движения заставила Вадима начать его. В ближайшем киоске он накупил местных газет и первое же объявление об аренде его устроило.

В телефон ответил молодой симпатичный голос, который немедля предложил ему приехать и осмотреть будущие однокомнатные “аппартаменты”, что он с удовольствием и сделал, уточнив вначале маршрут. Квартира предполагалась с мебелью, но, как подсказывала уже его жизненая наука, мебель предполагалась как раз примерно такая, какую он и узрел в квартире. Неподъемный уродливый сервантоподобный шкаф, совершенно фантастичная по своему внешнему виду софа с матрацем от нормальной двухспальной кровати, жуткие, чахлые растения и огромный стол. Все это и было той самой мебелью, которую и предлагали в качестве дополнительного удобства жилой площади. Впрочем, Вадима все совершенно устроило, ему было все равно, где будет находиться его тело, пока его душа, словно мишень, избрана для стрельбы романтическими зарядами, которые все время находили свою цель, самое сердце.

Окончательное отвращение к клеточной жизни с ее предполагаемым комфортом выразилось в реанимации, которую он провел жуткого вида растениям, что ни в один дизайн точно бы не вписались. Для этого он накупил множество подкормок, органических удобрений в мешках из полиэтилена и горшки керамического вида. Из чего были изготовлены на самом деле горшки история стыдливо умалчивала, впрочем оставалась надежда, что растениям будет в них хорошо. Одно из них палочного вида растение с маленькими листочками на конце палок, он пересадил в низкий горшок плоского вида, декорировав его мхом, который накопал возле соседнего водоема. Растение, благодарное тому обстоятельству, что покинуло старое, похожее на нелепое ведро, место жительства, заиграло новыми красками и расцветками. Даже его заморенных листочков оказалось вполне достаточно для комплекта особенной сдержанной красоты, проснувшейся неожиданно в нем. Другое растение, вероятно, при “советской” власти бывшее фикусом, Вадим наградил горшком странной овально-прямоугольной формы, расцветка которого напоминала безумный цвет уснувшего солнца или банального тюльпана. Липкий вьюн, подселившись к нему в соседи, тут же обнял своего нового соседа и заполнил все недостающие зеленые места. Он был дополнен мхом и маленькими камушками. Сооружение, созданное из обычного фикуса, начало отдавать запахом какого безумного марсианского пейзажа, если можно так выразиться о виде конструкции. С лихорадочностью маньяка, Вадим менял живой антураж квартиры, может быть еще потому, что его глаза видели только живое, способное к возрождению, способное к новым краскам своей недолгой жизни. Хризантемы рассыпались в узких, похожих на рыбницы горшках с широким пространством и низким ростом. Они, словно традесканция, приобрели возможность виться в немыслимых узорах по тумбочке, на которой находились. Цветы их вспыхивали в самых неожиданных местах от самой высокой для растения точки до поверхности тумбочки, на которой стоял горшок. Они были похожи на маленький холмик, заросший неожиданной кучкой цветущих растений.

Изменившиеся растения поменяли пространство вокруг себя, внеся новые акценты в привычные линии. Вадим сидел с бутылкой пива и смотрел на свое видение растительного мира, и оно ему нравилось. Нравилось своей живостью не натужностью и весной, той степенью весны, когда для зеленого мира наступает момент полной свободы, наступает момент истины, для чего он, собственно, и имеет собственное значение. Это потом уже значение их жизней плавно перерастет в значение жизни рода вообще, что заставит растения привлекать опылителей, заставит любовно растить крепнущие плоды, зачатки будущих жизней, представителей их рода, а пока весна, они могут насладиться своим существованием, целостным и всеобъемлющим, не омраченным потребностями будущего.

Следуя странной логике своего строительства новой жизни он отправился по объявлению фирмы, на которую в былые времена даже не обратил бы внимания. Приятный голос девушки пригласивший его на собеседование, привел ее к огромному четырехэтажному зданию в стиле советского кича. Оставляющие впечатление обшарпанных бетонные стены и массивные колоннообразные детали фасада, в которых ютились, казавшиеся крошечными окна, довершали картину полной победы социализма над капитализмом. У входа с массивными дверьми висели в великом множестве таблички, золотыми буквами вписавшие полный реванш капитализма над социализмом. Холл, удачно сочетавший неизменные пальмы в огромных деревянных кадках и суперсовременное из пластика и рекламной мишуры место охранника, поражал чистотой и кондиционированным воздухом. Может быть в этом оплоте нарождающегося капитализма пользовались освежителями воздуха, но дышать воздухом плавленных сникерсов оказалось приятнее, чем можно было ожидать, исходя из воспитания и устройства недавней мечты целого народа о светлом и неразделимом будущем, которое по мнению же самого тогдашнего народа уже наступило для небольшой кучки его представителей. Вадиму необходимо было подняться на третий этаж, поэтому он направился к лестнице. За поворотом лестницы, на площадке перед третьим этажом, который был украшен массивной дверью с глазком, собрались другие жаждущие работы и устройства своей жизни. Пара молодых людей недоверчиво посматривали на девиц, одетых в обтягивающие формы джинсы и на третьего молодого человека в огромных очках. Вадим, оглядев всю толпу, и улыбнувшись на всякий случай хотя их лица, торжественно напряженные не предполагали ответной реакции, спросил:

— Здесь находится “Русский экспресс”?

Одна из обтянутых девиц улыбнувшись ответной улыбкой, ответила ему:

— Да, просили подождать! А ты тоже на собеседование?

— На него... — несколько вальяжно произнес Вадим.

— А куда, в кассетный отдел или книжный? — вновь поинтересовалась девица.

— Не знаю, к какому-то Евгению Петровичу!

— Ну значит с нами, в книжный! — пояснила теплая девушка, хоть и обтянутая в джинсы, — я Аня, а она Лиза, — просто представила она себя и подругу, стоящую над ней на ступеньку выше.

— Значит я Вадим, — пришлось не остаться в долгу ему.

Диалогу развиться не дали. Дверь плавно раскрылась и оттуда выглянул мужик с гладко выбритой физиономией:

— Кто на собеседование, проходите!

Их запустили в длинный коридор с окном на конце. Ряд кресел, словно на приеме в поликлинике, в которые их разместили, находился прямо напротив воркующей девушки, подбиравшей особенные слова для выражения своих чувств своему неизвестному собеседнику. Едва дверь раскрылась, она резко завершила телефонный разговор сухим тоном, который и был, по ее мнению, деловым тоном. Из двери вышел успешный молодой человек с короткой стрижкой и деловой хваткой, прямо напечатанной на его лице.

Для Вадима, обычно бывавшего на месте этого молодого человека, было внове оказаться по другую сторону “барьера”, в роли не покупателя рабочей силы, а ее продавца. На старой работе он благополучно избежал этой участи благодаря участливости своих родственников, и прием на роботу был совершен прямо за обеденным столом, где собралась вся их дружная семейка. Папочка произнес пару напутственных слов будущему клерку, и с формальностями было покончено. С бумажными формальностями он покончил прямо на своем рабочем месте, куда прибежала секретарша с какими-то бумагами, которые необходимо было заполнить. Он старательно их заполнил, отдал вместе с трудовой книжкой, полученной еще в институте, поскольку он подрабатывал в лаборатории, похожей на компьютерный класс, правда не от денежного минимума, а просто от чистого любопытства, пытаясь понять некоторые технологии, в которых был не очень силен. Хотя что-то около пятисот деревянных тоже были не лишними в его, старательно им самим огражденном от родительских вливаний, кошельке, в котором водились деньги, полученные в институте в качестве повышенной стипендии имени какого-то высокообразованного выпускника их института. Вот так он плавно переместился из лабораторных стен в контору, наводненную компьютерами, не поменяв кардинально сферу своих интересов. Может, именно это в итоге и послужило рождению той невыносимой, похожей на пыльный мешок, опускавшийся на его голову, скуки, которая заключила его самого в клетку.

Теперь же все для него было внове, и он наблюдал за происходившим со стороны с завистью собирателя бабочек к летающей и не попадающей в его сачок экзотической красавице, которая могла бы стать украшением его коллекции. Он смотрел во все глаза за претендентами, которых, возможно, ему предстояло опередить в игре, правила которой устанавливал не он.

Секретарша взяла из рук успешного молодого человека стопку бумаг и раздала каждому претенденту. Все усиленно углубились в изучение анкет, он тоже изобразил их изучение, наблюдая краем глаза за реакцией собравшихся. Они обдумывали каждое предложение, которое записывали в графы, отчего их лица становились серьезными, словно они находились на экзамене. Хотя Вадим не увидел большой разницы между экзаменом и тестами, список вопросов которых раздали вместе с бланком анкеты. Вадим, изучивший много таких бумаг, быстро и четко заполнил все графы, призывая свой опыт, свои впечатления на помощь. Он знал, что примерно должно понравиться руководителям подобной конторы, а что лучше упустить из вида, поэтому еще долго ждал остальных, уже положив заполненные листки на стол к секретарше.

После того, как секретарша продефилировала в кабинет, она надолго пропала из вида. После внушительного отрезка времени, она выскочила из кабинета словно после акта любви, так во всяком случае показалось Вадиму. У нее не пылали разве что кончики волос, какой-то энергичностью и решительностью, словно в кабинете стоял генератор, и она только что подзарядилась от него новой порцией жизненной энергии.

 

— Петренко, первый, остальные в порядке вызова в кабинет! — объявила она свою резолюцию, — кто из вас Петренко? — обвела она взглядом, достойным лучшего применения, собравшихся.

До Вадима не сразу дошло, что это его вызывает секретарша.

— Я Петренко! — улыбнулся он в ответ на стремительный взгляд, который метнула в него секретарша, — уже иду! — еще раз улыбнувшись, нехотя поднялся он.

— Если вы так же будете работать, то не много же вы заработаете, Петренко! — вновь прокомментировала секретарша.

Сколько уж смогу... — пожал плечами Вадим, вставая со своего места.

Уже в спину до него донеслось тихое:

— Удачи!

Он обернулся и встретился со взглядом Лизы. Обрамленные пышными, чуть подчеркнутыми краской, ресницами, глаза смотрели на него по-детски невинно и даже немного наивно.

— Желаю удачи, Вадим, — повторила она и улыбнулась.

Зараженный искренней улыбкой, он не смог сдержать своих эмоций и широко улыбнулся. С тем он и открыл дверь в кабинет.

Секретарша недоверчиво стрельнула взглядом. “Столько энергии, ее бы в мирных килобайтах записать!” — подумал было он, но картинка сменилась на застегивавшего свою ширинку молодого человека, протягивающего ему свою ладонь.

“Они что, сговорились удивлять меня?” — вновь прокомментировал самому себе увиденное.

Разговор получился несложным: несколько стандартных вопросов, такие же стандартные ответы и туманные сведения о новой работе, которая заключалась в курсировании по улицам в поисках подходящих наивных граждан, желающих купить лежалый товар. Инструктор при этом почему-то усиленно расхваливал его и говорил об очередях, которые выстраиваются на улице, едва появляется кто-то из конторы и начинает рекламировать товар. Стандартный инструктор, который после кабинета признался, что десять продаж это максимум, на что может расчитывать новичок, а, как Вадим помнил, бегали они по улицам с восьми утра до пяти вечера. Именно к этому времени его пригласили на следующий день

В кабинете, в котором они оказались с инструктором после зачисления Вадима в штат, уже копошилось человек пять.

— Сегодня нас мало, праздник потому что завтра, а в такие дни каждый предпочитает себе лишний выходной устроить...

Договорить ему не дали, в кабинет влетел тот самый успешный юноша, который задавал те вопросы, которые, скорее всего, казались ему самыми глупыми. С порога он улыбнулся на все свои семьдесят зубов и вскрикнул:

— Джюс!..

— Жру-с... — повторил шепотом хмурый молодой человек рядом с Вадимом, нисколько не поддавшись общему устремлению к хорошему настроению.

— Поздравляю вас с новым рабочим днем!

— И тебе того же тем же местом! — раздался тихий комментарий от молодого человека.

— Сегодня в наш небольшой коллектив влились новые члены это Копылова Лиза...

Вадим оглянулся в сторону, на которую показал успешный молодой человек, и узнал девушку, которая пожелала ему удачи. Для верности он махнул ей рукой. Лиза улыбнулась широкой доброй улыбкой.

— ...и Петренко Вадим! — закончил свою фразу успешный молодой человек, и все разом обернулись на Вадима, который, замечтавшись, смотрел в это время на Лизу.

Стоящий рядом молодой хмурый человек дернул его за рукав.

— Вижу, что они понравились друг другу! — ухмыльнулся успешный молодой человек, — а теперь итоги прошедшего накануне дня...

И он начал перчислять фамилии и количество сделанных людьми, скрывающимися под этими фамилиями, продаж. Поскольку большинство из них были незнакомы Вадиму, то он просто из чисто звериного интереса наблюдал за происходящим. Когда очередь дошла до его соседа, фамилия которого оказалась Борк, то Вадим только удивился количеству сделанных им продаж, он был безусловный лидер по этому показателю прошедшего дня.

— А теперь наша обычная разминка! — улыбнулся успешный молодой человек, — не забываем о хорошем настроении, о положительном душевном настрое, который мы должны дарить всем нашим покупателям, не забываем о “дж-ж-ж-ю-юс”! — повторил он нараспев последнее слово и его губы словно по команде заняли свою позицию от одной щеки до другой, причем от крайних их точек.

— Жру-с... — повторил тихо молодой человек, оказавшийся Борком, нисколько не подчиняясь общему настрою. Казалось сумрачность прилипла к нему навечно, как прилипает аллеям эпитет “темная”. Просто прилипает и его уже не отодрать от этого слова, как бы ты не старался этого сделать...

Джю-ю-юс...

Стас.

Стас проснулся резко, словно какая-то волна подбросила его на месте и окунула с головой в этот мир. Он прислушался к себе к своему внутреннему резонансу, который сотворил с ним эту штуку и не услышал ничего кроме гула в висках и тяжести в затылке. Черты новостройки плыли перед глазами, словно он оказался на великом корабле, который должен был отвезти его на другой конец света только для того, чтобы он наконец-то выжил в прериях своей души с беспощадной жестокостью открывавшейся ему со всей своей прелестью и уродством. В просторе, в котором летело его сердце, словно в пустыне среди цветов, которые росли на кактусах, попадались тощие ветви саксаула и мягкие путы перекати-поля, путешествовавшего вместе с его мыслями с места на место. Было странно увидеть рожденных в пустыне нелепые растения среди веселья жарких Амазонок, до которых можно было дотянуться рукой, из которых он только что вынырнул. Жаркие мулатки говорили ему:

— А-ля русо, лублу русо, — и целовали шоколадными губами его тело, щекоча неожиданными усами над милыми пухлыми предметами приветствия.

Белесые европейки собирались поглазеть на его загорелое тело и сочиняли знаки внимания, покрикивая:

— Долларс, долларс, рюсо, долларс!

Он делал вид, что он не понимает куда клонят мулатки, куда клонят белесые европейки, куда клонит само его тело, недвусмысленным образом дававшее понять свое отношение к неприкрытым предложениям.

Толстая блондинка, обтянутая в мощные пласты махрового полотенца, отчего была похожа на толстую гусеницу, проходя мимо щелкала пальцами и восхищенно вскрикивала, словно намеревалась тут же покончить с охватившим ее экстазом.

“Девственный” Стас не понимал, о чем идет речь и вскоре от него отстали и мулатки, и белесые европейки, и толстая блондинка. Он хотел, было, побежать за ними, слиться с ними в вечном поиске смысла любви, но обнаружил лишь захламленный бассейн и себя, лежащего в большой куче банановых очистков. Среди банановых очистков, он нашел единственный целый плод и хотел, было, уже начать его очищать, как появился мальчишка и рассмеялся, показывая на его банан, крича оглушительно тонким голосистым визгом:

— Банан а-ля рюсо, банан! — заливаясь истерическим смехом и показывая неприличные жесты, он побежал вдоль пустого бассейна и кричал как оглашенный, повторяя одну и ту же фразу, — банан а-ля рюсо, банан а-ля рюсо!

Наверное, это что-то должно было означать. Не понявший значения истерического смеха мальчишки Стас преспокойно начал очищать банан, сдирая с него кожуру, лопавшуюся от его усилий. Под кожурой он обнаруживал новую кожуру и вновь с упрямостью, достойной лучшего применения, сдирал ее. Пока он воевал со странным фруктом, пространство возле бассейна изменилось, наполнив себя странными существами с перьями на голове и боа на голое тело. Он понял, что где-то уже видел эту дикую картину, дикий танец странных существ в разноцветных перьях и блестках прямо на голое тело. Воспоминание было не из приятных, оно, словно приступ зубной боли, со скрежетом пронеслось по его ничего не понимающему сердцу. Он видел подобный маскарад, неприятно поразивший его тогда, в одном из телевизионных репортажей.

Неожиданно из самой гущи странных существ с голыми ногами и боа вместо титек вынырнул мальчишка с истерическим голоском и вновь принялся напевать ту же самую фразу, порядком навязшую у Стаса в ушах, если фраза может там завязнуть:

— Банан а-ля рюсо... — пел фальшивым дискантом мальчишка, еще больше, до неузнаваемости коверкая слова.

Стас, никак не мог вскочить со своего места, для того хотя бы, чтобы наподдавать мальчишке пару подзатыльников и засунуть этот странный банан ему в глотку, заставив его тем самым замолчать. Не видя другого выхода, парень ловко нацелился и пульнул банан прямо в вихляющегося мальчишку, попав ему точно по губам. Мальчишка обиженно замолчал и, уставившись своими большими глазами на Стаса, хотел было зареветь своим противным голоском, но передумал и только наблюдал за движениями странного русского, выкатив свои глазные яблоки едва ли не на сантиметр от лица. Парень же в это время пытался оторваться от того места, к которому словно прирос, он пытался встать и вмешаться в процесс жизни, которая неслась вокруг него, словно яркая завораживающая картинка, но никак не мог этого сделать.

Он уже почувствовал капельки пота выступавшие на его коже, но его усилия были напрасны. Тогда он собрал всю свою волю в кулак и, словно в борьбе с хаосом, проник своим телом в пространство, резко сбросив путы, которые наложил он на его тело, пользуясь условностями сна. Очнулся он посреди недостроенной комнаты, рядом стояла недопитая бутылка, а в оконный проем смотрели звезды. Сколько же он пролежал здесь? Сколько он мог пролежать здесь? Он понял, что ответом ему служило единственное слово, одновременно приятное и не совсем, и это слово: ВЕЧНОСТЬ.

Стас энергично принялся заметать следы наваждения, поразившись тому, что веревка, свитая из полосок ткани, была словно подрезана кем-то, чьи руки он почувствовал на своем лице. Кто-то хотел увидеть торжество его предназначения, даже если этим предназначением будет грех Иуды. Внезапно он понял, что он может считать себя заново рожденным, рожденным дважды, независимо от желания или нежелания окружающих его людей. В его сердце вместе с причастностью к великой тайне пришла и волна новой радости, нового ощущения всего того, что окружало его с детства, не принадлежа к картинкам его души. Теперь у него были другие родители, нет не те, которые считали себя таковыми, а другие, те, которые родили его снова. Он чувствовал дыхание своей новой семьи, нежные поцелуи, рассыпанные по самым уголкам его губ, нежные ласки, сладким ознобом бегущие по его телу. Он почувствовал себя частью Вселенной!..

 

Незнакомка.

Предопределение судьбы. Каково оно? Каковы его знаки, разбросанные в пластах отпущенного нам каждодневного времени? Какова его плоть и кровь? Где те капли росы, которые обязательно надо найти и поглотить жадным ртом, чтобы стать счастливым, немного ближе к нему, к идеалу жизни и существования.

Ты проснулась, удивленно оглядываясь вокруг. Ты проснулась, или же еще нет, или ты еще летаешь в своих заоблачных высях, пытаясь достать оттуда меня: мне хочется на это надеяться. Но всегда так — надежда даже не умирает, надежда просто опошляется, становится шлюхой у времени. Кто на этой планете смог сохранить надежду девственно чистой, кто это сделал, покажите мне его. Вы можете показать только на одного человека — самого себя. Надежда же, в отличии от женщины, может растаять. Только женщина будет до самой смерти идти рядом с тобой, чтобы пройти пыль пустыни вместе. Но это та, похожая на надежду женщина, прилетевшая прямо из мечты, которая может воплотится в кого угодно, если ей будет угодно: в птицу, в зверя, в маленькую бабочку возле твоего огня, в монстра, наконец.

Сегодня я рассказал тебе, как меня пытались надуть два пьяных придурка в моем собственном парке. Он общественный, я где-то об этом даже слышал, но он мой и только мой! Они подошли очень резко ко мне и предложили продать штаны, которые были на мне.

— Может вам еще и трусы продать!? — резонно спросил я, не интересуясь даже ценой.

— Трусы не нужны... — совершенно серьезно ответили они.

Я думал что мне делать, то ли рассмеяться, то ли заплакать, то ли затолкать этих неожиданных покупателей так далеко, чтоб те не могли оттуда выбраться никогда. Оценив свои физические возможности и их силу, я решил заняться первым.

Ты смотришь на меня как на идиота, и это то ощущение жизни, которое можно во что-то переделать, то дно, с которого путь только один - наверх, и никто не остановит человека с такого дна. Ничто просто не сможет остановить. Наверное, тебе это незнакомо, ты вообще пытаешься отвести глаза и потом, рассмеявшись, ставишь короткое заключение:

— Ты лох, ты ничего с этим не сможешь сделать, тебе просто не дадут твои принципы, твои мечты...

Может быть, ты права, мне даже не хочется с этим спорить, но ты добавляешь:

— Поэтому я все еще с тобой, ты как овца, которая затесалась в волчую стаю и никто не хочет с тобой связываться, потому что все думают, что ты паршивая овца, на самом деле все просто не так, на самом деле получается, что те, кто тебя окружает, — паршивые волки. Паршивая овца на самом деле способна заразить все стадо, даже волков. Рано или поздно это всегда случается, но волки слишком поздно это начинают понимать.

— Ты не права, они очень хорошо понимают это. Ты видела заборы возле логов современных волков?!

— Это не то, если необходимо строить заборы, значит уже зараза пошла по жизни, по их жизни, и никто не сможет ее остановить.

Ты на минуту задумываешься над сказанным и неожиданно улыбаешься самой очаровательной улыбкой:

— Я бы хотела от тебя ребенка...

Я опешил от такого продолжения, я счастлив от всепроникающего дыхания вселенной, я поглощен новой мыслью для меня. Меня просто нет, меня съели новые слова, брошенные вскользь.

— В чем же дело? Я стану для тебя лучшим самцом, который когда-то рождался на этой планете, я смогу достать тебе даже другую планету, если ты этого захочешь!..

— Нет, мне не нужен самец, мне нужен ты, такой вот наивный и паршивый, как та овца в стаде. Мне нужен мой маленький лох. Я хочу ребенка от тебя такого, от паршивой овцы, с которой даже шерсти не накопаешь на клок. Я хочу продолжения этой сказки, в которой овца может сожрать своих волков уже тем, что не хочет их пожирать! Это всегда будет на этом свете, другого просто не дано. Овца всегда сожрет волков, оставшихся в живых! Хотя бы потому что она овца, и она запаршивела на полях этого мира. Что такое лучик солнца для кромешной тьмы? А что такое полоска тени для солнечного дня? Они все меняют. Они способны изменить картину, показать грань, которая живет в этой картине. Есть возможность выбора, есть угол, уголище зрения, точка, точка, запятая, и все это благодаря маленькому лучику света, забавно, правда...

Мне не хочется рассказывать как рушатся призрачные замки, все равно, вряд ли кто поймет, что осколки от них всегда больнее, чем от настоящего стекла, просто по-другому не может быть. Замки нам даны для чего-то такого, что мы не улавливаем, что непременно ускользает от нас, чего-то, что можно назвать именем Бога, а разбитые стекла попадают прямо в сердце, где, говорят, живет эта штука, душа кажется, которая имеет-то весу в несколько миллиграммов, зато как порой отравляет нам жизнь! Но это разрушение так же необходимо, как разрушительное цунами, которое смывает все остатки старой нелепой жизни!

Родная, твои слова повредили мои воздушные замки и никто не сможет их починить...

Ты словно слышишь меня, ты словно слышишь голос моей души и невпопад отвечаешь сонно:

— А зачем они тебе? Розовое должно покраснеть от крови, чтобы доказать свое право на эту жизнь, а если оно покраснеет, останется ли хотя бы кусочек розового?

— Наверное нет...

— Скорее всего, нет, ты хотел сказать!..

Глупо вести разговоры с бестией, если не знаешь правил ее игры, но еще глупее вести разговоры с самим собой, если не знаешь тех самых правил игры.

Весть о ребенке унеслась вместе с тобой куда-то в те дали, в которые мне нет прохода. Осталась только зыбкая, звенящая своей тишиной память о теплом слове, таком родном и таком жестоком. Но я еду тебя искать, где бы ты ни спрятала мои любимые васильковые (или какие они теперь у тебя?) глаза.

За окном мелькают деревеньки, проселки, разъезды. Иногда поезд тяжело накатывается на массивные городские платформы, отфыркиваясь, сгружает свой груз, принимает новый и катит дальше.

Я закрыл глаза, я не вижу ничего в этом мире, я не хочу ничего видеть в этом мире. В полутемный вагон я, запоздалый пассажир с промежуточной станции, где скорый поезд едва встав, кричит об отправлении, прокрался серой мышкой. Присел на краешек сидения, рядом с огромными ногами, которые принадлежали, должно быть, большом человеку, большой женщине. Лица ее не было видно, так как она отвернулась к стене. Просто среди белого плена простыней громоздилась куча плоти, которой явно было достаточно много. Правда, ее распределение мне понравилось, хотя бы это остановило мой ошалелый от духоты, которой встретил меня вагон, взгляд. Мало того, что было душно, так еще и пахло ночными ароматами всех мастей и тонкостей. Плохо переваривающие желудки жаловались о своей тяжелой доле. Весь день, скорее всего, в них что-то впихивали, вливали, а теперь они были вынуждены работать в то время, когда другие органы спокойно отдыхали, наслаждаясь покоем и набираясь сил. Впрочем, по крайней мере еще два органа явно не желали отдыхать, естественно сердце и самый важный орган, который придавал движение груде тела, распластавшейся перед моим взглядом - легкие. Я всмотрелся, было, в смутные очертания известных бугорков, но их обладательница зашевелилась во сне и мне пришлось быстрехонько отвести взгляд.

Вскоре пришла проводница проверить, где я устроился. Обнаружив, что я еще нигде не устроился, она недовольно посопела, и показала мне на место, которое располагалось сбоку от того, где я присел. Только когда она обратила мое внимание на него, я заметил что оно действительно свободное. Мне пришлось устраиваться на нижней боковой полке.

Вообще-то, на боковой полке удобнее хотя бы тем, что можно вытянуть свои длинные ноги так, как хочешь, не боясь кого-то задеть. Вернее, это кто-то задевает, проходя, но все равно чувствуешь себя не в своей тарелке, так как стесняешся своих длинных ног. Многие не стесняются этого, и это, конечно, правильно: это гораздо лучше чем показывать свои комплексы, но вот я не такой. Вообще-то пора железной дороге постесняться: интересно на каких карликов они расчитывали, проектируя эти вагоны. Вот так мне пришлось устраиваться на нижней полке.

Рядом, через стенку сопело одеяло, принадлежавшее грузному старичку, через другую стенку удобно утонула в море простыней девица самого цветущего возраста. Выбирая направление, я, естественно, устроился головой к девице еще и потому, что с другой стороны что-то сопело и взвизгивало от сильных усилий. Плоть явно жаловалась на небрежное отношение к себе, о невнимании к себе.

Переодевшись в полумраке и надев свои потертые, вытянутые на коленях спортивки, я огляделся. Всюду кучковались люди. Я еще должен радоваться, что кассирша смилостивилась надо мной и дала мне билет в этот вагон. Мест в августе всегда не хватает, а это был как раз август. В последний месяц лета все, словно очнувшись от спячки, срываются с насиженных, но не мухами, мест и мчатся куда-нибудь подальше от шальных и пыльных городов, от загазованных улиц, от бесполезной и неуютной толкотни. В итоге железная дорога задыхается от обилия желающих воспользоваться ее услугами. Такой аврал происходит каждый год, тем не менее железная дорога каждый год плохо справляется с потоком.

Мне захотелось проветриться, поэтому я подхватил сигаретку в зубы и поперся в тамбур, перехватить свежего табачного дымку. В дверях нос к носу я столкнулся с парнем, который, наоборот, заходил в вагон. Он чуть грубовато задел меня и поперся дальше, ощерившись мне в лицо. Я невольно осмотрел свою одежду в поисках неполадки, которая могла бы сбить с толку этого мужика. Не найдя ничего такого, я принялся раздумывать над положениями своей теории о “мужиках” и не “мужиках”, об условности этих понятий и прочей белиберде, которой обычно забиваю себе голову во время свободных минуточек. Так я выстроил целую теорию о запахах, об эстетическом виде других людей и влиянии его на окружающих, о свойствах животного мира, где обитают существа, именующие себя мужики и “женьщчины”(только настоящие, разумеется). Я как-то беспристрастно смотрел и на тех и других в силу ряда причин. Своих женщин я, конечно, распознавал, но не относил их ни к тем ни к другим, и это, наверное, справедливо, поскольку они, действительно, в большинстве своем являли собой “переходный период” в людском обществе для меня, поскольку не подходили под мои слова, тем и были мне интересны.

Сегодня было удивительно сухо и достаточно мерзко на улице. Да тут еще я неожиданно убедил себя не врать никому, даже себе. А как это возможно? Не совравший ни разу прожил жизнь праведника! Посмотрите, сколько вас, таких честных. Вообще-то на честных и хороших весь мир удобно так и ездит, но ни сколько не делится. Кто-то мне возразит, что все иначе устроено в этом достаточно паршивеньком мирке. Мы всячески используем честных и порядочных в своих не самых порядочных целях, а потом возводим порядочности пьедесталы, возводим в лики святых, только любим все равно пороки и бесчестие. Естественно, зачем нам святые, к какому месту их приложить? Некуда! Разве у нас, в нас остались места, куда можно было бы приложить святость? Да и святость ли она? Кто это определил? Ах, какое-то большинство, которое это самое святое и засунуло в такую задницу, что достают его оттуда только в критические дни, прямо как наши женщины свои прокладки! Так не вынимайте ее оттуда!

Я ехал к тебе по людским судьбам, катился по их телам, я вез тебе свой взгляд. Неужели этого опять мало? Романтика, черт ее побери!

Берт.

Забытый Богом и людьми Берт стремительно рос. Он уже мало напоминал того маленького мальчика, который несся по красной колоннаде среди и кипарисов и целого большого неба. Ему уже нужен был только его кусочек: большой или маленький, но кусочек этого самого неба. Этого требовали усы, пробивающиеся робко на верхней губой, это требовал орган, восстающий по утрам совершенно неожиданным образом. Берт не хотел понимать, что небо давно уже поделено, и ему достанутся только чужие обглоданные воздушные замки на дешевых простынях душных и темных залов, похожих на монстров, кинотеатров, в которых хорошо обжиматься с тощей девицей, которой, дай бог, лет пятнадцать, но и тебе семнадцать, и это никак не скроешь, а не пытаться проглотить пережеванную кем-то пищу.

Иногда ему так и казалось, что сейчас потечет слюна, липкая и пахучая, прямо из постели героев-любовников, не похожая на белое семя любви, а похожая на молочную отрыжку младенцев, такая же нивинная и сытая.

В такие минуты он зарывался на плече своей очередной подружки, которая позволяет только целовать себя, и закрывал глаза от такого нахальства и бестыдства. Всегда так бывает — самые отвязные, обычно самые стыдливые, ибо стыд и есть грех, срамной грех, от слова срам, а не от того, что начали приписывать этому слову потом умники и умницы. Да не устыдится человек всего того, чем он, собственно, является! Чего уж там стыдиться, делу от этого не поможешь, и душу не изменишь, только искалечишь!

Его семнадцать лет — это семнадцать лет тысячелетней страны, в которой его угораздило родиться. Она тоже, как и он, навалила в свою жизнь все, что только можно и пытается что-то выбрать. Но как сложно в семнадцать лет что-то выбрать. На чем-то остановиться! Ты еще не знаешь своих желаний, кроме одного, которое гложет тебя, заставляя вместе с Бертом обжимать тощую девицу и целовать ее в прыщавые щеки. Тебя потом научат твоим же желаниям, и ты уверишься, что это и есть твои желания. Маска прирастет и станет твоей жизнью, как кино рано или поздно становится жизнью!

Это и есть воспитание, Берт, пока ты не знаешь этого, ты еще бунтуешь, как бунтует твоя семнадцатилетняя страна против старого, против дряхлого, против причмокивающего. Я помню это счастливое время семнадцати годов страны, которая прорастала из самого тела старой, удобрившей почву. Что выросло, то выросло, и не могло вырасти что-то другое, разве удобрения были так уж хороши?

Берт конечно поверит единственному желанию, которое у него есть, и оно реально, в отличии от виртуального мира, которые его окружает, и виртуальных желаний, которые ему внушают, делая незыблемым воспитание. Он поверит только своему органу, который не дает ему покоя ночами, и обязательно познает тощую девицу где-нибудь в сыром подвале или пыльном чердаке, и, очень даже возможно, что обоим это понравится. Во всяком случае, одна из свай, может быть даже самая центральная, будет вбита, вколочена в тело тощей девицы, одна из свай на которой и возникнет новая жизнь...

 

Берт

Берт просто обязан был на узких дорогах встретить Лизу, мою чистую розу, которой я освящаю страницы этих записок, он просто обязан был это сделать. Брошенный ребенок всегда встречает свою брошенную красотку — это удивительно избитый сюжет, обглоданный до костей. Он ее и встретил.

Она стояла, сжавшись над кучей книг, которые ей вручили в конторе, бахвалясь тем, как они ей доверяют. Лиза была похожа на маленькую парижскую продавщицу цветов из песен Пиаф, которые уже давно вымерли, образ который только и остался в песнях и легендах. Маленькие безликие от перенесенных недетских страданий, эти девочки рано ставшие старушками, не успев превратиться в женщин, молча или напевая свои грустные, жалостливые песни, несли свои жалкие букетики фиалок.

— Купите фиалки, месье, букетик фиалок для мадам!

Те, участь которых — только мелкие монетки, так, сор в руках богатых, словно стая маленьких фей прилетели из своих заоблачных вершин, где и нарвали свои цветы.Я позволяю этим маленьким бестиям обступить мою розу со всех сторон, закрыть ее от моих глаз, и тыкать своими увядшими цветами во всех прохожих.

— Купите фиалок, месье, букетик фиалок для мадам!..

Берт шел по улице, распевая навязчивый мотивчик. Мне так и хочется сунуть ему сигаретку в уголок рта, но он не привык к этой смертельной игре, в ловушку которой попадают многие, смертельной игре хаоса, который вместе с дымом убивает живые продолжения четкой мысли самой жизни.

На нем были широкие шорты и легонькая маечка, которые не скрывали его тела, позволяя клеткам кожи свободно дышать. Он был пронизан утренней свежестью подпорченой маленьким облачком дымка костра, он сам был этой утренней свежестью малость подпорченной дымком сомнений.

Его взгляд скользнул по фигурке девушки и решимость подбросила его прямо к ее ногам.

— Привет, — раздалось прямо перед лицом Лизы, которое она прятала в случайной газете, — что долго нет машин!

Наверное, имелись в виду маршрутки, которые останавливались как раз напротив того места, где расположилась Лиза и книги.

— Да нет! — просто ответила она, бросив случайный взгляд на говорившего с ней. Остатки вежливости не позволили ей сразу сказать веское: “Отвали!”, она понадеялась, что взгляд будет истолкован правильно.

Берт не понял ни взгляда, ни ситуации, он настаивал на своей решимости:

— Может быть, прогуляемся чуток? В такую жару лучше пить что-нибудь холодное...

— Может, и прогуляемся, мне надо продать сначала эти книги! — она кивнула на кипу товара, который был упрятан в сумке.

— А что там у тебя? Давай я все это куплю! Может быть, тогда ты со мной прогуляешься? — просто предложил он, сверкая своим трудным успехом, венцом которого сверкал на пальце золотой ободок, украшенный массивным “болтом”.

— Покупай... — равнодушно пояснила Лиза, — за все, про все около пятисот набежит...

— Баксов?

— Угу, фунтов-стерВингов! Наших, деревянных!

— А что, по-другому нельзя?

— Хоть по-другому, хоть по-любому: мне работать надо, кушать хочется каждый день! — серьезно ответила Лиза, — ты вот, смотрю, неплохо устроился, может возьмешь и пристроишь и меня...

Ему не оставалось ничего другого, кроме как купить эти паршивые книженции, потому что серьезное личико умиляло, а твердость внушала уважение. Книги были отправлены в урну, а герои были отправлены моей твердой рукой прямо в ресторан, ведь романтика именно так всегда и начинается...

Вместо того, чтобы ехать, как все нормальные люди, в ресторан, Берт и Лиза отправились прогуляться по ботаническому саду. Может быть, это Берт решил, что с нее будет этого достаточно, может сама Лиза выбралась туда, улучив момент. Во всяком случае, это оказалось гораздо романтичнее, чем я даже мог предполагать изначально. Они ходили по густым порослям чужестранных растений и говорили, говорили, говорили, распрашивая друг друга о том о сем и ни о чем, о чем обычно могут говорить полувлюбленные люди, которые не очень обремены комплексами и опытом прошлых лет. Он тянул свое пиво, она хлебала колу, и мир был прекрасен как экзотические свечи каштанов, вспыхнувшие на главной аллее сада. Они, словно сотни маленьких свечей в огромных мохнатых канделябрах, освещали путь к подножию самых лучших дворцов, каковые только построены в этом лучшем из миров.

Скамейка нашлась неожиданно. Она вынырнула, словно специально, из-за груды переплетенных лиан и показалась весьма уютным уголком в райском саду, освещаемом свечами каштанов. Все было так красиво, что мне самому всегда хотелось выть, едва я вспоминал великий миг соединения двух нитей. Красота всегда требует жертв. Берт, выпив еще пару бытылок пива, принял добрый настрой девушки на созерцание его персоны на фоне экзотической поросли за согласие разделить его желание, стал чуть настойчивее чем обычно позволял себе с такими наивными мимозами.

К слову будет сказанно, его вообще не интересовали подобные мимозы ни при каких обстоятельствах. Он как-то не находил особенного кайфа в преследовании рекордистых замашек относительно любовных дел, поэтому вполне довольствовался недорогой обслугой, которая всегда была под рукой. Таких же мимоз, каковой являлась в его глазах Лиза, он вообще не замечал. Видно судьбе было именно так угодно, чтобы одну из хрупких веточек он все же заметил и уместил в своем мире, заполненном пополнением багажа собственного достоинства, который был почти пуст после его “вхождения” во взрослую жизнь.

То ли пиво на него подействовало, то ли что-то еще, может быть какая-то податливая покорность Лизы, которая нисколько не вязалась с образом хрупкой девушки, но Берт абсолютно ничего не чувствовал, словно перед ним была не живая девушка, а что-то похожее на нее. Он не мог для себя объяснить свои чувства, он не мог объяснить себе, почему продолжал тискать девушку, он просто не мог понять что же влекло его к ней, если тело его оставалось глухо к прикосновениям ее форм.

В конце концов он резко отодвинулся от нее, дабы не почувствовать себя не состоятельным, встал и резко направился к выходу из парка, оставив Лизу недоуменно сидеть на укромной лавочке.

Девушка, уже смирившаяся с неизбежным маленьким злом, которого может быть и сама уже ждала и вполне была согласна разделить его с парнем, который ей показался довольно милым молодым человеком, вновь осталась со своим добром, и даже не знала как собственно реагировать на такой поворот судьбы: то ли плакать, то ли смеятся!

Девушка несла свою ношу дальше, она даже листочек потеряла с телефоном Берта, и не знала дала ли ему свой...

Ада

Ада медленно пошла дальше по набережной. Что, собственно, произошло, о чем она не могла бы придумать свою версию пространства, свою версию жизни? Нелепые кувшинки, которые все еще никак не могли расцвести, истинной своей красотой лишили ее покоя.

Мужик этот вынырнул казалось из-под земли, словно черт из табакерки. Он и похож был на черта: в поношенной одежде, с косматой головой, с небритыми щеками - этакий бомж самого гнусного ада. От неожиданного появления Ады на его пути он чуточку испугался, потому как натолкнулся прямо нос к носу на нее, потому и перекрестился. Ада забилась в истеричном смехе от такого наивного жеста. На ее глазах черти не часто осеняли себя крестным знамением! Было от чего расхохотаться.

Мужик, кажется, не понял юмора, потому как уставился грустными глазами на нее. Грустные глаза ему не шли, как иногда не идут какие-то части тела людям. Ада ухватилась за бороду мужика:

— Настоящая? — со знанием дела поинтересовалась она.

— Что, настоящая? — удивился мужик, немного смутившись.

— Борода, говорю, настоящая?

— И не только борода!.. — уверил ее мужик.

— Это мы еще посмотрим!.. — так же загадочно ответила Ада, не отпуская бороду мужика, — ты что, в подвале обитаешь?..

— Я обитаю везде, где моя мысль! — философски заметил мужик, пытаясь осовободить свою бороду, которую Ада держала весьма крепко...

— Прямо как дух святой! — покатилась бубенчиками смеха Ада.

Через мгновение она потащила мужика, словно на веревочке привязанного бородой к ней, за собой. Мужик молчал. Ада тоже предпочитала не говорить ни слова. Прохожие оглядывались на странную парочку, в недоумении крутя пальцами у виска. Ада сама пребывала в недоумении, которое охватило толпу, она сама не могла понять откуда взялась эта уверенность в своих действиях и нужна ли она в данном случае. Но кроме уверенности в собственных действиях ничего более приличного у нее не находилось в запасе, поэтому она с упорством, достойном лучшего применения, тащила мужика в какую-то сторону.

Мужика это уже заинтересовало. Вопрос о том, куда может его привести девушка, весьма эффектная на вид, с которой он по слабости плоти своей не отказался бы переспать, волновал его с чисто познавательной точки зрения. Религиозный мазохизм медленно, но верно перерастал в жизненный мазохизм, и это уже становилось открытием для мужика гораздо более откровенным, чем все открытия его жизни, вместе взятые. “Неужели природа человека так глупа, — думал, насколько позволяло ему положение мужик, — неужели она дала человеку только две ипостаси: садиста и мазохиста? Или это только проделки Бога всеведующего? Но тогда для чего?” Отправляясь за ответом на эти вопросы стоило пройти через небольшие неудобства, связанные с назойливым вниманием посторонних, во всяком случае так посчитал мужик.

Ада сама не знала, зачем ей понадобился этот мужик. Внимание толпы ей вскоре надоело, не для того она прожила миг своей жизни, чтобы стать объектом пустого внимания, поэтому она ловко перехватила руку и быстро очутилась в новой роли: женской половины парочки мирно прогуливающейся по улице, любовно, под ручку. Так они, собственно, и дошли до ее одинокой квартиры, которая “осела” довольно недалеко от водоема, возле которого Ада размышляла о своих прошлых делах.

Дверь в квартиру с трудом открылась. Ада, не желавшая доверять этот интимный процесс случайному мужику, долго копалась в заграничном замке новомодным ключом. Мужика она отпустила на это время, но он, скорее всего, пораженный таким обращением, и не думал что-то предпринимать для своей защиты. Когда дверь все же распахнулась, Ада уставилась на мужика, будто не она тащила его через всю улицу, и пригласила внутрь жестом и какой-то банальной фразой. Хотя в ситуации, которая возникла между ними, любая фраза переставала быть банальной, слишком уж смешно она выглядела со стороны, если кто-то захотел бы наблюдать.

Мужик оказался в красиво обставленном коридоре, который Ада немного расширила за счет встроеных шкафов, стандартных убожеств, которыми населены все квартиры нашего времени, которые пытаются выстроить под собственное жилье граждане нашей необъятной родины. В городе, куда судьба принесла девушку, вариаций на тему архитектурного оформления будущего жилья было очень немного, но всякое отклонение в сторону удобства будущих владельцев стоило на порядки выше, чем основная масса архитектурных убожеств. Таковы уж законы жизни этого небольшого славного города.

Ада настигла мужика в самый неподходящий момент, он как раз пытался понять, что же, собственно, происходит с его телом, обиталищем духа, по мнению некоторых вовсе даже бессмертного. Это, конечно, дело вкуса, какого мнения придерживаться на этот счет, единого мнения по этому вопросу человечество так и не смогло приобрести. Настигнув его, девушка открыла боковую дверцу, которая вела, как оказалось, в ванную комнату. Горячую воду, что было удивительно, дали незадолго до описываемых событий, поэтому она с чистой совестью могла засунуть мужика под душ, не тратя времени на включение титана для обогрева водных струй. В светлой ванной комнате, для расширения которой Ада пожертвовала соседней маленькой комнатушкой — этаким пеналом неизвестного назначения, может быть, предполагалось, что в этой комнате поселится маленький обитатель семьи, может быть, она была предназначена для животного мира, теперь это не имело абсолютно никакого значения, поскольку исчезли даже воспоминания о комнатушке, не то что сама комнатушка.

В ванной мужик огляделся и заметил на полках приличный набор бритвенных приборов, мужских лосьонов и целые залежи нераспечатанных зубных щеток.

— Мужика твоего? — спросил он вошедшую за ним Аду.

— У меня нет мужика, если ты хотел об этом узнать! — улыбнулась, наконец-то, девушка.

— Тогда чего я тут делаю? — в свою очередь поинтересовался мужик.

Девушка не ответила, а только хитро посмотрела на него. Ада давно заметила, что от его тела не пахнет обыкновенным бомжом. Тонкий нюх, который был дан ей от природы, уловил остаточный аромат какого-то французкого парфюма. Может быть, еще и потому она не поверила в маскарад мужика. Она показала на ряды шампуней и гелей для душа и четко произнесла, не желая вдаваться в подробности:

— Чистое полотенце в шкафчике, бритвой можешь пользоваться любой, никто к ним не прикасался, ноги я эпилирую в салоне, не волнуйся. Когда закончишь, кликни меня, я подкину тебе что-нибудь из одежды, у меня как раз кое-что завалялось из твоего размера!

Ее тон не требовал сопротивления, да она, похоже, и не ждала его, не просто не ждала, она просто не поняла бы его причину, может быть еще поэтому мужик довольно беспрекословно подчинился ее диктату.

Ада тихо вышла и вскоре услышала звук воды в ванной, где она оставила мужика.

Мужик вылез из ванной, жмурясь, как котенок на свет солнца, который доносился в прихожую из широких окон кухни. На нем было приличного качества нижнее белье, состоящее из симпатичных трусов и майки, под которыми располагалось тело, которое девушке понравилось. Первое, что она спросила, едва увидела его в “новом свете”, был вопрос о его роли в этом странном из миров:

— А зачем ты прикидываешься? У тебя ведь наверняка есть деньги!

— Деньги были, но теперь их нет! — простодушно ответил мужик, — просто мне не хочется пользоваться благами мира, который живет по звериным законам! — развел он философию.

— Да-а-а, шиза... — несколько преувеличенно растянула фразу девушка, — и что предлагает местная философия для искоренения данного прискорбного факта?

Мужик смешался было, но быстро нашелся и ответил твердо и непреклонно:

— Простую формулу, которую предлагает нам Бог!

— Ах вот оно что? Жить с Богом, значит, в пятках, куда душа устремляется от страха, который вселяет окружающая действительность! Ловко придумано, но не пройдет! Ты же похож на актера, который сыграет свою роль мученика в то самое время, когда настоящие мученики, которым не так сильно повезло в этой жизни, умрут именно по твоей вине. Ты же у нас такой хороший, что-то можешь дать, кроме своего глупого подвига, но не хочется мараться, лучше совершить подвиг во славу внутреннего утешения, не правда ли, мужик! Хоть ты и философ, но вся твоя теория не стоит и выеденного яйца рядом с настоящей трагедией и “слезой ребенка” пользуясь выражением классика.

— Что же я могу дать, кроме того, что я делаю, по твоему? — довольно зло для проповедника испросил мужик.

— А работать не пробовал, давая возможность и другим зарабатывать на хлеб насущный, или это чуточку сложнее чем нацепить робу и объявить себя вне этого, ах, жестокого мира?

— А что я по твоему делаю? Я работаю на идею...

— На идею хорошо работать, не спорю, но идея туман, который окутывает реальные города. Но ведь города надо вначале построить, чтобы было что окутывать, как тебе кажется? Это все равно, что навешивать флаг на башню воздушного замка — очень красиво, но флаг тем не менее просто падает и падает! — рассмеялась Ада и бросила в сторону мужика стопку одежды, — а пока лучше свое достоинство прикрой!

Мужик резко оглядел себя и заметил что сквозь щель, образованную из-за отлетевшей пуговицы, проглядывал кусочек кожи самого интимного места. Он и не подумал, что этот орган иногда мог становится просто неуправляемым. Смущение охватило мужика, и он быстро подхватил одежду, которую бросила ему девушка.

Когда он появился на кухне, от бывшего бомжа не осталось и следа. Он сам не понимал, почему он уступил откровенному диктату со стороны девицы, которая хоть понравилась ему внешне, не была верхом совершенства. Может быть, потом, наедине с самим собой он и разберется в причинах и следствиях этой уступки, пока же он просто плыл по бескрайней волне, подхватившей его в свои объятия. Это было похоже на опьянение жизнью, после долгого воздержания от нее самой. Несравнимое ни с каким горячительным напитком, это опьянение было многократно умножено простоватыми улыбками, которые бросала на него девушка.

Хотела Ада того, или нет, может она все затеяла просто из желания озорства, но, посмотрев в глаза очистившегося мужика, она поняла, что все произошедшее было самым странным событием ее жизни. Она словно нашла часть своей души, которую потеряла на поворотах судьбы и лихолетий. Это было смешно только на первый взгляд.

— Что теперь? Будешь толкать меня в душевный душ? — спросил мужик, чистыми глазами глядя на девушку.

— А что это такое?

— А я знаю? — язвительно парировал мужик.

— Вот и я не знаю! — простодушие тоже позиция, хотя не совсем выигрышная, — ты просто останешься! — тоном не терпящим возражений приказала она.

— А если нет!

— Я никого не держу насильно, здесь тебе не камера, но ты останешься! — казалось, ее уверенность материализовалась во что-то такое, представ преградой, которую невозможно преодолеть ни при каких условиях.

— А если нет! — повторил свой вопрос мужик.

— Останешься! — еще увереннее произнесла Ада, — как там у твоего Бога, кажется, испытания, ниспосланные свыше, так вроде, так вот твое испытание, которое посылает тебе всевышний будет работа домохозяйки! Не беспокойся, деньгами не обижу!

Мужик сделал несколько шагов по направлению к девушке, но она отпрянула.

— Вот этого не надо. Я сказала домохозяйкой не в этом смысле! — вскрикнула она, когда он попытался обнять ее, — ты же, как я поняла почти святой, куда же ты прешься “с неумытой рожей”!?

— Зачем тогда все это? — удивился мужик, и отвернулся...

Ада подошла к мужику и резко ударила его по щеке. Он попытался увернуться, но ему даже в голову не пришло ударить ее в ответ. Она вновь ударила и, взяв за волосы, потянула его и повалила на стоявшую неподалеку тахту. Мужик опешил от такого отношения. Это было настолько внове для него, что он не понимал как реагировать на сложившиеся обстоятельства, но одно ему точно не очень пришлось по вкусу — реакция его собственного естества, требовавшего выхода накопившимся в нем эмоциям. Бедолага не сопротивлялся, ожидая, вероятно, что же произойдет дальше. Ада освободилась от нижнего белья, которое надела в тот день под широкую гофрированную юбку, идеально подходившую к ее супермодной блузке. Сев на мужика, девушка взглянула ему прямо в глаза. Два черных уголька сверкнули, упав прямо на дно колодца глаз мужика, не подняв при этом ни единой волны, ни единого вздоха возмущения. Мужик безвольно наблюдал за действиями, которые производили над его телом. Может быть, он искал оправдание своему греху, который совершался прямо на глазах его бессмертной души, а, значит, на глазах его бессмертного Бога, может быть, он подчинился зову тела, искавшего выход скопившейся мудрости, которая рвалась из него единственным доступным способом для используемого естества этой планеты. Не мужик придумал то, что тело всего лишь инструмент, такой же, как флейта. Даже при самой прекрасной флейте, надо еще уметь на ней играть для того чтобы извлечь подходящие для уха звуки, и даже плохонькую флейту можно заставить звучать так, что сердца слушателей мгновенно поразит волна настоящего чувства, которое пережил исполнитель.

Флейта мужика искала выход всему пути, которое она прошла по пыльным дорогам родной страны, всего, что познала за этот внушительный отрезок времени, и только нервно подрагивала перед торжеством будущей мелодии сочиненной на самих небесах. Ада был в другом измерении. Ей было абсолютно все равно, что хотело сказать тело мужика ее телу, ее нервы, ее органы увлекала великая волна торжества своей плоти над чужой плотью, а, значит, торжества собственной души над чужой душой, если можно так выразиться, для эфирного плана душ и поступков, которые, не произойдя, уже совершились, потому что их уже придумали.

Ада глубоко насадила себя на мужика и ей на миг показалось, что именно она проникла в самое главное и дорогое, что было в этом теле, неожиданно встреченном ею в пути по великим пустыням чувств. Звезды не светили, предметы не плыли, контуры не терялись в розовой дымке, началась просто великая работа адреналина, которая могла захватить планету за малейший промежуток времени, за малейшую частицу секунды. Она хватала своей плотью чужую плоть и пережевывая и, перерабатывая ее, делала эту частичку чужого мяса своей собственной. Великий миг соединения мяса произошел и она почувствовала на миг, что может свободно передвигаться по чужому телу как у себя дома. Ее душа перетекла сквозь тесно обхваченную плоть и достигла другой души, переняв у той все то, что та успела накопить за все свое тысячелетнее становление.

Последний порыв совершенно обесилил обоих любовников, и они упали рядом, боясь пошевелиться и расплескать полученное звездное молоко будущей вселенной, в которой будет жить их чувство, родившееся прямо на глазах всей торжественной вселенной.

Девушка, как ни в чем ни бывало, поправила гофрированную юбку и, слизнув с кончика пальца невидимый нектар, пошла в глубь комнат, где притаилось темное существо наступающего вечера, готовое вступить на свободный трон вечного спешащего времени. До существа ей и дела-то не было никакого, поэтому она остановилась возле бара, из которого выцепила бутылку холодного пива и крепко приложилась к холодному горлышку. Вернувшись к мужику, неподвижно сидевшему на краешке дивана, Ада провела кончиками пальцев по его губам, посмотрела ему прямо в глаза и поднесла горлышко недопитой бутылки прямо к его рту. Мужик хотел было перехватить бутылку руками, но Ада не позволила этого сделать. Проведя холодным краем горлышка по красноватой поверхности губ мужика, она выгнулась, словно кошка, и позволила ему отпить холодной жидкости, но часть жидкости все равно попала на подбородок и падала каплями на грудь, которая оголилась благодаря незастегнутой одежде...

Соверина

Все кончено, моя Соверина уродлива! Я понял это, когда уже не было ни единой тени чувств в моей душе, ни единого дыхания в моих легких. Все кончено! Навстречу ослепительной вспышке не пробиться бесформенной глине, сотканной из несовершенств. В припадке безумия я рвал куски плоти этого несовершенства, куски глины. Весь маленький домик покрылся ляпами из красно-бурой тягучей липучки. Ошметки были похожи на руки, на глаза, на волосы. Когда они лежали вот так, в разных углах комнаты, казалось, что все маньяки собрались здесь на свою конференцию и попировали на славу над моей бедной Совериной, которая так и не стала живой. Она, как бледная полупорочная мысль, мелькнула за стеклами окна и исчезла в густом, похожем на утренее молоко тумане. Что ей до алых парусов, которые ищут уже ее взгляда в просторах морей сказочной мечты, что ей до прекрасных дворцов, которые не посетила ее разнаряженная душа. Она исчезла. Соверина умерла...

Эта мысль о смерти той, кто еще не начинал жить, поразила больше всех самых грустных историй, которые успел рассказать этот мир, лежащий под моими ногами. Даже умерев, моя Соверина превратилась в совершенство, в идеал грусти и горя. Разве не идеал грусти и горя история того, кто умер, так и не начав свою жизнь? Такова была моя Соверина, она, как всякий идеал, снова оплодотворила меня, маяком повела по бескрайним просторам остервенелых чувств и бешеных страстей, светлячком осветила маленькое пространство, где и положено мне быть, где и положено мне преклонить свою голову, подчиняясь тому, что называется Звезда, чистая и беспорочная. Соверина не была испорчена пороком жизни, и ее смерть мгновенно превратилась в эту самую Звезду беспорочного света и тоски...

Смерть моей Соверины оплодотворила мой усталый мозг, сперматозоидом действия проникнув в безудержный океан безмолвия и вскрикнув там слово. И это слово было: “Соверина”!

Я оборвал лепестки роз, я поломал стебли цветов, выломав все шипы, я собрал всю испорченную глину. В бывшем белом ворсе расцвела палитра скульптора. Лепестки тонули в частицах красной субстанции, шипы кололи в каждом кусочке будущего тела моей Соверины, тени деревьев, которые проникали сквозь маленькие окна, подсказывали мне единственно правильные линии ее жизни. Мои руки без устали мяли податливый материал, сминая и вновь совершая попытки востановить хоть что-нибудь из отвергнутого. Мой взгляд скользил по самой сути процесса.

Золотые половицы раскрашивали ее волосы медовым отблеском заглянувшего в них светила. Синее небо, отраженное в волнах воды, вливалось в ее глаза. Зелень деревьев, их наряд прожилками морских водорослей ложились в густую краску неба. Само солнце раскрасило ее безжизненые губы и они расцвели густыми вишнями прямо посреди желто-белого буйства тонких волосков ворса ковра...

Может быть, моя Соверина вновь и вновь окажется недвижимой и похожей на манекен из ближайшего магазина, супермаркета с модной одеждой. Я, истерзанными в кровь руками, в кожу которых впиваются бесчисленные шипы роз, скрою свое предательство, я превращу ее в груду попользованной глины и выброшу на ближайшую помойку...

Мой Бог — предательство. Он вечно манит своей белоснежной рукой к самым заоблачных далям, чтобы снова оставить меня на съедение моему Дьяволу — страху. Моя жизнь ломается под напором этого существа, не оставляя ничего вокруг более или менее достойного внимания. Моя любовь — предательство. Я пытаюсь понять, почему святости всегда свойственно это чувство, и только все больше начинаю любить свое предательство, все низкое что существует на этой планете, потому что мой Бог — предательство!

Усталый человечек, совершивший свое богослужение на алтаре предательства, никогда и ни за что не признается. Признаться в этом будет означать для него отсутствие жизни, не смерть, а просто отсутствие жизни, он всегда будет кричать вам о своей безгрешности и святости. Как те, кому досталось чуть больше в этой суматошной жизни, святы в своей священной злобе относительно тех, кто остался в тех же трущобах, из которых они повылезали в свое время, повылезали из рядов трущобных людей, чтобы потом забыть свое родство. Оказывается, можно забыть все, надо только захотеть, надо склеить пласмассовый мир ночной жизни, виртуального секса, виртуальных денег, виртуальных чувств, картонной работы, политой настоящей кровью и потом. Они отдали на алтарь своего действа все самое дорогое, что имели, и кто посмеет осудить их за это! Они искренне удивляются, когда картонный мир вдруг рушится под напором настоящего, они искренне этому удивляются. И когда эта волна не оставляет в их душах ничего, кроме снесенных перегородок картонной жизни, которую они себе придумали, они берутся за оружие, чтобы защитить свою пустоту, чтобы защитить свои виртуальные ценности. Разве мало вы встречали таких на ваших дорогах? Разве не им вы пытаетесь поверить, построить свою жизнь по их лекалам, и для этого становитесь оружием в их руках. Они убивают вами вас же, и оказываются правы. Они действительно правы, потому что они защищают свой пластмассовый мир. Все правы. Не права только настоящая жизнь, которая вновь и вновь находит способы напомнить о себе и сломать все пластмассовые преграды. И Бог там был звездой, маяком в ночи. Без единого патрона и гранаты он прополз в щель между плинтусом и полом в ваши дома, и нет уже спасения от его смертоносного слова, и нет уже покоя под зеленным абажуром вечернего чаепития, и нет уже пласмассовых семян для новой пласмассовой жизни. И Бог там был звездой...

Мой Бог — предательство, и мне уже все равно, что там кричат об этом другие. Да и о чем я? Я же сплетаю нити радуг в мессиво глины, я же лепестками роз крашу поверхность спекшейся корочки, не похожей пока на кожу, я же стебельки роз протыкаю для прочности конструкции. Я творю тебя моя Соверина. Я рисую твой млечный путь среди звед...

Вадим

Вадим с головой окунулся в каждодневную необходимость даказательства своего существования. Завертелись в переплетах дней странные цифры “продаж”, проценты комиссионных, лица незнакомцев, с которыми он уже смирился, довольно легко находя контакт с особами, близко лежащими к женскому полу и довольно трудно заводя разговор с представителями брутального мужества. Его чудаковатая улыбка с вечным воспоминанием о неизменном “Джю-ю-юсе” наводила на людей какую-то паническую закомплексованность. Излучение счастья, когда явно видя все признаки признаваемого тобой несчастья, наводят на размышления, навевают сильнейший интерес. Может потому, едва Вадим открывал рот, у него находились слушатели, которые откладывали свои дела на паузу определенной длины.

В одной из контор он увидел мучения задерганного программиста над знакомой программой. За пять минут решил проблему, чем вызвал приступ благодарности у программиста, который отплатил тем, что разрекламировал его товар по все конторе. Заодно он шепнул шефу о классном специалисте, который зазря пропадает на ниве свободного полета работы на свежем воздухе, ему стало бы значительно проще, если бы рядом был кто-то, кто смог бы взять на себя ту работу, которая ложилась на его плечи в качестве дополнительной нагрузки. Шеф, который предложил Вадиму место в своей конторе, очень удивился услышав отказ. Он не мог понять, что могло привлекать специалиста уровня Вадима в этой достаточно отупляющей работе, ему неведомо было ощущение жизни, которое парень приобрел вместе с тяжелой долей коробейника, ощущение ее пульса и каждодневного изменения. На успех его дела влияли самые разные факторы, подчас самые сумасшедшие и невообразимые: дождь на улице, магнитная буря, будущий праздник, задержка зарплаты, отсутствие горячей воды. Но этот успех, добытый сумасшедшими усилиями, удивительно “шел” его жизни, как классное, но простенькое платье удивительно скрашивает природную красотку...

Вечером его ждали его возрожденные растения в пустоватом пространстве съемной квартиры. Только эти живые создания радовались его приходу, словно специально прихорашиваясь к его появлению. Иногда забегал Борк с парой баклажек пива и зависал у него на ночь...

В тот день Борк тоже появился, едва Вадим успел помыться в тазике после рабочего шатания по городу, поскольку горячую воду вновь отключили, а титан хозяева не захотели ставить, решив что для квартиры, сдаваемой внаем, это слишком большая роскошь. Борк как всегда раскрыл свой саквояж на ремне и вытащил оттуда две баклажки пива, которые тут же поставил в холодильник. Вадим, привыкший к некоторой бесцеремонности, свойственной Борку, не обратил на это никакого внимания. Гость Вадима был лучшим коробейником в их конторе, ему всегда удавалось всех опережать по количеству продаж, и он получал неплохие проценты, до его результатов хозяину было далеко, но настроения гостю работа не поднимала. Он словно сошел с картинки, иллюстрирующей поговорку, которую обычно говорят о русских бабах: “И муж хороший, да плохо все равно!”. Его вечно хмурое лицо с язвительной полуулыбочкой, не предполагавшее никаких симпатий, явственным образом отображало исключение из всех правил хорошего плодотворного общения, основам которого усиленно обучали в конторе. Все эти “джюсы” всем были не по нутру, и они чаще всего не работали, но начальству виднее!

Допинг в виде пива не сильно менял его настроения, и он обычно сидел набычившись, изредка вставляя фразы в разговор, который тихо умирал, подавая лишь редкие конвульсии к возрождению.

Тем, которые бы интересовали Борка, у Вадима не находилось, а Борк, по всей видимости, не затруднял себя поисками оных, уверенный в самой большой бесперспективности этого занятия. Темно-каштановые волосы Борка в лихой беспорядочности покрывали череп, под которым таилось неизвестно какого рода вещество. Было ли оно серым, Вадим был совершенно не уверен, но другого цвета он тоже не мог предположить в черепной коробке под темно-каштановым париком.

Помолчали минут двадцать. За это время Вадим успел помечтать, выспаться, скоректировать свои планы на следующий день. Что происходило с Борком не смог бы сказать никто, но что-то явно происходило, если судить по меняющейся гримасе его передней части верхней половины тела. Молчание исчезло так же неожиданно, как и зависло. Борк вскинул голову, опустошил первую баклашку и протянул, нараспев:

— Хорошо-то как у тебя, просто улетаю, как все по барабану...

Загадочная фраза породила некую волну в спящем мозгу Вадима, но волна эта не дала никакого импульса, так и затихнув на периферии нервных клеток.

— Может быть, мне к тебе перебраться? — размышлял дальше Борк, совершенно не интересуясь мнением хозяина помещения.

— Это еще зачем? — удивился и ужаснулся Вадим, только представив лицо Борка, которое встречает его каждое божье утро, — а где ты сейчас живешь?

Вопрос Борк услышал, но с ответом не спешил. Помедлив, все же снизошел:

— Там, в центре, в сталинских кварталах, с мамой!

— И что, вдвоем не помещаетесь?

— В четырехкомнатной квартире? — удивился нелепому предположению гость, — хотя, наверное, да, не помещаемся. Нам лучше в разных городах жить! У моей мамы в одной комнате живет любовник, с которого она деньги берет, типа за квартиру, а с ней в двух комнатах живет второй любовник с которого она деньги берет, типа на жизнь, а в четвертой комнатке... — разоткровенничался Борк.

— А с тебя она тоже деньги берет? — удивился Вадим.

— С какого хрена, мы просто готовим в очередь на кухне, это когда я не в кафушке жру... — мечтательно произнес гость.

— И давно?

— Сразу, как работу нашел, а что в этом такого? — искренне удивился Борк, чем удивил Вадима.

— Да ничего... — неопределенно ответил Вадим, все еще удивляясь таким отношениям, так не похожим на русскую традицию родителей опеки своих птенцов.

Молчание вновь повисло над столом. Но это было уже совсем другое молчание. Молчание рождало в головах собеседников мимолетные мысли, которые не собирались оформляться во что-то словесное даже в головах самих молодых людей. Первым не выдержал Вадим. Допив свой бокал, он встал, собираясь идти в комнату.

— Что спать уже? — язвительно спросил Борк.

— А что еще делать? — ответил тем же Вадим.

— Ладно, черт с тобой, кинь мне что-нибудь на диванчик, я попозже тоже залягу! — уже спокойнее произнес Борк, — а знаешь, пойдем лучше по бабам. У меня тут на примете есть такие классные девахи! — неожиданно оживился Борк ни с того ни с сего, ничто не предвещало такого оживления с его стороны.

— Завтра же на работу, какие уж бабы в первом часу ночи! — правильный Вадим рассудил по-своему.

— Ты что. монах что ли? Как не приду к тебе, у тебя никогда хотя бы трусов женских нет. Тебе вообще бабы как, по нутру или как?

— А ты что, фетешист что ли? Ты на что намекаешь?

— Да так ни на что не намекаю, просто понять не могу...

— А я, думаешь, тебя понять могу? Ты вообще на весь мир такой вздутый или только на определенных людей?

— Не переводи стрелку на меня! Ты вообще скажи-ка мне, с кем живешь?

— А что тебя это так волнует, не очень могу понять? Тебе что уже невтерпеж, так выйди, дойди до угла, там возле гостиницы любую девку снимешь! Я иногда делаю это...

— А, понятно... И куда я с ней, в подъезд что ли, мне что, семнадцать лет? Дома мамаша знаешь какой вой поднимет, залюбуешься!

— Ты что, хочешь сюда баб еще водить!

— А что, ты вроде один, не боись и тебе достанется!

— Если я один, то мне это может нравится! — опешил Вадим от такого напора на его собственную жизнь, — захочу другого тебя не спрошу, все сделаю, приведу любую бабу!

— Да ладно тебе, я просто так предложил, не брыкайся! А то я бы тебе заплатил за “аренду”, так сказать, — произнес Борк и вновь замолчал, потом так же неожиданно оживился, — может у тебя проблемы какие, ты скажи, у меня есть знакомый сексовик, он мигом тебя на путь истинный поставит...

— Слушай, а не пошел бы ты уж со своим сексовиком и деньгами по известному адресу. Иди лучше по бабам! — не выдержал Вадим.

— Да я-то пойду, тебя горемычного жаль...

— Вот и иди уж! — принялся выталкивать к двери Борка Вадим, — совсем что ли плохо стало, авось на улице полегчает.

— Нет, — произнес глубокомысленно Борк, — никуда я не пойду, у тебя ночевать останусь, где тут у тебя диванчик?

Вадиму и самому не по себе было выгонять, хоть и случайного, но гостя на улицу в столь поздний час, поэтому он, хоть и опешил, но все же направил гостя в сторону комнаты, не отвечая ни на какие его слова, которые тот бормотал по дороге. Пришлось проводить его до диванчика. “И с чего его так развезло? — подумал закрывая дверь Вадим, - вроде трезвым был совсем!”

После того, как операция была выполнена, Вадим вернулся на кухню и сел возле темного прогала окна. В окно заглядывал Млечный путь, который уже появился на удивительно чистом небе, а за столом маячил, словно вырезанный из бумаги, темный силуэт и темной, которая теперь казалось черной, кудрявой шапкой в верхней части нарисованной тени.

На небо набросали нитки звездных бус, ничего пошлее эти маленькие точки не могли вызвать, поэтому Вадим зевнул и сплюнул. От Борка остались одни сигареты. Куда подевался сам Борк было самой большой загадкой в мире. Вадим взялся за сигарету, которые никогда не курил, и даже поджег ее с одной стороны, посмотрев на струйку сизого дыма, поднимавшегося вверх.

Куда делся Борк, задался вопросом Вадим, не предпринимая никаких шагов по извлечению Борка из его пространства, где он на тот момент пребывал. “Интересно, там точно Борк, или уже там Катька с нижнего этажа, эта не от мира сего уборщица, явно неравнодушная к мне?” — как-то вяло думалось ему. От Борка осталась мысль, что он должен где-то, на каких-то промежутках времени существовать, да не просто существовать, а как-то еще действовать. “А что если там нет теперь Борка?” — вновь спросил самого себя Вадим, — “Вдруг это только гипноз, и там на самом деле нет никакого Борка и никогда не было, откуда я могу знать что Борк существует!” — завелась под сурдинку, похожая на музыку, мысль в его мозгу.

Он встал, намереваясь проверить, существует Борк или же нет, и это просто выдумки его больной фантазии: эти самые Борки. Он допил пиво залпом и пошел по направлению к двери — Борк вполне мог исчезнуть, как исчезает утренний сырой туман, превращаясь в скупую вереницу капель на листьях, называемую росой.

Он открыл дверь осторожно, и правильно сделал! Из щели в промежутке между дверью и косяком появились рожи ошметков теней. Они словно чернильные пятна, оставляли пыльные пятна везде, куда прикасались их черные конечности. Порезанные тонкими лучиками света, монстры теней уже никого не могли напугать, даже маленьких детей, поэтому жалобно сгрудились в углу и тоскливо стекали по темной линии стыка обоев на стене.

Борк исчез! Исчезло все, что он мог предполагать в этой комнате, куда послал Борка. Лучше бы он вообще послал Борка! Главная цель жизни: послать Борка! Все вообще исчезло!

Он сел прямо на пол и спросил себя, подленько заглядывая себе прямо в душу, прямо туда, где и начиналось его самое я, которое и способно было заглядывать. “А было ли хотя бы что-нибудь, может мне надо снова все нарисовать? — спросил он лениво самого себя, — а ведь в лом как! Даже представить страшно — нарисовать все, от пылинки до огромного неба! Это ж сколько всего разного перевести надо в “обыкновенное чудо”, которым комнаты рисуют и, вообще, миры!” — Вадим почесал себе загривок...

Надо послать Борка, вместе с Борком к самому Борку!

Эта мысль поразила его своей обнаженностью. Словно перед ним танцевали стриптиз все правильные истины этого огромного мира, обнажая свой незавидный каркас. Борк исчез, поэтому надо послать Борка к Борку, тогда он точно появится и потом никогда не отстанет, пристав, как репей, на самый краешек пальто.

Убить в себе Борка, вот задача всего времени, вот задача целого поколения всеведущих, всепонимающих людей, всецело поглощенных в торжество вселенной по имени Борк. Убить Борка и послать Борка к Борку, вот это первейшая задача жизни...

Вадим потянулся у холодильнику и, нащупав там холодную поверхность горлышка бутылки, достал ее. На запотевшей бумаге “сияла солнечным зайчиком” надпись “Столичная”, обрадованная вниманием к ее скромной персоне. Когда и для чего он купил эту жидкость парень уже не мог вспомнить, главное, что она была у него в руках, приятно неся прохладу его коже ладоней.

В стакане водка немного запузырилась. Вадим вначале посмотрел на стакан, потом на бутылку, решая какую-то дилемму, и решил-таки ее. Жидкость, булькая и обжигая, неслась к желудку и вместе с ней весь мир несся к единственной разгадке бытия.

Он смотрел на звезды, испоганенные пыльным стеклом, и ему хотелось убить Борка, просто убить Борка. Повинуясь неожиданному пути, проложенному самими испоганенными звездами, он продвигался к двери в комнатушку. Вскоре он завис над мирно сопящим Борком. В уголке его губ пузырилась белая слюнка, которую ему некогда было смахнуть. Он смотрел на младенческих сон Борка и ему хотелось раствориться в воздухе, чтобы его глаза перестали воспринимать мир, заключенный во сне Борка.

Вадим хотел было отойти, но внезапный бунт желудка не позволил ему хоть как-то сообразить, по поводу хотя бы чего-нибудь. Он исторг разгадку бытия прямо на спящего. Ему показалось, что он исторг Борка на Борка и ничто не сможет запихнуть теперь его в душу вновь! Ему показалось что он убил Борка, который даже не проснулся, потому что он давно уже мертвый! Тихо ступая, Вадим, шатаясь, пошел к двери...

Валька.

Вальке не повезло. Ее порезал какой-то псих с бредовыми представлениями о наслаждении. Хорошо хоть деньги отдал авансом, Вальке даже хватило на более или менее приличный надзор за своим состоянием в местной больничке. Маньяк порезал ее слегка, скорее для удовлетворения своих страстей, но тем не менее — швы не украсили бы ее тела и лица, поэтому она отдала монеты за новейшую методику наложения оных какому-то юнцу в белом халате с хищным орлиным носом. Юнцу, насколько Валька могла судить, было чуть больше двадцати, но аппетиты, по все видимости у него были на все пятьдесят заслуженных лет на почве хирургических вмешательств. Спустя некоторое время она оценит свой поступок, поскольку вернет свой прежний облик довольно быстро, но пока она пристроена в палату с мухами и запахами всяких мазей. Единственное развлечение: наблюдать за предвижениями соседей по палате.

“Кот” ее навестил. Он пришел с какими заморенными гвоздиками, и на том, как говорится, и на том, и сразу уставился на нее своими оловянными глазами, в которых кроме хитрой злости не отражалась ни одна светлая черта.

— Где деньги? — поприветствовал он, имея ввиду заработок того дня, когда в числе последних к ней подвалил этот маньяк, выписавший ей путевку в больницу.

Валька хотела уж ответить, но не решилась, скромно постеснявшись своих соседок, поэтому просто, скрипя зубами, пояснила:

— Думаешь меня здесь за бесплатно держат! Может ты еще могилу мою раскопаешь и про деньги спросишь? Да и за что тебе платить, за то что с маньяком свел, который чуть на тот свет меня не отправил, спасибо Любке, показала в свое время несколько приемов борьбы? Ты топал бы отсюда вместе со своим веником, который не иначе как из урны вынул!

— Поговори, поговори еще, все равно ко мне придешь, тогда мы поговорим по другому! — огрызнулся “кот” и быстро исчез из ее поля зрения, чувствуя на себе пристальный интерес всех обитателей палаты.

За “котом”, то есть ее “крышей”, через полчаса пришел муж, хорошо хоть без детей. Он удивился, не обнаружив ни еды, ни жены, поэтому и принялся вызванивать все больницы и морги города. Визит свой муж отложил на два дня, в течение которых успел отправить детей к какой-то матери, за город. Когда обнаруженные деньги кончились, муж собрался-таки ее навестить с тем же вопросом, с которым ее посещал “кот”. “Насажала на свою шею!” — подумала в сердцах Валька.

Он скромно присел на краешек кровати и начал тосковать словесным поносом. Валька его выгнала домой, чтобы там ее дожидался.

— Как же мне все надоели! — прокомментировала она произошедшее соседкам. Те только сочувственно втянули в себя воздух.

Валька прилегла на кровать и понеслась быстро-быстро по бескрайней пустыне с изнуряющей жарой и одновременным холодом. Где-то впереди маячил мираж оазиса, растворяясь и вновь появляясь, только не было в ее сознании ничего такого, чтобы могло приблизить ее долгожданную встречу с очередным миражом. Перед глазами, уставшими от однообразных красок жизни, неожиданно предстали тусклые, но новые краски, покрывавшие весь горизонт. Она раз за разом проваливалась в обжигающую волну коричневого цвета. Было непонятно: то ли холод обжигал ее тело, то ли жар пекущего солнца, да и все было уже едино для нее, спрятавшейся за единственный доступный источник защиты от этого обжигающего воздействия странного видения, за прозрачный мираж самого солнца, который на удивление не обжигал и не грел. Она оглянулась в поисках источника дискомфорта и не обнаружила ничего, кроме усталой хилой растительности пустыни, которая разлилась, казалось, в самой плоти ее души. Валька никогда не верила в бесконечность, которая могла жить в ней, в ее теле наряду с обыденностью существования, она никогда не задумывалась над этим, она просто не могла познать бесконечность. Холодный и одновременно горячий пейзаж с неизвестным источником дискомфорта убивал ее медленно и торжественно. Она вспомнила одну из немногих служб прославления Бога, которые она посетила за свою жизнь. Службу вел молодой батюшка с вороватыми глазами. Он словно знал, что ворует у прихожан их души, являясь посредником между ними и самим Создателем. Как свидетельствует вся история человечества, больше всего прилипает благ именно к рукам посредников, этого не изменить никакими методами, это просто так заведено. Вот и тот вороватый батюшка, казалось, ведал что творил, он заглядывал в глаза кающихся грешников и воровал у них силу их душ. Передавал ли он потом эту укарденную силу Создателю. Меня всегда волновал этот вопрос. Может быть, да, чтобы стать в конце концов святым и безгрешным и найти успокоение собственной души в целом городе райских надежд, а, может быть, нет, приберегая тепло чужих душ для себя, пользуясь чужим именем для своей личной пустоты, заполняя ее и торжествуя над ней. Скорее всего, это есть хорошо: хоть одна пустующая ниша вместо души будет заполнена святым теплом и надеждой, может быть, это даже приведет эту самую душу к просветлению и в будущем она соизволит поделиться, а пока другие не способны достать его богатство.

Валька отчетливо помнила эти серые глаза, которыми батюшка посмотрел на нее и опрокинул ее с ног на голову. Она была распята взглядом, в котором читалась хищнечиская охота за теплом. Одна часть ее стояла крепко на полу, а другая часть упирала головой о тот же самый пол. Вальку тогда поразила особого рода прохлада, проникшая в ее валяющуюся под ногами голову. Она, словно дух святой, тот, который изображают на своих картинах великие художники, похожий на солнечного зайчика, проникла, словно он в нее, в самое пекло ее мыслей и чувств. Прохлада взяла ее за горло, она не хотела отпускать ее, и уже начинала замораживать навечно ее сердце, Валька почувствовала, что пропадает в этом арктическом холоде обжигающем и вселенском. Он тоже был горячий настолько, что, казалось, на коже ее рук проступят пузыри, заполняясь грязной водой ее тела.

Валька расцвела от осознания своей памяти и раздвинула ранящую ее картинку. Она больше не плыла по пустыне она провалилась в черную вселенную. Она ничего больше не видела, ничего не чувствовала того, что могло бы придти извне, она только вспоминала то, что сохранилось в ее душе. Черная вселенная была маслянисто-тягучая на ощупь. Она окутала ее внезапно и не хотела отпускать, словно посмеиваясь над ее слабыми попытками вырваться из этого стремительного плена. Да и сами попытки были настолько слабыми, они даже не были похожи на сон, из которого пытаешься вырваться, прилагая к этому все усилия, которые можно предложить в этот единственный момент, они просто были обозначением бывших правил, которые она усвоила в земной своей жизни. Ей было горько, что эти правила не действовали в пределах черной вселенной. Оставив попытки как-то вырваться из объятий черной вселенной, Валька принялась вспоминать о своей предыдущей жизни все, что могла вспомнить. Чем еще ей было заниматься в этом плену маслянистой черноты, кроме как не предаться воспоминаниям. Никто ее к этому не принуждал, никто не хотел, чтобы она покаялась в каких-то своих ошибках. Все это исчезло вместе с последним лучом света в ее глазах, было потеряно безвозвратно. Никому она вообще не была нужна как субстанция, как сгусток энергии. Ей ничего не оставили, кроме того, что она сама успела ухватить в этой жизни.

Валька раздвинула черноту чуть- чуть, ровно настолько, чтобы хватило поставить стул из ее воспоминаний первых дней, которые она могла вспомнить. Было непонятно на чем, собственно, держался этот стул, он словно был подвешен в пустой черноте, да это мало волновало Вальку. Главное было для нее то, что стул цепко встал и уже чувствовался на ощупь. Кроме волнующей субстанции, равнодушной и слепой, появилось что-то, что можно было пощупать. Она поправила стул, приноравливая его так, как считала нужным и вытащила из своего вороха воспоминаний маленькую девочку с двумя смешными косичками...

Девочка появилась и выдохнула вокруг себя маленькое облако прозрачного воздуха. Девочка смеялась, возилась с какими-то забытыми игрушками, которые она вытаскивала из воспоминаний Вальки, раздвигая постепенно пространство вокруг себя. Сама того не ведая, девочка делала мир, она его выдыхала из своих легких, постепенно заполняя мутную маслянистую субстанцию своей сущностью, вытесняя ее и убивая ее. Девочке стало скучно и она, стервозно крича и плача, протянула ручку в воспоминания Вальки и вытянула оттуда за ручку мальчика. Валька сразу узнала его. Это был первый мальчик из детского сада, с которым она водилась. Даже в тихий час они спали на соседних кроватках. Он научил ее ругаться матом, потому что был из неблагополучной семьи. У Вальки семья была обыкновенная, а у мальчика неблагополучная, это было так заманчиво, это было так странно, это было похоже на приключение.

Мальчик, едва вылез в пространство, созданное дыханием девочки, тут же крепко выразился по поводу этого самого пространства и принялся вытаскивать свои игрушки из воспоминаний Вальки.

“Ну хорошо, — подумала Валька, — пусть эти недоумки будут мои дети!” В тот же самый миг, едва она об это подумала, она почувствовала себя одновременно в трех местах. Она посмотрела на созданное пространство глазами девочки, глазами мальчика, и глазами неизвестно откуда появившейся мамаши, которая и была чуточку она сама, но не совсем она, потому как мамаша тут же принялась отчитывать своих непослушных детей и даже укладывать их на стул и колотить их по маленьким попкам. Деточки, которые тоже были ее частью, во всяком случае она чувствовала их боль, принялись орать, посылая в пространство, которое расширялось вокруг них с каждым их движением, мощные волны, которые крушили маслянистую субстанцию, все еще прятавшуюся по неведомым углам.

Когда мамаша-Валька устала колотить детей, тоже бывших ее частью, она села на стул с чувством выполненного долга и уставилась на экран окна, который вырезала в стене. В окно проглядывала абсолютная чернота, еще не побежденная, еще норовящая взять реванш. Пустая мгла уже была побеждена святым дыханием жизни, которая появилась из ее воспоминаний. Она выглянула в окно, где катострофически быстро менялась картинка, освобождая свои детали от темных красок. Она увидела священника, походкой мученика, перетаскивавшего свое большое тело из одной точки пространства в другое, она увидела машину маньяка, который порезал ее в последний раз. Он оказался садистом, возбуждавшимся только от вида крови. Ее “кот” не предупредил ее, иначе она разыграла бы с этим маньяком какую-нибудь игру с соком или вареньем. Она думала, что этот клиент просто тихий импотент, а оказалось гораздо экстремальнее, чем можно было себе представить. Валька помахала лицу, появившемуся в открытом окне машины. Не чувствуя никаких отрицательных эмоций к этому человеку, она отпустила его из своей души и он пропал из виду вместе со своей машиной за поворотом.

“Надо что-то поменять, — подумала в тот момент Валька, — этот мир слишком становится похожим на тот, в котором я жила!” Неожиданно она поймала себя на мысли, что больше ничего не знает ни о каких других красках, кроме тех, которые встретились на ее пути. Воображение, всегда плохо работавшее на нее, и в этот раз отказывалось подкинуть что-нибудь более стоящее, чем то, что она наблюдала в окно. Не было злобы даже на несостоятельное воображение, в конце концов она такое, какое было, до этого момента оно ее устраивало, почему же сейчас она не принимала его, это было очень странно, это было похоже на предательство части самой себя, а ей необходимо быть целой, необходимо использовать все части своей личности, чтобы вернуть тот мир, из которого ее попытались выкинуть, как ненужный мусор. Даже назло тем, кто решил, что она ни на что уже не годна, она должна была сохранить все, что имела, все что приобрела за годы странствий по странной планете, в которой ее угораздило родиться.

Валька устала рисовать, раздвигая пространство, несмотря на то, что ей помогали возникающие предметы и люди, которые своими движениями, так же пытались раздвинуть пространство. Она села на стул и прикрыла глаза, или что у нее теперь там было, она даже не догадалась создать себе зеркало. Дети куда-то подевались, и она не особенно заботилась о них, понимая, что это всего лишь сумрачные тени придуманного ею мира. Она просто устала и захотела завыть от усталости, но даже на крик у нее не хватило духу. Ее мир еще не был наполнен звуками, и она пока была не готова совершить святотатство и подарить этому миру первый крик, первый звук, который можно расчленить на тона и полутона, на ноты, которые все от дикого крика кошки и скрипа железа по стеклу до самого сладкоголосого пения соловья составляли единое целое, единственное возможное в этом созданном мире. Мир всегда единое целое от самого мерзкого существующего в этом пространстве до самого святого, что в нем пытается выжить, от пыли на грязных ступнях ребенка до чудесной песни его матери, которая кажется песней самого мира. Пытаясь придумать Бога люди сами не поняли, что Бог - это и пыль на ступнях ребенка и самая чудная песня. Попытки что-то изменить всегда обречены на провал. Все едино, как един мир в котором уживается все, чего касается взгляд и способен почувствовать нерв...

Незнакомка

Я не знал где ее найти. Мне не хотелось верить в то, что она просто так бросила меня на растерзание моему раненому самолюбию и попранной вере в свою исключительную привлекательность. Я не знал, где ее найти, чтобы высказать ей все, что накопил долгими ночами без нее. В них сразу нашлось столько места для всяких дум. Вселенная, которую занимала она, сузилась до единственной мысли о ее поступке. Она просто исчезла из моей жизни, не сказав ни слова, ни единым взглядом не дав почувствовать в чем же я виноват, ни единым жестом не уверив меня в неокончательности своего выбора. Вот и окончена еще одна история, немного не так, как хотелось бы мне, но разве все случается в нашей жизни так, как мы хотим!

Унеслось все что было наговорено и пережито. Этого казалось так много, но оказалось так мало, что уместилось в несколько нелепых строках...

И это все? А как думает вселенная на этот счет? А как думает само провидение на этот счет? Как вообще думает жизнь на этот счет? И это все, еще один зеленый с одного бока каштан любви, недозрелый и потому никому не нужный, ни дереву, сбросившему его, ни будущей жизни, проигнорировшей его. Так, хлам на пыльной дороге...

Ада

Ада нашла себе раба. Все, что она хотела от мужчин, она вознамерилась воплотить в этом податливом материале. Почему материал оказался таким податливым? Об этом не раз спрашивал себя мужик, неожиданно оказавшийся в новой для себя роли. Все так быстро поменялось, все понеслось, подчиняясь волне, которая не требовала никаких усилий со стороны своей щепки, которую несла прямо в пасть новому демону жизни. Может, можно было не подчиниться этой волне, которая опрокидывала раз за разом все преграды, созданные услужливыми бобрами материи. Волна неслась в волнующую даль, мужику казалось, что он всю свою жизнь стремился в эту даль, ослепительным светом заливающую вся близлежащую округу. Сбросить все оковы и лететь навстречу ослепительному свету, через торную дорогу близлежащих косогоров. Он встречал по дороге людей которые давно умерли для его сознания, оставив после себя только мраморные памятники слов воспоминаний. Он очень удивился, если бы кого-нибудь из них вновь встретил на своем пути, столкнувшись в ближайшем магазине или остановке. Это было похоже на то, что приключилось с Адой. Это было похоже на то, что приключается с нами каждый день, каждый заведомо скучный день, когда мы неожиданно отпускаем свои эмоции на волю, когда мы перестаем конролировать их, как перестает контролировать понесших коней возница. Может быть, именно тогда возникает на горизонте именно то, что называется свобода в движении к счастью. Она, эта самая свобода, имеет очень много одежд, рядясь то под религиозный экстаз, то под удовлетворение от достигнутой цели, но всегда одна и та же. Надо сознательно ограничить круг своих возможностей прежде, чем ты получишь глоток этой самой свободы, которая словно чистый горный воздух подействует одурманивающе на организм, и мысли поплывут независимо от тебя, сразу вливаясь во всеобщий информационный банк земли, общий мысленный эфир, где любая мысль имеет право на существование, но не всякая мысль приветствуется хотя бы...

Она выходила из офиса, в котором скуке благодаря, нанялась перебирать какие-то бумаги. Похоже было на то, что у руководства фирмы, состоящего из двух симпатичных молодых людей, один из которых был коммерческим директором, а другой исполнительным директором, или наоборот, хотя должности ничего не значили: бизнес у них был общий, были какие-то виды на нее, какие-то планы. Она ничего не подозревала об этих планах, поэтому спокойно занималась своими бумагами, не внося суеты в работу конторы своими излишними амбициями. Симпатичные молодые люди по очереди пытались затащить ее в свою постель, но Ада твердо отклонила их “деловые предложения”. Исполнив свой долг, они принялись рассматривать ее с несколько других, деловых позиций, что было для Ады похоже на их взгляд на нее, как на женщину, точно так же мало ее трогало. Она, к удивлению молодых людей, нисколько не держалась за свою работу, просто исполняя свои обязанности как привыкла делать все по жизни — основательно и вдумчиво. Хотела она того, или нет, но ее работа приносила все больше полезных плодов фирмочке, она, как специалист, все больше и больше становилась необходима бизнесу. С другой стороны, ее должность была не такая большая, чтобы воздействовать на нее с этой стороны, поэтому “долг” молодых людей так и остался неисполненым “долгом”, хотя они все так же были не прочь намекнуть ей, что при ее желании все могло измениться.

На выходе из здания, в котором размещался офис фирмочки, которая имела честь иметь в работницах Аду, она подумала что с ней происходит эффект дежа-вю. Молодой человек, который бросился к ней с букетом наперевес, словно вынырнул из ее прошлой жизни. В первый момент она испугалась того, что Славик смог так быстро ее найти, довольно успешно скрывшую все свои следы перед отступлением. Потом она вспомнила о вестях, которые ей передали по поводу судьбы Славика, они были неутешительны, и поняла, что либо она сходит с ума, либо это крайне неприятная мистификация. Ада встала на пороге двери как вкопанная, не зная как реагировать на такое воскрешение Славика, или его перевоплощение.

Молодой человек подлетел к ней сунул ей цветы и заскулил обычными слюнями:

— Девушка, можно с вами познакомиться?

— Что опять, Славик, зачем нам опять знакомиться?

— Вообще-то меня Марком зовут, но для вас...

— Мне абсолютно все равно как тебя там зовут! — жестко произнесла Ада, — нельзя же быть абсолютной копией другого человека! — пожаловалась она провидению...

— Какой копией? — не понял молодой человек, — в смысле копией? Я точно не копия!

— Конечно, какая же копия признается, что она и есть копия... Впрочем, извини, я что-то не контролирую ситуацию! Ты просто напомнил мне призрак моего прошлого. Так, как говоришь тебя зовут?

— Марком...

— Ну и что ты хотел от меня, бедной девушки, Марк?

— Вообще-то я хотел познакомиться, но если вы себя плохо чувствуете...

— Я себя чувствую отлично, в отличие от того, на кого ты так смахиваешь! И не считай, что я сошла с ума! — рассмеялась девушка.

— А что он вам очень насолил, этот мой двойник?

— Да нет, не успел, скорее я ему насолила, да еще как! — победоносно посмотрела на молодого человека Ада, довольная своим прошлым, в котором не осталось ни единой тени сожаления, — но, если хочешь, мы можем где-нибудь поесть, или что теперь входит в романтический набор...

— Хочешь сказать, что согласна пойти со мной в ресторан? — какая-то тень скользнула по лицу молодого человека, но, едва задев его мускулы, тут же исчезла.

— А как можно еще меня понять? Что в программе, Марк: ресторан, дешевый номер в какой-нибудь гостинице, благо их уже можно снять в наше время, или комнатушка в общаге, здоровый секс, укрепляющий твое внутреннее и внешнее достоинство, что там теперь по программе?..

— Зачем же вы так? — смутился молодой человек.

— А как? Ты хочешь, чтобы я изобразила невинную особу, которая, бедная, не знает, что случается по жизни, или подумал, что я мгновенно воспылаю к тебе любовью прямо с первого взгляда?..

— Ну нет, конечно, только я думал, что мы познакомимся поближе и все такое... — покраснел Марк.

— Вот это номер: познакомимся поближе, куда уж ближе секса! Ты знаешь знакомство более близкое? — откровенно издевалась над молодым человеком Ада, — вообще-то эти слова мямлить, кажется, должна была я, по всем законам мелодрам!

— Вы хотите секса, я готов, пойдемте, я могу это вам предоставить прямо сейчас! — внезапно осмелел Марк.

— Вот еще номер! — продолжала смеяться Ада, — ты забавный, Марк, ну что ж, можно попытаться. Может, тогда пойдем ко мне? Это все же уютнее, чем комнатушка в общаге! Как ты думаешь?

— Я не живу в общаге!..

— Даже так, тогда точно пойдем ко мне, я несколько не в том возрасте, чтобы обтираться по кустам!..

Молодой человек был действительно очень молод, судя по его безусому лицу. Хорошо, если ему исполнилось- таки восемнадцать. Он был так трогателен в своих порывах, что Ада невольно залюбовалась парнишкой. Он так усиленно изображал из себя взрослого, и было неизвестно, почему в первый момент он показался похожим на Славика, тот все же был намного старше, словно старший брат, хоть и очень похожий на своего младшего “родственника”, но все же осмысленнее годами. Ада понимала, что переспать с этим юнцом будет все равно, что совершить акт инцеста, она чувствовала себя матерью неопытности, хотя была старше его немногим около пяти лет. “Может, просто жизни у нас были разные!” — подумала она, рассматривая профиль храброго оловянного солдатика, напряженного и смешного по пути к машине, которую уже починили, чем доставили массу приятных минут девушке, гораздо больше, чем если бы предложили бы переспать с ней, механики автосервиса.

Довольно быстро они оказались возле дверей в ее дом.

Молодой человек жался под дверью, явно испытывая не самые лучшие чувства, которые довелось ему испытать за свою недолгую жизнь. Марк чувствовал себя под конвоем, и его конвоирами были странные полумистические существа, которые гнездились в его сердце. Одно из них называлось желание, другое потребность в какой-то безумной ласке, которую он надеялся обрести в той тени из плоти и крови, которая шла впереди него. На ум приходили только заученные в школе строки поэта, вечного страдальца и конвоира самого себя: “...в белом венчике из роз, впереди Иисус Христос.” Где-то в промежутках между тенью и лучами света, падавшими в запыленные стекла таились мыслишки, которые тоже выполняли роль конвоиров. Он понял, что конвоировал самого себя сам, добровольно, под принуждением любопытства и особого мистического желания. Мальчик, возможно, был еще девственником, хотя судя по его привлекательной мордашке сказать это, означало бы нанести природе оскорбление. Прекрасная поросль не может, просто не может долго оставаться невостребованной. Внешне мальчик идеально подходил для образа этой самой молодой поросли, которая, повторюсь, просто не может быть не востребована. Он, как молодой дубок, едва проклюнувшись на свет божий, уже ознаменовывал собой огромный дуб, самим фактом своего подвига появления в редких лучах умирающего солнца, предзакатной суматохи.

Аде было все равно. Она не была Христом, чтобы встать на место, которое выдвинуло бы ее впереди двенадцати конвоиров молодого человека, двенадцати разных причин, толкавших его по этапу, да и роз на ее голове не было, не говоря уж о терновом венке. Все ее беды напомнили бы рядом с реальными шипами, которые впивались в голову Мессии резиновые жгутики на детской игрушке, изображающей ежика: мягкие и нисколько не колкие, иначе ребенок, то есть ее душа, могла бы больно пораниться. Ей не предоставилось случая больно пораниться. Это и было ее главное счастье и беда одновременно. Все, что она считала своими ранами было всего лишь прикосновениями мягких резиновых жгутов, которые жизнь подкладывала вместо колючек тернового венка. Хорошо, что не все мы святые, в каком бы мире мы оказались, даже смешно подумать и очень странно! Может, потому, Ада просто шла по течению, даже не плыла безвольно, а прилагая усилия шла по течению, убыстряя и без того быстрое течение, которое несло ее в только ему ведомом направлении, недоступном объяснению, неподвластном пониманию.

В квартире ее встретил мужик, имя которого девушка так и не удосужилась узнать. Он мог сделать с ее домом все что угодно, мог оставить ей голые стены, мог сжечь дотла, она ничего не смогла бы предпринять, поскольку не знала даже имени своего неожиданного любовника. Она подозревала, что, если бы молодой человек сразу не назвал своего имени, то и имя осталось бы для нее полной загадкой, как остается загадкой звезда, которую можно рассматривать, вображая что приближаешься к ней, но никогда не достичь. Да, судя по уверениям астрономов, это не очень-то нужно органической жизни, представителями которой являются наши тела, поскольку можно запросто сгореть на ближайших подступах к звезде. Оно просто не нужно для сохранения органически организованных существ, каковыми являемся мы.

Ада остранила мужика, лицо которого покрылось красноватыми пятнами, может быть, оно переживало такой сильный провал в отношениях, своего рода унижение его чувственной мужественности, но девушке было все равно. Она знала, что страдальцы не приносят хлопот, если ты не входишь в орбиту их страданий. Они приносят только негатив, который не смоешь никакими струями благодатного душа из спасительных слов. Этот негатив застревает на уровне энергетики и души, и выковорять его оттуда подчас самая непосильная задача, недоступная для простого смертного.

Мужику все показалось скучным и тоскливым, словно луна залила все своим мерзким жидким, похожим на фосфорирующие остатки жизнедеятельности, светом. Все рушилось, превращаясь из спасительного во враждебное и удушающее. Он вспомнил свое детство, свои любимые штанишки, из которых он однажды вырос. Они так больно терлись у него в паху, что он просто вынужден был снять их и навсегда отказаться. Так и некоторые жизненные рамки начинают больно натирать в самых неожиданных местах, всегда приходится отказываться от них, или терпеть страшную боль. Есть мазохисты по жизни, которым нравится терпеть в силу самых разных причин, разрушая свое нежное тело души, они не в силах просто решительно отказаться от старых одежд, но мужик ощутил истинную потребность бежать своего мазохизма. Он накушался им до отвала, он не мог больше проглотить ни секунды продолжающегося изврата души, может быть, именно поэтому он резко оттолкнул от себя Аду и, снеся по пути стоявшего столбом молодого человека, так, что тот прямиком полетел на близстоящее кресло, побежал к двери.

— Ты куда? — только и успела удивиться Ада, привыкшая к своему безропотному кролику, мягкому и пушистому, мелко скулящему под кроватью.

— От тебя подальше! — выдохнул мужик и скрылся в проеме двери.

Молодой человек уже оправлял перышки, сидя в кресле и уставившись на девушку совиными глазами, полными какого-то противоречивого чувства. Он медленно встал, приблизился к Аде и попытался неумело приобнять ее, но был отброшен вторично в ставшее уже родным для его костей кресло. Ада, словно разминая кости, медленно продвигалась к двери, и только спустя несколько секунд бросилась вслед за мужиком, на ходу растирая слезы, смешанные с тушью и помадой. Самое странное было то, что от сильной девушки Ады не осталось ни следа.

Молодой человек, пораженный происходящим, побежал за Адой, пытаясь перехватить ее на лестничном пролете, но это ему не удалось.

Так троица и очутилась на улице. Впереди бежал мужик, размахивая каким-то пакетом, за ним бежала Ада, размазывая лишнюю влагу, и последним передвигался молодой человек, лицо которого напоминало совиную подслеповатую головку, которую вытащили на утренний свет. Они, словно мотыльки, неслись на тусклый свет манящего счастья.

Внезапно мужик остановился. Ада, бежавшая за ним налетела на него и попыталась обнять его, но была отстранена. Мужик влепил ей ощутимую оплеуху и вновь понесся по тротуару. Ада, обескураженная таким развитием событий, вначале просто остановилась, как вкопанная, но затем понеслась за мужиком еще быстрее, задыхаясь на ходу:

— Да подожди ты, может этого мне и нужно было от тебя, чего же ты убегаешь теперь?

— Ты мне больше не нужна! — зло проговорил мужик, остановившись.

Ада вновь налетела на него и крепко обняла. Мужик попытался, было, отпихнуть ее, но ее пальцы цепко ухватились за его одежду, а губы, гуляющие по лицу мужика, норовили проложить путь до его губ, и, не находя их, продолжали осыпать поцелуями его лицо. До сознания мужика доносился шепот обезумевшей девушки:

— Мой, мой, мой, никому теперь тебя не отдам!.. — внезапно мир поменялся и встал с головы на ноги , обычный порядок вещей победил. Лишь молодой человек стал свиделем ее заклинания, ее приворота, — мой, мой, мой...

Стас

Дом растекался в пыльном облаке, становясь похожим на остатки ускользающего сознания. Номер на его фасаде удивительно точно подсказывал его состояние. Стас растекался вместе с домом в какую-то дурно пахнущую лужу со всеми последствиями этого, не самого благополучного, происшествия. Не было времени проверять вверенную ему часть природы на целостность и работоспособность. Прежде всего, необходимо было не упустить ускользающую и разваливающуюся часть природы тонкой, душевной, которая была ему вверена в момент его рождения. Стас спокойно боролся с незримым облаком, которое накрывало его с головой, как туман накрывает обычно с головой своих пленников, оказавшихся на территории, отвоеванной им у света. Мир стремительно меняется в такие моменты. Он перестает иметь вообще какие бы то ни было формы, сливаясь в дрожащее желе плотного воздушного пространства.

Не ожидая такой свиньи от казавшегося таким надежным мира, трудно воспринимать метаморфозы происходящие время от времени с миром попавшим в экстремальные ситуации. А мир так часто попадает в такие ситуации, подчас достаточно небольшого повреждения материальной оболочки души, чтобы пространство начало издевательски преподносить тебе сюрпризы в виде размытых линий и непонятных соединений.

Стас попал в экстремальную ситуацию скорее из-за собственной глупости, чем по предназначению. Не всякая ситуация имеет такой выход. Такой выход в ситуации Стаса вообще было что-то аномальное. Ревнивый муж, совравшая женщина, которая, к тому же, прикидывалась девушкой нежно-скромного если не возраста, то хотя бы поведения. Глупее ситуации невозможно было вообразить, и гордиться чем либо Стасу явно было нечем. Он представал в любом случае в самом неприглядном виде с морально-этической стороны дела. Никто эту сторону не видел, зато все видели последствия ее жизнедеятельности. А девушка была такая искренняя в своих нежно-скромных поступках. И что же? Так глупо заканчивать исследование мира, согласен или нет, все равно заканчивать?

Стас размышлял: куда мог подеваться весь мир, так заботливо обнимавший его совсем еще недавно в своих искренних объятиях, предоставляя свои лучшие перспективы и картинки будущего, куда он мог в самом деле подеваться этот чертов мир!

Но, кажется, он был несправедлив к миру. В мгновение, когда усилие по упорядочиванию этого мира, который завертелся вокруг него, достигло цели, он увидел склонившиеся над ним прекрасные глаза, потом другие, потом еще одни. Тело, плохо реагировавшее на сигналы его мозга куда-то летело, плыло, неслось. Потом темнота и пустота объяла его и он потерял прекрасные глаза из виду, впрочем и вторые прекрасные глаза и третьи и все прекрасные глаза, которые не могли пока принадлежать ангелам, которые, возможно, уже ждали окончания его схватки с темнотой, ее результата, не вмешиваясь и не приободряя его ничем, даже своим присутствием.

Долго темнота, объявшая его, не могла иметь над ним своей власти. Она потерпела сокрушительное поражение, вынужденная отступить перед напором маленького лучика света, который был предвестником мира, вливавшегося в сознание Стаса. Вместе с лучиком в его мир вновь вошли прекрасные глаз, принадлежавшие, как ему показалось, всему солнечному миру, победившему темноту вместе с его душой, вместе с его упорным сердцем, не желавшим оставаться в этой темноте и пустоте. Он спросил прекрасные глаза, с трудом разлепив затекшие губы, научив их вновь подчиняться его воле:

 

— Как тебя зовут?

Ему показалось странным это новое ощущение своей беспомощности, когда даже губы приходилось учить движениям. Такого еще не было в его жизни. А всему виной был маленький холодный предмет с остро заточенным концом. Как слаба жизнь! Только эти признания проносились в его голове. Но его усилия были вознагражденны глазами мира, встретившими его на пороге.

— Меня зовут Лиза, но ты уж лучше не разговаривай, потом мы с тобой наговоримся! — улыбнулись губы мира, вынырнувшие вслед за взглядом.

— Что, просто Лиза? — силой заставил двигаться губы Стас, чувствуя, что это уже становится его привычкой, которая скоро станет автоматической и все придет в норму.

— Да, просто Лиза! — вновь улыбнулась девушка, — я тебя на улице нашла. Я не хотела уходить, пока тебе операцию делали, вот поэтому я здесь!

— Мать знает? — вспомнил Стас.

— Наверное нет, никто не знает, кто ты. Когда тебе станет лучше, ты сможешь об этом сказать!

Стас хотел что-то сказать, но внезапная тяжесть навалилась на него и захотелось спать. Уже в глубинах сна, в которые он проваливался, его догнал голос девушки, ласковый, как детское мнение о мире:

— Это от наркоза! Все будет хорошо! Ты поспи чуток, тебе надо набираться сил, а я тут рядом с тобой посижу!

— Я Стас, Стас Бородин... — с силой вытолкнул он из своего сна, похожего на забытье.

— Поняла, я все поняла, ты лежи, Стас Бородин, а я пойду узнаю можно ли что-то сделать. — Успокоила его Лиза, поднимаясь с краешка кровати, на которой сидела.

В коридоре она нашла пост сестры и сказала ей что-то, но та никак не отреагировала. Лиза сама схватила телефонную трубку и справочник.

Вскоре место для спасительницы не осталось. В коридоре больницы летали взад вперед возбужденные фурии: родственники Стаса. Их можно было понять. Неожиданно столкнуться с хрупкостью единственного существа на земле, в ком, как в зеркале, видишь свое будущее, всегда очень трудно, и никакие слова не смогут ничего изменить в этом раскладе. Лиза потихоньку ушла из больницы, столкнувшись в дверях больничного приемного покоя со следователем, который взял с нее честное слово о том, что она не замедлит появится в милиции, дабы объяснить случившееся. Это родственники Стаса в первую очередь позвонили в милицию и заставили их посмотреть на это дело более внимательным взглядом. Неизвестно, что они подсунули в качестве лупы, но отныне к делу о нападении отнеслись со всей серьезностью происходящего.

Лизе до этого было мало дела, она даже не знала ничего о тех событиях, которые происходили в следующие дни. Она успела даже забыть о происшедшем, этот эпизод пал в ее воспоминаниях под напором более существенных для нее событий и как-то вылетел из головы. Однажды, вспомнив о парне, которого она привезла в больницу, она попыталась дозвониться до больничной медсестры, но телефон упорно молчал, а ей очень хотелось попасть на вечеринку, куда ее пригласила подружка. В общем, не судьба! А не судьба, как всегда говорится, значит не судьба.

Лиза не задумывалась над тем чувством, которое заставляло, кроме всего прочего, гасить это всплывающее воспоминание о беспомощных глазах, которые были похожи на глаза впервые бросившего взгляд на этот мир котенка, в которых ничего она не успела прочитать. Девушка вообще старалась не задумываться над нелепым происшествием. Только происшествие не очень-то и хотело ее оставлять, легкой тенью бродя неприкаянно в толщах ее сознания и памяти и пугая своей неприкаянностью. Что-то черное таилось в этой тени, что-то угрожающее, не оставляющее попыток завладеть душой Лизы. Тень воспоминаний расцветала в ее душе пышными цветами больного черной болезнью растения.

Подумать об этом ей не пришлось, потому что Стас сам ей позвонил. Он объяснил желанием отблагодарить ее, и в качестве благодарности предлагал посетить одно из мест общего пользования по выбору!

— Я телефон у следователя полчаса выпрашивал, ты просто не можешь мне отказать! — с гордостью в голосе сообщил он.

— Как там твое драгоценное здоровье? — прервала его измышления Лиза.

— А что с ним станется? Я же молодой, здоровый, на мне как на собаке... — рассмеялся в трубку парень.

— Понятно! — загадочно произнесла Лиза.

— Ну, решайся, идем завтра куда-нибудь? Сегодня меня родичи облепили и носятся со мной, как с драгоценной амфорой, так что сегодня не получится! — оправдывался он, — а завтра я за тобой заеду, адрес продиктуй! — уверенно, не терпящим возражений голосом, закончил он.

Лиза продиктовала свой адрес, повинуясь напору молодого человека, хотя не была уверена в правильности своего поступка.

— А ты уже хотела идти в монастырь? — довольно неожиданно спросил молодой человек, — не стоит, ты рождена для земной жизни.

Лиза опешила. Она никому не говорила о своей тайной мечте. Не надеясь найти что-то подходящее в этом мире, она и взаправду решила отдать себя на служение единственному благороднейшему образу, который смогло “родить” человечество за всю свою мнолетнюю историю: Иисусу Христу. Но тайные помыслы свои она держала в секрете ото всех, даже от людей, которые ходили с ней рядом каждый день. Девушка немного испугалась. Она всегда надеялась, что свои мысли она может сохранить в тайне, никому их не показывая. Столкнувшись с разгадкой ее размышлений, она не могла даже предположить, что это могло быть случайной шуткой, но решила сыграть на этом.

— Неудачная шутка! — ворчливо ответила Лиза, холодея от собственной беспомощности.

— Если ты так хочешь! — поставил точку на разговоре Стас.

Стас в последнее время пережил довольно странную метаморфозу. Чернота, с которой ему приходилось бороться внутри себя, которая грозила поглотить все его сознание, неожидано оказалась бумажной. Достаточно было протянуть руку и ткнуть пальчиком и все вставало на свои места, с появлением острого лучика мир менялся безвозратно. Ему уже нравилась игра в кошки-мышки с чернотой, потому что он знал одну вещь, которая была для него абсолютной истиной: чернота слаба, как слаб свет. Все слабо в подлунном мире, все ищет источник своей силы, не находя его и не оберегая тот источник, который дан с самого рождения –- сам взгляд, который способен победить все. Этот первый взгляд, который бросает на этот мир ребенок, этот первый шорох, который слышит слепой, это первое прикосновение, которое чувствует полностью отрезанный от этого мира младенец –- как раз то, что называется Богом. Каким он станет, этот первый взгляд, что он будет нести в себе, таким и будет ваш Бог. Стас, находясь на перепутье во время своих путешествий в поисках здоровья, понял смысл жизни, он для него открылся с детской непосредственностью и непринужденностью: смысл его жизни был в этом первом взгляде, который бросает этот мир на представшее перед ним существо, норовящее ухватить его за хвост, переломать миру все косточки, и соединить их вновь в том порядке, в котором угодно только ему. Стас был готов переломать все косточки миру, и соединить их так, как угодно только ему, а не представшему перед ним миру...

 

Лиза подошла к машине в каком-то безумном грязно-розовом наряде, или, как сейчас модно выражаться, “прикиде”, с цветочками по бокам. Ткань по фактуре напоминала ткань обивки дивана с косым рубчиком. Может быть это был последний писк моды. Машина, одолженная у родителей, аж фыркнула от удивления, чем особенно удивила Стаса, который не ожидал такого от железки, побывавшей недавно в автосервисе. Принять приглушенный звук за предвестника поломки было немудрено, относиться к этому иначе не позволяли рамки реальности. Так или иначе — только эти рамки и есть мир, в котором столько прекрасного и торжественного...

Лиза упала на ветровое стекло. Девушка даже забыла пристегнуться. Зажатый подушкой безопасности, Стас не мог пошевелиться, не мог вздохнуть, не мог выдохнуть. Вот и закончилась история маленькой, чистой девочки, которая став женщиной, так и не смогла ею стать!

Иногда в случайных трагедиях невооруженным глазом видна пугающая предрешенность произошедшего, словно чья-то властная рука ломает своих пластилиновых человечиков и нет средств спастись от этой властной руки и нет слез понять ее действий. Трагедия тоже жизнь!

Капля крови повисла на ресницах праха, глины, которая еще недавно была живым человеком, капля была готова в любую секунду сорваться и упасть в безду пыли и песка только для того, чтобы упасть в бездну и стать там маленькой звездой посреди мертвого моря черной Вселенной. Стас, зажатый подушкой безопасности, думал о том, что все напрасно в его жизни, чернота, с которой он пытался бороться и воевать, всегда побеждает, всегда берет вверх. Самый большой злодей — Бог, который, придумав саму Смерть, совершил все те преступления, за которые одни люди осуждают других людей на боль и страдания, а очень часто на объятия смерти. Самый большой добряк — Бог, который придумал Жизнь...

 

Соверина

Она лежала передо мной, сотканная из моих мыслей, и, казалось, взирала на меня с внутренним ужасом, который преследует нас перед пугающим будущим, даже если это будущее будет там, после нашего перерождения, которое еще называют смертью. В глазницах, заполненных розовыми лепестками кожи, на маленьких, микроскопических каплях игрались отражения мира. Кожа, сотканная из цветочных лепестков и чудесной глины, которую я нашел в маленьком белом домике на берегу моря, переливалась в ответ на прикосновение отраженных лучей луны. Она манила прикоснуться к себе, воздать хвалу творцу, который вместе со мной, разбрасывая глину, стирая пот со лба, мял ее формы, достигая совершенства.

Пальцы ощущали всю нежность вселенной под своими нервными окончаниями, когда медленно продвигались по линиям невероятных материй, составлявших ее существа, натыкаясь на маленькие неровности и препятствия в виде маленьких комочков, будущих родинок моей Соверины.

Она лежала передо мной и хотелось касаться и касаться ее тела, ее души, хотя ни того, ни другого еще не было. Безумные ласки, которыми я осыпал ее, были готовы разбудить ее, но не было жизни в ее глазах, не было крови в ее жилах. Ярость превращалась в нежность и, концентрируясь на кончиках пальцев, лилась в ее лоно, ее лицо, ее груди, под которыми, где-то, было готово забиться то место, которое могло стать будущим сердцем.

Я наткнулся на какой-то шип, не сразу поняв, что это маленький шип розы. Он уколол меня, и на месте укола начала скапливаться густая капля красной жидкости, готовая вот-вот сорваться и упасть на мою Соверину, прожигая все на своем пути, доставая до самых тайных струн жизни.

Капля, последняя капля с ресниц Лизы, смешалась в этот момент с каплей, которая оживала на моем пальце, и наполнила ее своим дыханием, оплодотворив ее, разрушив все преграды пространства и времени, фантазий и реальности. Две частички крови перемешивались, извиваясь на кончике моего пальчика, пока не упали вместе на грудь Соверины. Волна подхватила меня и заставила посмотреть прямо в небо, заставила воздать хвалу свету и чистоте, которая еще может существовать в этой Галактике. Слова сами слагались в молитву, и не было сил сдержать их внутри самого сердца, внутри легких. Они рвались на волю, они рвались к жизни, маленькими птицами застывая на облаках. “Соверина, живи! — прокричал я самому небу, — Иди по этим пыльным дорогам прямо навстречу самому прекрасному рассвету, который может быть на земле, к трону великодержавного творца, который живет в этих лучах. Соверина, живи!” — как заклинание произносил я, ни в чем не уверенный, но сильно не задумываясь о последствиях. Набатом звучали слова, летевшие из глубин моего существа, из глубин моего сердца, отражаясь эхом под сводами маленького и чистого домика.

Луч осветил меня, ослепляя, выжигая все плохое, что скопилось за время долгого перехода к моему единственному убежищу, моей единственной пристани, предназначенной мне свыше, луч игрался со мной, принося мне свое весеннее тепло и безудержную радость среди безрадостной безысходности моей беспомощности, невозможности оживить свое совершенство. Каким-то внутренним усилием я собрал все тепло, подаренное мне лучом, и оно упало вместе с каплей крови моей и Лизы.

Соверина открыла глаза, посмотрела мне прямо в душу, протягивая свои руки к сердцу и прикасаясь к источнику моей жизни. От ее прикосновений сладкая дрожь бежала по моей коже и не было сил остановить ее. Я понял единственную вещь, которую мне было дано понять: это моя душа смотрела в свое отражение, словно в небесное зеркало, прихорашиваясь перед великим праздником счастья жизни!

    

Предложения, замечания, мнения по поводу моего творчества вы можете направлять по адресу:

170000, г. Тверь, а/я 123 (для Павлова). Найдется повод, пишите! Не уверен, что отвечу, но прочитаю обязательно.


Назад

Набор текста авторский
Опубликовано  24.09.2002