Электронная библиотека  "Тверские авторы"


ГЕННАДИЙ АНДРЕЕВИЧ НЕМЧИНОВ

Когда все только начиналось…
Дневниковые записи
 

<< Содержание
<< На страницу автора

Сбывшееся, несбывшееся…

24 июня 1993 г., утро

Вместо повести «Синий ноябрь» (ноябрь 56 г.) эту тетрадь отдам записям к роману «Письма к женщине»: надо отобрать главное, что войдет в р-н, что-то обдумать, взвесить и т. д.

Не исключено, что здесь же промелькнет и что-то подневное – за неименьем теперь постоянного дневника.

Всю эту неделю, после завершения «Дикого острова», мучился: что же писать дальше?.. – на очереди много всего, и много начатого, что ждет давно. А тут еще и почти полная невозможность издаваться; задумаешься поневоле.

Позавчера окончательно было склонился к «Даше Глебовой»; роман этот начат прошлой зимой.

Все записи и тетради начала нашел, отвел им в столе ящик, расположил, продумал очередные главы; пришло ощущение необходимости для себя этой книги: там все болевое и важное, самые центры жизни – Россия, деревня, русская женщина нашего времени, совсем не испорченная им, но в конце концов им погубленная. Там старые и новые деревенские типы, то, что рушится и что еще уцелело; там изломанные характеры провинциальных интеллигентов. Многое и лично выстраданное, что жгло и жжет душу… Все это с трудом сдерживал в себе в последний год, заканчивая «Спуск в глубину». И такое чувство радости, глубокой и спокойной, было вчера, что вот завтра (т.е. сегодня) напишу уже первые страницы, и пойдет мой роман, м.б., растянувшись лет на 10, и совсем торопиться не стану…

А утром, после сна, все изменилось. Проснувшись в 5, увидел чистое легкое солнце первого утра, залившее мое «зальце», по слову плотников, где нынче спал – начал припоминать подробности сна.  А приснилась мне любовь студенческих лет Г.К.

Будто бы она больна, при смерти, и просит меня приехать в Сибирь; еду; она лежит. Последнее желание: увидеть всю жизнь с высоты. Каким-то образом я добываю воздушный шар, и мы поднимаемся высоко-высоко над землею и замираем на одной точке; далее – все настолько сложно, что в этом нужно долго разбираться: перед нами и земля внизу, и вся жизнь, в мельчайших изгибах, поворотах, час за часом, и мы видим и понимаем все – мудро и взросло.

Полтора часа (взглянул потом на часы) я думал над этим сном. И мысль: «А вдруг Г. действительно так плохо… Уходит или уже ушла… Ведь ничего не знаю о ней много лет…» – с неожиданным как бы озареньем решил: пишу давно задуманные «Письма к женщине».

Поднявшись, начал собирать все разрозненное к этому небольшому роману. Многое начатое – в Кишиневе. Но это-то не страшно. Сложить – захватывающее многообразие материала. Ленинград, деревня, Йошкар-Ола, Калинин, Сибирь – Красноярск… И торопиться нельзя, и этот материал, конечно, будет подгонять. А тут и еще мысль: 40 лет со дня приезда в Ленинград и начала студенческой жизни. Поневоле поспешишь – все вспыхнет в душе.

Слушаю квартет № 1 Бетховена и думаю: как же быть?..

А под эту медлительно-задумчивую, но осторожно, чутко касающуюся самого потаенного в душе – музыку (особенно первые такты 1-й части) – встает все ленинградское, оживает, насыщается воздухом, уже движется, дышит, втягивает меня…

Новые опыты жизни оплодотворяют все старое, сливаясь с прошлым, и прошлое – уже невозможно без нового.

раннее утро 25 июня

Под квартет № 1 Бетховена рассматриваю перед началом «Писем», – Летний сад, Марсово поле, наш Дом: институт Книжных и Любовных наук, все окрестное.

И почти все – символы, все кричит об Ушедшем, тут же становясь Настоящим. Вот эта скамья на Марсовом, она явно та же – синий ноябрь 56 г. Вот этот уголок у Инженерного замка – апрель 57-го. А мостик у Конюшенного ведомства: декабрь 56-го, возвращение из лягушатника… и т.д. И прелюбопытно это мгновенное съединенье старого Петербурга, который тут же в книге с Л-дом студенческих дней: воссоединение естественнейшее, оба города отдают краски и жизнь один другому.

А 40 лет назад все только начиналось. И теперь понимаю, что к этой книге я пришел вполне  естественно. Нет, о книге сейчас я и не думаю: к записям о жизни там, в великом граде Петровом.

Вчера поехал в конец Ленинки, к ручью, за которым уже захаровская дорога. Проезжал мимо домов однокашников – Витьки Морозова, которого давно нет в Селижарове, маленького домика бедного Алика Иванова, так рано ушедшего;  и вот кончается Ленинка: именно здесь, над ручьем, мы остановились с Мирой Егеревой ранним, ясно-прохладным июньским утром. Я провожал ее с выпускного вечера и в последний раз в жизни видел ее лицо; оно всегда, обращаясь ко мне, каждой черточкой излучало доброту и откровенную, милую симпатию. Мы с ней учились в одном классе восемь лет. Слышу и ее слова: «Ну, иди домой, я теперь одна. Спасибо, что провел». Я никогда и ничего не испытывал к ней, кроме ответных дружеских чувств; раза два был у нее дома в Захарове и в их большом саду с огромными старыми яблонями. Дом и сейчас стоит, но никого в нем давно нет. Мира утонула в Красном Холме в 54-м году.

Вот здесь, над ручьем, можно сказать, я и простился со школой.

Борьба питерских стихий во мне: теплое, холодное, ледяное… – вид тот или иной, напоминающий чувства, ощущенья прошлых дней; иногда: холод – и тут же потепленье: начало и продолжение.

Соединение с ленинградскими днями постоянное: особенно – сентябрьское, апрельско-майское, отчасти июньское, сильно – ноябрьское, когда ноябрь почти переходил в декабрь.

Холодный свет отбрасывают окна какого-то завода на Неву (или Невку?), когда возвращался к себе трамваем – и смотрел на эти окна в одиночестве ноябрьском.

…Все та же синичка на заборе прыгает, поглядывает в окно, не спеша улетать: привет от нее? Может быть, Г.К. узнала, что я начинаю «Письма к женщине» – и дала знать о себе: юность общая, душа жива, начал вовремя, пока все не стало глухо-безразличным?..

«…Когда судят об отдельном поступке, прежде чем оценить его, надо учесть разные обстоятельства и принять во внимание всю сущность человека, который совершил его».

Монтень

Антисфен, ученик Сократа, когда его спросили, чему лучше всего научиться: «Отучиться от зла».

А это самая трудная наука.

Аристотель говорил и считал, что «человек благоразумный и справедливый» может быть в иные моменты жизни и невоздержанным, и распутным.

Сократ признавался, что у него была склонность к порокам, но что он благодаря самообладанию обуздал ее.

Стильнон, другой греческий философ, любил вино и женщин с ранних лет, и потребовались «упорные усилия», чтобы он стал воздержан «в том и другом».

Пифагор покупал у рыбаков рыб, а у птицеловов – птиц, чтобы отпускать их на волю. Вот вам из древности пример не жестокости, а высшего разума.

Все-таки пока решил написать «Фомушку» – большой рассказ или маленькую повесть; думал о ней, как о части «Даши Глебовой»; но, может быть, совсем отдельное напишется. Идет; тут что хорошо – просто жизнь, и – соответственно приходят слова: как подсказанные и вдруг явившиеся, произнесенные кем-то прямо тебе в ухо, и я только слышу да записываю.

Узнал сразу от нескольких людей, что в «Нашем современнике» № 4 мой рассказ.

Написал «Разрушитель» в полчаса, сразу и послал; он для меня почти случаен, прочитал – мучительное чувство ненужности этой публикации. Но вот перечитал позавчера: да нет, живое светится там, есть, и хоть этот рассказ ничего не говорит обо мне: пусть будет.

Так все случайно в авторской жизни.

Лишь более или менее большая вещь может сказать о главном; и то не всегда.

Вчера – резкая тоска и грусть по Н., многое-многое вспомнилось, и до слез: из молодости и всего нашего общего. Чуть не дал было телеграммы – немедленно возвращайся, мне плохо без тебя.

Но тут как бы извне прозвучало одно ее оскорбительное и глупое слово, второе – и вздох свой услышал: нет, не дам такой телеграммы. Откровенно легче мне все-таки сейчас одному – душе легче.

Ровно 50 лет назад, 43-й год, лето, – Ваня Глухой фотографировал нас вместе – маму, т. Олю, маленького Сережку и меня в Красном Городке. Вот стою в свои неполных восемь лет, обернувшись лицом к домику нашему, за спиной – лес, сбоку столовая, весь Городок, и тут же молодая мама…

Просматривал стихи Бунина, и невольно: вот 30-летний самоуверенный, хотя и до краев насыщенный печалью, но и в печали самоутвержденье таланта! – и почти рядом, через три сотни страниц – 80-летний прощающийся с жизнью старец.

Вот и жизнь.

5 июля

Сразу за окном – облаков летучая гряда: совершенно так, грядой надо мною. Светлое утро, в небесном сиянии. Сегодня начинаю его с этих строк, а не с «Фомушки», как уже привык.

Снилось одесское – упоенье даже во сне степью над морем, зноем, тут же друг молодости Нина Ч., ее сестра, какие-то одесские же люди, – и в то же время сознание ушедшего всего этого, и невозвратно, а в самой глубине: да почему же ушло, если можно взять и поехать летом? Еще звучали во мне молодые голоса, когда проснулся и понял: уже не поедешь, а если и – совсем все иное в тебе, в мире.

Приснилось еще, что мой 60-летний юбилей: где-то в маленьком уютном зале, шампанское, все, кого я знал в юности, молодости, в зрелые годы – собрались здесь вместе и с веселым смехом кричат: «Да разве тебе 60 лет?! А помнишь…» – и все, о чем кричат, я вижу тут же, сразу: Летний Сад, Дворцовую наб-ю, Марсово поле, дороги селижаровской земли, весенние ветки на мартовском снегу, на которых я лежу и смотрю в небо, а рядом Юра Батасов стоит. Затем Улан-Удэ вдруг, Кишинев, потом – бесконечность вечернего моря… Это было такое мелькание, что и сейчас я поражен им: видимо, душа уже была готова к нему в себе.

И во сне думаю: нужно написать об Одессе, море, степи, ночи над морем что-то молодое, знойное, вечное…

Не попробовать ли уже теперь?.. – июнь 67 года, Вулканешты-Рени, такси, затем автобус, потом Одесса и ночь над морем?.. Пшеница – и море.

6 июля, 6 утра

И во всем, о чем я думаю сейчас – струится время.

40 лет назад начинался Ленинград: четыре года последующих насытили юно-зеленой жизнью все четыре десятилетия. А для Кокорева эти четыре десятилетия были всей главной жизнью: было студенчество – и вот уже давно как закончился земной путь. Вот все это нужно как-то связать в «Письмах к женщине».

Из моего открытого окна тихо выливается музыка – слышна лишь для меня: квартет № 2 Бетховена, в котором я узнаю уже столько всего.

В эти дни все напряжено ожиданьем вестей из Кишинева, становится уже трудно работать: как там у Левушки с Америкой?.. И как Нина вошла в эти дни в молодую семью, все ли хорошо у них?..

«…Что моя душа, Виргилий, не моя и не твоя»: Бунин угадал многое этими словами.

«Три сна»; «Дед»; «Селижаровский дом»: пишу эти рассказы.

В нашей семье всегда насмехались над всем показным и внешним.

«Если что-нибудь по-моему не здорово – то не потому ли, что это я не здоров?

Платон

Утро сегодня: совершенно особенный запах, в котором я услышал все самое летнее – сердцевину лета – унюхал, со всем, что для человека это значит: свежесть, и дождевое что-то, и юное, и тоска по Великому случаю, который вот-вот настигнет тебя…. И подхватилось сердце, понесло куда-то.

Не страшно и за гробом, если хоть раз в жизни так полно, как сегодняшним утром, поймешь, услышишь все живое в себе и вокруг: соединение вечного в секунде.

У печки (вчера вечером протопил): все так мирно и тихо в душе, что желаешь одного – сидеть и бесконечно думать.

В первой заре (встал в 4.30) такая чистота и ясность, что сердце отзывается на нее тотчас, первым же осознанным толчком: вот он, видимый свет, сопровождающий тебя в жизни, как и ты его.

Сюита № 2 Баха звучит.

В нынешние мои годы жизнь открывается в новом качестве – где все меняет свои цвета и знаки; уходит – все-таки естественная для человека – боязнь чего-то не успеть, ее сменяет мысль: так что ж? Кто-то иной: мы все Одно, в главном; исчезают любые страхи и темные опасенья: да чего и к чему кого-то, чего-то опасаться? (Это уже было у меня: осень 68-го-осень 78 гг.) Все измеряешь, соизмеряешь с сегодняшним днем: вот ты прожил этот день достойно, а вчера был неприятный срыв… Все видишь в себе и людях насквозь: это плохо и мешает, но это же и позволяет ощущать неслучайность опытов былого. Прислушиваешься заново, точно вернувшись в детство – к птицам, голосам людей, с новым чувством высшего проникновения: отрадные открытия каждый день. И самое главное – ты понимаешь всею сутью своей слиянье со всем, и потому нераздельность Общего бытия, жизни, смерти и снова жизни.

К.Н. – в эти дни – какая-то пронзающая близость, понимание, жалость, узнавание и своего в ней, и снова милое из наших молодых лет приходит. Осознание родственной слиянности душ; вот это, наверное, и есть то, что диктовал закон с древних времен, принятый людьми: мужчина и женщина вместе до смертного часа, несмотря ни на что. Но: мир, мир душе нужен! Вот из-за чего люди, понимая смертный грех этого и страдая, все-таки расстаются: покой и мир нужен сердцу. Вот как мне сейчас.

Два с лишним года, – середина 91-го – как ходил к Кривому Колену зеленым берегом, и вот снова видел каждый куст, дерево, изгиб реки…

У окна в зальце своем: деревья на том берегу, Барагино, река, небо в пухлых, толстых облаках и синь между ними, свет и тень – играет ветер, а во мне – вся прожитая жизнь, со всем, что в ней.

Подумал внезапно: а не у меня ли теперь – в моей нищете, – самые идеальные в мире условия тем не менее для писания?..

Сегодня вчерне закончил «Фомушку»: много думал о нем с 87 года, а написал так ли? Пока не знаю.

10 июля

Все эти четыре дня странички две писал «Что было – то было»; но вообще не до писанья: не знал, как решилось у Левушки с Америкой. И вот вчера по моей просьбе Юра Б. позвонил из Твери в Кишинев: решилось! Едет в командировку 21-22 июля.

Сегодня – маленький праздничный отдых; может быть, съезжу в Осташков, похожу по улицам, к озеру, к нашему дому, к бывшей редакции и т. д.

А завтра продолжу «Письма к женщине».

Или написать-таки рассказ «Признания Митьки Горшенина»?..

15 июля

На огороде – сплошной разлив ромашек – крупные, желто-свежие, то ручейком, то островки. Зовут взгляд.

Вышла в «Кодрах» моя «Лебяжья Канавка»; что ж, этой повестью я доволен: там есть юность и Ленинград.

Утром влился воздух в форточку. За столом с 6-ти, но не писал, а просматривал «Канавку»: хотелось перепроверить себя; стал читать главку за главкой.

Вчера вечером преддождье: вечер был так прижат отяжелевшим небом к земле, что ощущался физически – все сосредоточилось в этих минутах, все запахи, затишье, ощущенье жизни, которая прислушивается сама к себе.

А ночью разразилась сильнейшая гроза; проснулся от молний и грохота: гром на всю Вселенную. Полежал, послушал – и в самый разгар грохота спокойно уснул.

В сущности, все 20 последних, вот этих идущих в будущее лет – у меня было идеальное здоровье: ощущал себя гораздо моложе, свежее, чем в молодости и даже в юности.

Дай Бог и дальше.

Вчера вычитал у Бергмана: «Убедился, что небо – пусто».

Небо-то пустое само по себе, но главное ведь не в этом: человек живет высшим в себе и к этому высшему всеми силами тянется, и вся его суть, к Высшему Началу взывая, олицетворяла это Начало давно в Боге, поняв, что его самые заветные и святые чувства и есть Бог.

Человеку в его стремленьи к идеалу нужен живой, мерцающий таинством Облик: вот это и есть Бог. К тому же все бесконечное чудо высших, самых напряженных душевных сил, рождающих Невозможное, но во что верит человек и чему нашел подтвержденье в практике тысячелетий, стремится к воплощению – и воплощается в Боге.

Как же мог человек без него? А небо – небо ведь в душе человеческой необозримее неба над его головой, и там-то и живет Бог, – а не в пустоте, как говорит Бергман.

Зубрица – от зубр.

Приснилась молоденькая совсем Валя Садова – где-то в наше время, в каком-то путешествии дальнем, комната в четыре окна, рядом, за стенкой, голоса, что-то от суеты и лихорадки ожидания, и В. С., вбежав в комнату, своим поспешающим голосом: «Можно, я тоже поеду с тобой?»

16 июля

Утреннее плетенье мыслей.

Может быть, написать маленькую повесть с совершенно простодушным названием: скажем, «Когда я был в Германии»? Очень хочется опять оказаться в марте 67 года, в Германии: люди, люди, очень не хватает людей.

В «Дашу»: такая нагруженность своим, что многое вокруг просто не замечалось, поэтому многие люди, «уголки» жизни навсегда остались тайной.

…В школе во время студенческих каникул его вдруг обрадовало, что глаза у него стали чистые: ничего своекорыстно-хищного не шевелилось в душе, даже если видел откровенное кокетство, хотя ощущал себя сильнее, энергичнее и увереннее, чем в школьные годы; это было ощущение наивной детскости всего, что было тайной и приоткрывалось тогда. А теперь там и осталось.

Еще о Времени: читал русские летописи, и так ясно увидел, что это ведь было вчера: хозары, Изяслав, Святоша, Черноризец, которого мучает плоть и проч., и Киев (не «древний», а просто вчерашний), и половцы, и как младший брат Мономаха утоп на его глазах, и все эти травы, степи, зелень лесов и золото церковных маковок, и грехи, и ужасы, и муки совести… Это были уже вполне люди, и потому-то наша с ними общность во времени безусловна: и в смерти, и в всечеловеческой, и в русской истории: все в начале, все полно наивного простодушия первооткрывателей.

Одесское все сильнее тоже зовет: или несколько рассказов, или маленькая повесть: только осеннее, – весна ушла.

Может быть, из одесского: «Море в сентябре», «У обрыва», «Кафе в Аркадии», «Пироговская»?..

«Я не боялся возвращаться…» – какой-то странный повтор прилип, означает это, судя по всему, мое действительно выстраданное правило: не бояться вернуться туда, где была твоя жизнь: истинное ничем не испортишь, и глупость это – «не возвращайтесь…» и проч.

О еде – насущное теперь.

Жена о муже в автобусе:

        Ест много!

Мать о сыне:

– Мужик мой недоволен (2-й муж): сын приходит­ ­– съедает много.

Русское – в безднах Берлина, период первой эмиграции и т.д. – и теперь много в памяти берлинской русского, в т. ч. набоковского, как он ни отрицал немецкое все.

Какая унылая духовная бедность: близко знаться лишь с родственниками (разговоры М.К.).

Маяковский: последние фотографии – нос; отрешенность уже от жизни, вздыбленная грудь – и предельный трагизм каждой черты, непониманье, тяжелое, происшедшего.

…Уходит, кажется, из лица то, что так влекло женщин (слова И.С-й): неудержимость молодого порыва, обаяние, упоенье жизнью (и В.К. об этом же).

Ю. Батасов, друг молодости, у которого теперь «Крестьянская газета» и типография, взялся издать маленькую книжку мою – две повести. Кажется, и мне, и ему эта мысль близка и приятна.

17, под вечер

Три дня был хвор – колол дрова, распарился, а тут ветер с дождем, жаль было кончать работу, промок… – в результате легкая температура, и я уже не копался в огороде, не колол, не мастерил что-то, как привык, а лежал и читал, почти страдал от безделья. И вдруг – обрадовался этой свободе и праздным, таким сладким мыслям. Читал старые русские летописи, Набокова, пил чай, кофе, слушал Бетховена и Шумана… Все эти три дня так и прошли.

Сейчас поспал днем, проснулся – и тотчас понял, что вполне здоров: это стало ясно по первому же ощущению себя, как встал, каждая жилка дышала здоровьем.

18 июля, утро

Сны сегодняшние: наш вечный родной домик, Сережа на сеновале, я внизу, мы с ним переговариваемся, а на улице мама с соседями – слышен голос, – и в доме что-то напевает отец… Перед глазами – огород. И ощущение вечного присутствия всего этого в душе.

18-е

Затем продолжение сна: наша старая, преобразившаяся кишиневская квартира, за окном – огромная очередь, и слышен голос: «Хлеб будет сегодня?» – это, наверное, отголоски военного: пишу «Что было…». Да и новое.

Не выспался и прилег еще. И тотчас – легкий, молодо волнующий сон: какое-то путешествие, молодая девушка, мы незнакомы, она, с улыбкой глядя на меня, откидывается на моей руке, я полуобнимаю ее, затем моя рука, скользнув ей под кофточку, уже на ее обнаженной, горячей груди.

Нечто подобное было в юности, но в поезде, а не в автобусе, как в этом сне.

Изумительное ощущение выздоровления: каждый мускул тела бодр, а мозг ясен и вполне готов служить.

Старик, запасшийся холодильниками в 80-м (!) году – Зилы – и теперь продающий их по 300 т.: хитрец старый – и, видимо, умный старичок.

Картошка – 1 кг 100 рублей, ягоды – 100 рублей стакан.

– Что ты кипишь, что плевок на горячей плите? – Слава Козлов соседу.

– Воронова, Светка, ты слышишь, стерва? (по телефону).

– Ты западная, тетка? – в автобусе.

– Западная, сынок, я западная тетка (приехала из Белоруссии).

21 июля 1993 г.

Приснилось что-то связанное с Улан-Удэ, какие-то казенные коридоры, и люди, нечто напоминающее бурятское министерство культуры, с мелкими интригами, своими «титанами» типа Шадарова и пигмеями-подчиненными… Даже во сне было смешно.

Затем это ушло, и осталось что-то печальное, тонкое, нежное до боли в душе: степь, сопки, то голые, то поросшие сосной сибирской, закаты, песчаные улицы Улан-Удэ, и какая-то женщина, и отголоски прошлых мечтаний, надежд… Все пронеслось; и уже в полусне подумалось о повести, как бы все это было в ней.

Например: гостиница; кафе в сквере; улица Доржи Банзарова; Клара; дорога в степи; девушка на привале; ночь в степи; в ресторане «Байкал»; книги. Все это коротко и напряженно.

Самые чистые, бескорыстные мои годы, откуда все лучшее – помимо детства в войне, когда вспыхнуло в душе истинное начало моей жизни, – это 7-10-ый класс: от толчка дружеской, полной мысли близости с Володей Синявским, и до окончания школы; в эти годы я не помню в себе ни зла, ничего, чего можно стыдиться; я любил класс, я жил полной жизнью, у меня все было подчинено правде, твердым правилам верности, и все это вполне естественно, без натуги… Вот о каком времени написать бы.

В романе можно сделать так: часть первая – «Исповедь экскурсанта», часть вторая – «Не достигнув дна».

Ровно 40 лет назад мы четверо уезжали первыми из нашего класса – в Ленинград: Нюра Соколова, Витя Шустров, Рая Беляева и я. Двоих уже нет в живых – Нюры и Вити: вечная им память в душе. Провожало много народу – да почти весь класс, были и учителя – И. И. Смирнов с В. А. Соколовым, оба пьяненькие, молодые, веселые, желавшие нам счастливой дороги. Тут же с нами, конечно, и родители наши. Мама и папа с расслабленно-милыми, родными, мама в слезах  лицами. Впервые, впервые в строгую жизнь, да и просто впервые из дому один… Целуемся, все идут, бегут за поездом, Эдик Голубев вскакивает уже на ходу, он тоже под градусом, шепчет горячо: «Ив. Ив. сказал, что Сталин был тираном…» – тогда это казалось еще невозможно, но уже – почти правдой… Обнимаемся; спрыгивает. Ив. Ив. кричит: «Напиши мне что-нибудь своими иероглифами!» – эта фраза в ушах. И всего-то ему было 32 года! – а нам казался почти пожилым.

Мама и папа спешат, спешат вслед поезда, вот опять передо мною их обращенные ко мне лица…

Утром: Лихославль. Почти все, как в моей «Наденьке Князевой». Дома, ожидание; снова поезд. А вечером: Ленинград, первые дома: «Да неужели это и есть Ленинград?» А понял, что это так и есть – лишь на Большом Проспекте, затем на Дворцовой набережной – над волнами Невы.

Уехал под вечер велосипедом за Селижарово, за Ларионово, и прокручивал заново эту жизнь, жадно вглядываясь в нее и в отчаяньи пытаясь понять.

22-е

Прочитал несколько страниц «Хаджи-Мурата»; как всегда, это захватывает силой точности; и вдруг мысль: а вот какое право называть героя историческим именем и давать ему свои слова, и, не главное ли, мысли, диктовать поступки, пояснять мотивы и проч.

Все, право, это едва ли не игра: если, конечно, забыть, что Воронцов, Хаджи-Мурат и др. – живее, конечно, всех живых этих людей.

Три дня, после короткой утренней работы, – решил, перед приездом Нины, в спокойствии и безмятежности духа (но не остался безмятежным!) лежать на сработанном мной топчане на веранде и читать. Все время тянуло что-то, уже по привычке, делать во дворе, огороде, но в конце концов заставил себя лежать и читать: и был вознагражден. Как давно не рождалось таких – и стольких мыслей – и жизнь вся, и населяющие ее люди – все проходило и проходило, непрерывно сменяясь. Как мучительно было бы – и безобразно! – если бы в такие минуты глубочайшего ухода в собственную жизнь, и, параллельно с этим (одно дополняло другое) в искусство – кто-то, что-то, чей-то голос, например, врывались, мешали, взывали, угрожали, вопили или обвиняли. Это было бы просто невозможно вынести, перенести. А потому я весь дышал одиночеством, его благословенным воздухом.

А читал – «Машеньку» набоковскую, и другие русские повести, и «Пленницу» и все это на втором плане, не мешая одинокой и ясной мысли.

Вчера закончил первую тетрадь «Что было – то было…», и сегодня – несколько страничек «Писем к женщине». Как-то пойдет?..

24-е

Слушаю маленькие вещицы Прокофьева, на улице безумный ветер, буду опять дома; а ночью все рычало, гремело, сверкало – и непрерывно лил, хлестал дождь; спокойно слушал и снова засыпал.

До 60-ти лет я закончу «Дашу Глебову» – примерно 10 листов – и весь год, от 60-ти до 61-го, если все будет хорошо: повести «На холме» (83-й, Захарово), «Не сбылось» (апрель 68 г. – Львов), «Поле» (52 г., последнее в школе), «К Зине» (одесское), «Цветной июль» (чешское), «Дорога над Рейном» (немецкое –   67 г.); пьесы «Признания престарелого Митьки Горшенина», «В углу», «Две судьбы». Это примерно листов 15-ть: небольшой том.

Если отдаться целиком «просто жизни», как многие селижаровцы – то думать просто некогда: вот откуда многие и многие беды людей, от инерции жизни, безмыслия, все уходит в делание – осмотреться, побыть с собой, глубоко задуматься – непрерывная цепь дней, без остатка в заботах.

С ужасом думаю – не начались бы опять у Нины ее нервные всплески, мне сейчас так покойно, забыл, где сердце, голова ясна, и делаю в 10-ть раз больше, чем в Кишиневе.

А не начать ли «Поле» или «Тихую ночь» (вот о чем забыл!) сейчас?

Но и «Письма» бросать не хочу.

24-е, вечер

Просмотрел несколько записей старой пришвинской книжки «Дорога к другу» – и вдруг убоялся этих назойливо-повторявшихся в старческом трудолюбии и постоянстве дневниковых строк: сколько тут просто желания все еще, еще написать, без неожиданной крылатости молодых и зрелых лет; если придет старость – уберечься от желания писать и писать, уже ради самого писания – тогда не избежать всей этой мелочности повседневья и желания просто двигать рукой с зажатым пером.

Самоконтроль вечный!

25-е

Слушаю Моцарта – ту самую концертную симфонию для скрипки и альта с оркестром, что открыл для себя в 77 г. и которую так полюбил с тех пор.

26-е, утро

Вероятнее всего с романом, который сейчас у машинистки Полины А., я поступлю так: общее название дам – «Спуск в глубину», и – часть первая – «Исповедь экскурсанта»; часть вторая – и «У бездны».

«Счастливой» – с точки зрения спокойно-строгого семейного настроя, единого почти дыхания, вечного расположения к работе и отрадной мысли, всего душевного и духовного-физического хода – была жизнь Пришвина с Вал. Дм. (с которой я был знаком и которая звала меня в Дунино, но по свойствам своего характера не поехал). Счастливее, скажем, жизни Толстого в Ясной Поляне. Непредсказуемость и злобные бури С. А., вечные нервотрепки, поеданье друг друга, желанье Т-м смерти из-за всего этого, угасание дара (в том же «Воскресении», с его излишней навязчивостью и порой недостатком одухотворенности, без чего нет художества истинного) – и тем не менее не отпускает чувство, что жизнь Л. Н. была естественной жизнью. А П-а жизнь – уходом в искусство от всего «излишне земного» в его додуманной и до встречи с В. Д. жизни. Долг до конца, не взирая на вероятность собственной смерти, попытка самоубийства жены – почти до конца! – и это освобождение себя от всех уз, привычно связывающих людей на Земле, в самом конечном уже. Вот и есть: один – великий, второй – куда, куда, куда меньше.

26-е

Как мощно разрослась тыква – сижу и смотрю в окно: зеленый, бушующий сейчас под дождем и ветром, остров листьев и ярчайше-желтых звезд. А дальше вздымается, словно лес, укроп… Горох… Цветет и уже почти отцвела, – картошка. Ах, хорош огород! Вот только травы я напустил много.

Но все равно: отрада жизни.

27-е

Научившись писать, действительно (или, может быть, это кажется лишь тебе, все равно) овладев словом – стыдно писать от случая к случаю, лениво и мало: это нечто, идущее уже против самой природы, п. ч. владенье словом – тоже часть усилий природы по самоизучению.

Из сегодняшнего сна: мы с Ниной идем с покупкой – прекрасным конем-скакуном, накрытым бархатной зеленой попоной, я веду коня, поглаживая его морду и ласково успокаивая. А на Н. – тоже зеленое бархатное платье, с темно-рубчиковым отливом. Идем вдоль весенней разлившейся реки, и почему-то во сне я думаю, что это – Нева.

Наконец уступил желанию – и написал первые страницы молдавско-одесско-черноморско-степной повести «Тихая ночь»: так нестерпимо захотелось окунуться в эту тему.

В Коптево два дня назад ездил вечером на велосипеде: вечер был почти такой же, как в 74 году, когда вот так же, лишь другим велосипедом, побывал там и говорил с Вл. Ив., А. Ст., посмотрел сарайчик, в котором спали с Ив. Ив., Валей Преображенским              21 июля 59 г., на летнюю Казанскую.

В Зенцове постоял; поехал дальше – и на этот раз совершенно точно определил, где мы с мамой стояли ровно 44 г. назад, направляясь на сенокос за К-во, узнал наши места. А вот дома коптевские узнавал не сразу, даже огромный 6-ти оконный дом Ив. Ив., сейчас он произвел впечатление чего-то такого русского и деревенско-исконного, что дух захватило. Лишь один дом в Зенцове может с ним сравниться. Вспомнил я, как стоял тогда у Филиппова и  смотрел вниз – небо было все багрово, в густо плывущих облаках. Вернулся тогда домой поздно, за столом самовар, густой пар, папа и Сережа сидят, папа: «Геничка, садись скорей, вот и чаек!» А всего-то 19 лет.

…Каждая удачная строчка как будто вырывает из смертного круга.

31 июля, вечер

…Увидел свою фотографию 76 г. – и вдруг мысль: мама меня таким уже не знала – только в детстве и совсем молодым.

Надо попробовать написать давно задуманные «Двенадцать параграфов жизни».

Завтра: август. Как незаметно подошел, а ведь только вчера, кажется, была весна.

Егор Яровынский – много о нем услышал.

Ручей Дубок у Коптева.

Рассказ Александра Павловича Мясникова, как он за три дня срубил свой нынешний, довольно большой дом.

Письмо большое от Левы: предотъездовское –  значит, все хорошо.

Доброй им дороги и удач!

 Прислали мне почтовую карточку с моим портретом: выпустили в Молдавии. А чем-то и любопытно.

«Родина» бунинская.

Читал, местами, и «Гете» Эмиля Людвига с несколько иным чувством, чем раньше.

Гете показался  ближе и как-то понятнее в своем «бюргерстве» – раньше многое в нем, помня о Байроне, Лермонтове, не принималось.

Замечаю, что часто вскрикиваю совсем как отец – интонации, голос… Наклон тела, этот бешеный подчас всплеск глаз… Нужно бы освобождаться от излишнего в крови накала – вредит сильно.

Весь день сегодня дождь – 2-е авг., день Ильи Пророка (Большая Коша!).

Было много дел дома, никуда даже не вышел: и решительно счастлив одиночеством. Огород наш в дожде, крутая зелень впитывает дождь; работал, читаю «Пленницу» прустовскую, варил грибной суп, слушал Бетховена (хватит музыки – буду работать в тишине); письмо Н., размышлял обо всем на свете… Как чудно колышутся мои цветы под самым окном.

А встал сегодня рано – тотчас после пяти; около 8-ми уже колол дрова, поработав за столом.

Все было сине; светлые лишь, прядями, облака. Печку в кабинете протопил.

В «Письма…»

В молодости – сам себя почти не контролирующий напор жизни, рвущийся из человека вовне: дух, душа, тело… Счастье, если сам человек и судьба все-таки не позволят этому страшному стихийному напору выйти за рамки, в излишества всякого рода, свершить что-то непоправимое.

Множество полузабытого вдруг поднялось в памяти, связанного с Домом литераторов в Москве: люди, сценки и проч., проч.

Надо бы куда-то как-то «определить».

Если даже один человек припомнит свою жизнь – это безмерная, глубочайшая, неохватная стихия сущего.

Зоологический музей! – еще раз: в «Письма…»

Загадка Ленинграда всегда в душе.

Новоникольское кладбище втроем: Марк, Юра и я – начало   55 г.

6 августа, раннее утро

Ощущение излишней отчетливости жизни на 10-м году: Кр. Городок – дымка вдруг рассеялась волшебная, окружавшая каждый день.

Позавчерашние сны, которые хотел записать, но растерял; лишь два: уже не в подробностях, а состояние. Один: сквозное чувство неразрывной связи, в смерти и жизни двух душ. Две души летят над туманными безднами земли, мира.

Затем, уже как продолжение и переход в явное, в привычное для воображения и чувства – лечу на воздушном шаре, с предельною четкостью внизу – очертания речных пойм, лес, приближается земля, озеро, снова шар взмывает в поднебесье, вот пошло что-то совсем знакомое, селижаровские подробности, но преображенные сном: все земное уже стало одновременно и состоянием души, а не только нечто вполне физическое.

Воздушный шар рвется ввысь, земля уходит, чуть дымящееся бескрайнее поле внизу, и вдруг – ярчайший, все расширяющийся по мере приближения к земле, луч света; тут уже началась такая отчетливость виденья, какая почти невозможна наяву; вот луч света уже коснулся земли, и тут все во мне – навстречу земле: расширившийся луч высветил обнаженную женскую фигуру, коленопреклоненную, на молитвенном коврике, склонившуюся в мольбе о чем-то; вот женщина поднимает лицо, встает, в плавно-замедленном усилии, и я вижу, в восторге и ужасе страдания – знакомое лицо…

Тут шар рвануло, понесло, бросок – и шар катится, бьется по земле, я хватаюсь за забор… И встаю, узнавая устье Полевой улицы, там, где она вливается в Льнозаводскую. Сегодня пойду взглянуть на это место приземления шара – так все это было во сне, как живое: теперь это место – уже не просто памятное или знакомое, оно с внезапностью преображения стало не поддающейся простой расшифровке частью Селижарова.

Лева с семейством в Вашингтоне. Пока трудно все это вообразить. Как-то там чудная Аничка, к которой я так привык, и полюбил ее нежную маленькую душу.

Селижаровские трагедии: банщица Сима и ее муж сапожник Володя, которых я знал и говорил иногда с ними – отравились спиртом вчера: и хоронили обоих в один день. А плотник Г. Ник-ч, который бывал у меня весной прошлого года, зарезал жену, застав ее на семейной кровати с неким Р-м в момент «совершения полового акта» (пишет райгазета).

Где тут детективам до этих обыкновенных историй!

Из детства фильмы – «Зигмунд Колосовский», «Дорогие мои мальчишки», «Четвертая высота».

…Напишу две повести вот каких – «Ординарец» – папа в самом конце войны, по его красочным рассказам и кое-каким записям. И «Снова в Ленинграде».

В «Дашу Глебову»:

Школа одноэтажная – окна, тропинка под ними, тополя и березы под окнами; часть крыши заднего фасада, зелень; льняное поле в вечернем солнце – особая отчетливость, каждая головка, внизу темнее, вверху светлее, лес вокруг, дорога.

Ступино: баба Катя и Лена; далее – Медведево, слева – Петелино, Сушково.

Сушково: три окна дома в вечернем свете.

Совершенно подростковое ощущение себя Данилиным в 55-летнем возрасте: – «Бабушка»… – и т.д.

Летуново: тележка, дом – бывшая «шестистенка», там и школа, и жилье.

Высшая необходимость дороги в своем краю – пик жизни; с людьми, домами, проселочной круговертью, лесом, полем, дождем…

История с охотой и гибелью директора школы: тут же – кабан и Пьянков со своей искалеченной рукой (Г. М-н, с которым я учился в 6-м классе: он будто бы, – люди не верят, – убил директора, приняв его за кабана, и получил 3 года, отсидел полтора). Версия бабы К. и других: кто-то из начальства, участвовавшего в охоте, застрелил директора, и уговорили взять вину на себя Мал-на).

В роман – совершенно преображенную историю дам.

Сарай у дороги – когда Даша шла в Ив-во.

«Особость» К-х как породы: в лице и повадках несколько холодноватая, самоуверенная сдержанность, именно свое, фамильное и т. д.; себе на уме в т. ч. и от достатка – утверждающее себя и повадкой, голосом, взглядом – а вот я такой и таким буду, а ты будь хоть кто, мне все равно… – но без пренебрежения, а просто и естественно.

У Даши Г. этого не былолишь спокойное достоинство, все остальное – живое и движущееся, в зависимости от человека, с которым общалась и т.д.

Данилин: «Она отдала мне всю себя с первых дней, а я этого не понял и все чего-то ждал, ждал, ждал…»

Все сформировалось, однако, к 40 годам: выработалось в душе и пришло в соответствие со всеми ее взрослыми понятиями жизни, долга, судьбы, что в ранней молодости было лишь в зачатке, и интуиции.

Вся жизнь, – внешняя, с ее пространством обитания, – Даши была теперь известна Данилину: вся. Исключение – какая-то куда-то ее поездка на море с мужем.

…Тотчас ушедшее у Даши в прошлое – отношение, мимолетное, не влюбленности, но теплое, с налетом лишь слабого увлеченья и даже поцелуем, – с гибелью директора: удивление и даже непонимание Данилина.

Учит-ца 94-х лет Настасья Ивановна… Старые фотографии… Люди на сельских дорогах… Русское во всем – лица, голоса, слова… Лес, липы старых усадеб… 16 домов от 17 ближних деревень, уцелевшие после войны… Баба Катя… Близость «романного» начала русской жизни – от Тургенева, Гончарова…

Дымок над баней деда Фрола – густовато-синий, почти сливающийся с низким пасмурным небом: чудно-живое начало.

Обязательно: дать без торопливости дорогу от школы – к деревне дяди: в мыслях и ощущениях Даши.

Белая рука. Иконы.

Аристотель:

О друзья мои, нет больше ни одного друга!

…Разрываюсь между тремя вещами: «Письма к женщине», «Тихая ночь», «Даша Глебова» – и жгучее желание вдобавок писать «Ординарца Карпушкина» и «Снова в Ленинграде».

Надо все-таки вести что-то  одно – так спокойнее.

Да еще на очереди пьесы – «В углу» и «Была любовь».

Пожалуй, буду писать уже до завершенья «Тихую ночь» – но побыстрее.

«Я есть – смерти нет; смерть придет – меня не будет».

Толстой с завистью записывает слова крестьянина о жене: «Походил кнутом – много лучше стала» (думал о своем).

«К письмам…» – крыльцо елецкой школы!

Внутреннее (порой и внешнее) отталкивание Гете своих молодых любовей – свидетельство прямое, что их, в истинном понимании, у него и не было; или же была, но глубоко скрытая, о которой и не узнал-то никто, и в поэзии и  действительности обошел ее…

…Восхищаются стихотворением Ахматовой «Музыка» – но как неточно, хуже – приблизительно и случайными словами сказала она о музыке.

Марья Гурьяновна:

        Начальниками всё бесы были…

– Мои-то (Арк. и Вал.) чуть что – «по-немецки» меж собой – ш-ш-ш – пищат что-то, ничего не пойму.

М. Г. – и два быка, которых она гнала в Ключки (как один бык все «плясал» – завозил сани в глубокий снег, в поле, и бродил по снегу кругами, только голова торчит: «бык могутный и меня все пужал, поглядит – опять волокет: как, мол, вовсе до смерти испужал?»

Коля Н. о старухе-родственнице: «Я не стал тетку в детдом сдавать: пусть у меня живет».

«…Вот и все, я звоню вам с вокзала –

 Я спешу, извините меня…»

 – май 57 г., голос Бернеса в «Великане» – в «Последнюю весну».

Марья Гур-на о невестке: «Да она небось ведьма – как ночь, так шасть на огород, и не видать ее: и чего ей тама ночью делать, а? Ведьма, ведьма!»

12 августа

 Сейчас у меня чувство такое, что жизнь моя настоящая только началась.

Александр Павл.: «Я еще подзвонышем был, когда в 35-м году на покос пошел: косил – от лаптя к лаптю, но лапти не задевал. В праздник – мужики пьяные, бабы песни поют.

        От меня как от падины пахло (после сильной выпивки).

Как бабушка его нюхала табак и какая у нее была табакерка с затычкой и ремешком.

        Злой у тебя табак, мой мягче, – одна старуха другой.

Сплавщиком А.П. 600 рублей получал, если дело очень хорошо шло – 1000.

         Переночуешь дома – взял утром мешок с лямками, и опять – на чужую печь.

Кузнец В.С. – пришел к нему А. П. молотобойцем – учеником: «Сиди и гляди!» – неск. дней не давал ничего делать. Потом запил: пришлось все делать самому, так и научился.

В Иванов день начинали косить обычно.

В.С., когда принимал на работу учеником кузнеца:

        Пить будешь?

        Буду: два раза в месяц, в аванс и в получку.

        Годишься.

В «Дашу»:

Данилину приснился сон, что он в Дашины предсмертные дни ощущает все так же, как она – физически и душевно, вплоть до телесных изменений. До тех минут, когда она понимает, что ее дни – последние и за ними ничего: конец жизни. Вот отсюда ее крик и вот почему он так стал ему понятен: «Тёма, я не хочу, не хочу, не хочу!..» – умирать – умирая.

Этот сон показал ему – через самого себя – такая жизнь и смерть как всеобщее, человеческое.

 

12-е, вечер

Перед самым сном было грустно-одиноко сердцу, и хотелось скорее, скорее что-то не взять, а схватить с книжной полки – и уйти целиком в мир, где не просто жизнь, но все насыщено ею, и чтобы эта жизнь была не просто многоцветной, умной, но выходящей из границ того времени и места, где она происходит, чтобы и мне оказалось там место, чтобы она окружала меня своим естественным дыханием… Что?! «Война и мир»? Нет! Ушло, ушло – не хочу! Достоевский? Сейчас – нет, нет! Разве «Идиот» – это ближе… Тоже нет. «Швейк» – не ко времени. «Манон Леско»? – совсем близко, но все-таки нет. Пруст? Почти да! – но не «Пленницы», а «Сван», а его сейчас нет. Так что же? Я был почти в отчаянии: ничего. Нечего. Вот что-нибудь, где любовь, молодость, весна и загородный парк, страдания без отчаянья, прощанья без надрыва, с надеждой и верой… Какой-нибудь уголок великого города: Люксембургский сад или наш Летний… площадь Искусств или парк Ленина, Михайловский сад, «Восточный» ресторан, маленький круг близких людей… Где и вечное, вечное – захватывающее всего тебя!

Ничего не нашел… И стал читать письма Сумарокова – Шувалову и Екатерине.

Сейчас, утром, слушал квартеты Бетховена, готовясь работать (встал поздно – в 7, хотя проснулся в 5: всю ночь дождь и хорошо спалось), подумал: а что если соединить в одной маленькой повести – скажем – «Конец июня»:

Банкет в ресторане «Восточный»

Большую Подьяческую

Большой проспект Петроградской стороны

Выпускной вечер а Доме искусств

Утренний Летний сад

Ночной трамвай в белую ночь

Утро у Смольного

 И снова – Летний, кафе под липами, такси.

Ничего биографического почти – лишь вот это, что действительно было – как окантовка? Примерно так – уже во многом отойдя «от себя» – сделал я в «Лебяжьей канавке»? Ох, сколько же планов: надо выбирать все-таки самое главное.

Но не это ли и есть главное-то?..

Сны сегодняшние:

Мы с Левушкой маленьким идем – ленинградской широкой улицей, вдали видна площадь, и почему-то я знаю, что где-то там наш родной домик – спрятался за деревьями, трамваями, большими домами…

Мне кажется, Ленинград студенческих лет – это тот огромный мир, о котором можно писать всю жизнь, и только о нем – и никогда не иссякнешь, – такой духовной концентрации была жизнь.

Кстати, в «Конец июня» можно было бы дать и все трагическое, связанное с темой: Кокорев – Корсунская, в т. ч. поездку нашу в Репино.

Не могу работать: только об этой повести и думаю – и уже почти готов начать «В конце июня».

Помню, как ехал в Комарово и поезд ушел не туда, а в Разлив, в вечернюю тишь и безлюдье… – не на тот сел.

Шуберт успокаивающе, тишайше  печалит…

Под емкое понятие «стервы»  подпадают многие, в т. ч. обе жены Володи С.: иначе не назовешь, и это вместе и с их очень добрыми свойствами, а все равно про себя говоришь: стервы.

Сижу у своего широкого окна, дождливое, но уже без дождя утро, смотрю в огород, на желтые огромные тыквы, на высоченный укроп, в котором есть что-то удивительно летнее, нестерпимо радующее глаз, на баньку свою, стол со скамейкой у клумбы цветов – и думаю о ленинградской повести, так и не начав сегодня работы, и уже вряд ли смогу.

Да еще звучит Шуберт; так бы и сидел вечность.

Пошел колоть дрова; потом ходил по огороду, нагнулся к огурцам – они нынче почти вымерзли, осталось совсем немного, и я уже почти забыл о них, – нагнулся… О чудо! Один большой огурец… Второй, третий! Теперь я понимаю в полной мере, что такое маленькая, но такая ясная в своей наивности человеческая радость.

В «Дашу»: дорога – черным, дорога – розовым светит вечерняя.

14-е

Встал чуть-чуть позже пяти: месяц то небрежно-смутно, за утренне-невесомым слоем надвигающихся на Восток облаков, то ясный и отчетливый до наглядного учебного пособия, а небо меняется с необыкновенной быстротой, не уследишь взглядом: густо розовое, палевое, фиолетовое, в облаках, чистое, наконец, весь Восток, в размахе горизонта, стал нежнейше светлеть, определяясь к полному рассвету; краски, поблекнув, в то же время, растекаясь, сползая за Барагино, за лес, – демонстрируют, кроме чисто внешних своих возможностей перемен нечто глубоко скрытое, где в самой глубине ты видишь тысячи, и десятки тысяч уже лет, прошедших не только в тебе, но и перед тобой… Завтра встану раньше – хотя бы для того, если туго пойдет работа, чтобы видеть самое-самое начало движения к утру: давно не вставал в 4 ч.

Две птицы, – вороны? – ночующие под самым небом, сливаясь с ним, на двух голых ветках, вскинутых над темным лесом.

Дождь пошел; если бы я не встал рано – уже видел бы лишь вот это пасмурное, почти без просветов, небо – лишь намек на летнюю зарю на самом горизонте. Так бы и не открылось чудо небесного пробужденья.

15 августа, день

Сегодня встал около 5-ти. Работал немного, но думалось у моего окна хорошо: в нем был такой ярчайше-резкий на светлом небе месяц, и еще звезды не погасли, а само небо вдруг начало быстро-быстро меняться: палевое, зеленоватое, светло-зеленое, потом заголубело, пошли облака, и все эти контрасты так ласкали все живое во мне и говорили, что мир еще свеж и по-прежнему близок мне.

Я так напряженно жил в юные годы – да всегда – внутри себя, часто в лихорадке, в огне, в неистовых всяких поисках, в отчаянии… – что удивляюсь, что вот уже дотянул почти до 58-ми лет, а запас сил не тает, а все прибывает по ощущению чисто физическому: сильнее, моложе сейчас, чем в 23 года, кажется.

Попробовал читать «На ножах» Лескова – ну нет, это и впрямь неудача (неудачи тоже закономерны, и это не в упрек Л. – у любого они тоже есть); нанизыванье пустых словес, этот пережим с именами-фамилиями, эта везде приблизительность внутреннего, а подчас и внешнего… Не поддающаяся мысль… И вдруг – такой резкой силы абзац, что думаешь: да ладно, любой думающий поймет – такой абзац оправданье всей книги.

Рассказ Толстого по радио, «Франсуаза» – вот пример, кстати, надуманного, схваченного за шиворот и умело, по-толстовски местами мощно, – но так натужливо-назидательно, и потому ненужно разработанного сюжета… Никому из пишущих не избежать, видимо, этого случайного: рука требует работы, попался сюжет – пошло.

О Домах творчества – 20-летие целое связано с ними, – хочется написать как-нибудь взявшись за это, с доброю памятью, сильно – и с долей хорошей сентиментальности (без которой, добавлю, настоящего искусства и нет). Сколько спутников, бесед, сидений, прогулок, воспоминаний… – и скольких уже нет, но те же остались стены, дороги, тропинки, скамьи и т.д.

21 августа, раннее утро

Вчера встал в 4.30, сегодня – в 5, но работать начал в 7 с минутами – все сидел, прокручивал свою жизнь, после чтения дневников, найденных вчера, 66-68 годов. Никак было не уйти от этого, никак не оторваться от мелькавших дней, они меня мучили, я страдал, болел ими; физически невыносимо это стало наконец… Посмотрел в окно; заглянул поглубже в себя. И вдруг как все осветилось: сдвиг в одну минуту, решительный и необратимый; я понял, что перестаю, наконец, мучиться прошлым, все снова и снова возвращаясь к нему, что оно ушло. И стало лишь памятью и поводом, – преображенью его в искусство. Тут есть свои внутренние потери, и немалые, но что это действительно так – несомненное.

Так жизнь, к которой я пришел и которой пытаюсь жить – жизнь человека, который много выстрадал и теперь хочет одного: по возможности достойно существовать, внутренне и внешне. Заниматься своим делом; в моем случае – это преображение жизни в слово.

26 августа

Совершенно нечаянно попал на 60-летие одноклассника  Г.Шнурова, он на два года старше; выпил немного, чем доволен – особенно же тем, что и ни малейших позывов пить больше не было: совсем хорошо.

Из рассказов Г. Шн-ва:

Как С. Панафидин, трубач, при очередных похоронах, опьянев, отделился от оркестра и со своею трубой пошагал один в сторону вокзала. «Ты куда?» – оглянулся, отвечает, – на паровозе к кладбищу подъеду». – И пошел дальше; действительно, приехал товарным составом прямо к кладбищу.

Одна старушка во время похорон: «Мало играете-то, ребятушки – вы уж уважьте!» С. Панафидин: «Бабка, вот помрешь – тогда и командуй».

Р.Ш. – порода поселковая: тело, лицо, глаза, повадки и т. д.

27 августа 1993 г.

Приезд Юры Б.: с книгой дело потихоньку, но движется, набор идет.

28 августа

Несколько снов. С маленьким Левушкой – и я молодой, мы с ним где-то в кинотеатре (как уходили в 66-67 гг. вдвоем, особенно часто в «Кишинэу» и Дом офицеров, почти 30 лет назад…) и он, отбежав куда-то в сторону, вдруг исчезает – я в ужасе ищу его, вспоминая нынешние истории о рэкете и т. д. Но тут он подбегает сам с какой-то девочкой, рука в руку (так случалось тоже), и ужас сменяется острым счастьем.

Вдвоем с Н. в каком-то двухэтажном старом доме – в Осташкове; покосившееся крыльцо, полуразобранный тес стены, наша комната на 2-м этаже; я сижу, мне грустно; куда-то надо идти, вижу портфель, вспоминаю, что нужна бутылка «Брэнди» (сегодня действительно купил на День рожденья); достаю, наливаю рюмочку, выпиваю, встаю… И тут на лестнице шаги Н.

Нина и Лёвик Немчиновы

Будто бы приехал в Селижарово Ю. Греков, молодой, своей машиной, с молодой Нэлькой и маленькой дочкой. Знаю, что это после наших молчаливых размолвок, расхождений и т.д. – новая история наших отношений. Мы сидим в зальце, Н. и Н. готовят что-то на кухне, вбегает их дочка, и Ю. рассказывает, как доехал, и это вполне реально все, достовернее яви. Хорошее чувство уравновешенности наших жизней.

Был у С-х; В. трет морковку: в лице тяжелая отрешенность от всего и в то же время какая-то своя жизнь, далекая от внешней. И подумал я, что и она, и в меньшей степени, – Н.  ужасно забиты мелочами быта, в кругу адском жизни, у них почти нет просветов: мелкая каторга сменяющих друг друга дней, лет, десятилетий. И какая-то обморочная жалость ко всем женщинам сразу охватила меня так, что не мила стала сама жизнь, если она так обходится с людьми, с самою собой. А мы – не из самых, скажем так, последних все-таки на Земле, ведь есть ад пьянства, брани, побоев, вообще подлого безумия… В сравнении с этим легендарные народы Библии и Гомера – счастливейшие времена переживали…

Пишу потихоньку «Тихую ночь» – думаю о большом романе, но решил соединить в повести здоровую жизнь – с больницей, а не брать только больницу. Больница –  мир сам по себе бесконечный, там можно показать все, но есть и свои отталкиванья для здорового читателя (я, к примеру, и не читал, и не стану читать «Раковый корпус» – мне неприятна сама мысль о таком автономно «больном» чтении).

30-е, утро

Настроение у меня в эти дни светлое,  а слышу все время и узнаю о трагедиях.

В Селище застрелил старик на своем огороде насмерть молодого парня: то ли картошку, то ли яблоки собирался  у него воровать. С женщиной в Хиловце говорил: оказалась из Абакумова, в молодости дружила с Ив. Вас. Болдиным. Разговорился я с ней, проезжая на велосипеде берегом, случайно. Она 23 года рождения. Муж умер в лесу, лет 12 назад: пошел рубить дрова, не вернулся, пошли – лежит: сердце. 4-летняя дочь сидела у печки, дома была с бабкой, упали угли, загорелось платьице, обгорели ноги, больше ничего, но в больнице не смогли помочь – умерла. Теперь старуха живет одна, дом хороший, срубили в 58 году, на самом берегу Селижаровки.

Вчера съездил велосипедом в Б. Кошу, ради самой поездки, движения больше. Но и зашел к В. А. Третьякову, военному журналисту, с которым познакомился в Куйбышеве 20 лет назад, в газете Приволжского Военного округа, куда был послан «на переподготовку»: июль-август 73 года.

Сплошные смерти: милый мой начальник тех дней, подполковник Мих. Александр. Дулов, приходивший ко мне в гостиницу и поговорить, и выпить – умер: небольшой, толстенький, прекрасно, предупредительно относившийся ко мне. Поэт, много рассказывавший мне о своей службе и проч., мы с ним иногда гуляли над Волгой в парке, потом побывали у него дома – Владимир Удалов – умер вскоре после моего отъезда, лет 50-ти, и еще, еще…

Любопытно, что В.А., работавший с ними и вроде бы друживший – не помнит лет, дат, подробностей, это меня удивляло: я лучше запомнил за два месяца подробности той – их жизни.

У В. А. хороший дом, с кабинетом и книгами, удобный, вместительный, и сад, огород, и давно он вжился в сельскую жизнь. Жена его, Ирина Андреевна, больше похожа на городскую: «Офицерская жена». Весь Союз: Чукотка, Моонзунд, юг, Куйбышев; потом Чехословакия. Затем – Москва, и постоянная мечта о Большой Коше. Здесь – лес, грибы, дом, огород, почти счастье.

Сильно он постарел за 20 лет. Пишет историю «доивангрозненской Руси», искренне входит в это. Поехал по его совету старой дорогой – в Соколове спустило заднее колесо; с трудом дотянул до Талец. Захожу в первый попавшийся дом, гляжу – на печи лежит мой одноклассник Женя, мы с ним учились один шестой класс. С одной рукой – выше кисти левой нет – был лучшим трактористом района лет 30. Встал – могучий, нависает надо мной. Лицо еще не старое – 33 г. р., в деревнях это часто уже старики. И красивое, породистое. Тотчас стал собираться помочь. Кончилось тем, что отдал свой велосипед, а я оставил у него свой. Но и его, надо же так случиться, тоже дорогой вышел из строя, и пришел я в Селижарово пешком ночью, в темень. Жена его собрала стол. Домашние соблазнительные закуски, сел, выпил две рюмки разведенного спирта (поставил огромную бутыль) и прекрасно закусил. Женя: «У меня хозяйство лучшее в Тальцах». Жена подтверждает: « Он все в работе». Корова, телка, свиньи, 30 кур и прочее: «все свое».

И все это – одной рукой. Рассказывает, как оторвало руку в  42-м, в 9 лет: история обычная. Постепенно научился все делать одной рукой, выучился на тракториста.

О младшем брате: приезд его в отпуск из армии, попросился хоть на сутки домой; приехал; вернулся в часть – и умер: «Начальники привезли уже в гробу». Намекнули: радиация (конец 60-х). «Что ж, армия…» – говорит Женя. Любопытно, что культя у него почти детская – какой была в 9 лет, такой и осталась. А правая – широченная, сильная, от сверхусилий два пальца, всегда державшие штурвал, скрючились и не разгибаются уже.

В школе, помню, Женя обхватит тебя культей, обычно за шею – не пикнешь, не двинешься, и сейчас помню это ощущенье.

Но никогда не делал он это зло – лицо смеялось.

В 75 году была под Тальцами большая охота: «Одни начальники собрались, да самые главные». Из Талец был лишь Женя – лучший охотник округи, да его друг директор школы. Женя, возможно, убивший его, простодушно говорит – «фамилию его забыл, давно было».

Охотились на кабана; Женя признался, что это он: директор «ушел со своего номера», а он, мол, принял его за кабана. И вдруг – откровенный намек: «пришлось мне признаться, не начальству ж…» Но он тут же этот намек проглотил, лишь печально помолчав. Дали 3 года, отсидел 10 месяцев: и снова на трактор, дали новый.

31 августа

Проснулся где-то в пять, встал около шести; вот и 58 лет: неожиданно. Но – спокойно на душе. Буду продолжать жить и писать.

Поставил «Юношеские полонезы» Шопена, немного послушаю – и за работу.

Дел полно: и повесть, и картошка, и прочее, прочее, прочее; попробую все делать методично.

1 сентября 1993 г., раннее утро

Сегодня начинаю день с этой записи, а не с работы: пошел отсчет еще одного года жизни.

С утра вчера – ожидание, и все более напряженное, с которым, как это ни глупо, никак не мог сладить, разыгрались и нервы. Весь день – ясный, но – несколько рюмок коньяка, водки выпил. Пошел пройтись: о чудо! Как прелестно и празднично пахнуло предосенним настоем! Шел вдоль реки долго, останавливался, думал… Этот день показался мне – и верно, так и есть, – предшественником всего нового, подготовленного последним годом, давно ожидаемого, что начинается сегодня.

Итак: ничего не ждать, а действовать; никого не ждать: все переносится из «жизни» – в искусство.

К 9-ти пойду в школу №1, где учился: приходили две                 10-классницы с просьбой выступить; пока не знаю, что скажу, но рад.

Речка Тверица вспомнилась: май 62 года, утро, мостки прямо от дома до середины речки, соловьи, молодое, сильное чувство жизни, ее простора…

Телеграмма от Н., посланная 28-го (!), пришла вчера поздним вечером.

Еще раз повторю вечное теперь для меня правило: никаких и никогда не только эмоциональных взрывов, даже «всплесков»: спокойствие, спокойствие, спокойствие при любых обстоятельствах.

2 сентября, утро

Встал позднее обычного – в 6.30, хотя проснулся где-то сразу после 5-ти: лежал и подводил кое-какие итоги. До 12 ночи вчера возились с дровами: пилили с рабочим ПМК Ваней, довольно потерянным, растерявшимся в жизни человеком: жена пьет и гуляет, по его словам, и т.д., а он, кажется, мужик хороший.

Вчерашним утром, в 9, с неожиданным подъемом выступил в родной школе № 1 – перед всеми старшими классами. Все-таки в этой школе по-прежнему учится поселковая элита: развитие, чуткость ощущались в непрерывной реакции на довольно долгое выступление: отклик тотчас на удачное слово, мысль, образ – в смехе, оживлении, подхватываньи…

Это был действительный взаимный успех – их и мой; давно такого не переживал и очень рад; не было у меня ни единого спотыканья: мысль, чувство и слово съединились в этом подъеме.

7 сентября 1993 г., утро

Работал всего час, но вижу уже окончание повести – да и пора («Тихой ночи»). И затем, после вычитки «Дикого острова» и «Фомушки» – за «Письма к женщине». Прочитать «Моцарта и Сальери»: о параллели.

В «Дашу Глебову»: Три посещения Артема Данилина его другом (или полу-другом, или полу-другом – полу-врагом) – почти сведение Данилина в могилу: длительно-неостановимая выпивка, бессонные ночи, проч., проч. – при больном сердце Д. Сначала у Д. мысль – случайное все это и т. д., но затем уже иное, после 3-го случая: а что, (если вспомнить их юность, молодость, некое сопер-во и т. д.) тут не может быть «сальериевского» начала?..

И – почти верит в это, убеждаясь, припоминая все детали «посещений».

Светлый, долгий, удивительный сон: Красные брюки и сизо-голубая кофточка, подруга молодости, расширившийся летний переулок, – в нем, по ощущению, заключено детство, юность, пролетают ветра всего, что было, а вот и то высшее счастье понимания и взаимного проникновения, которое означает вершину, завершение жизни: дальше уже ничего и нельзя. Ясное лицо, глаза, рука – оттенки всех чувств, рождающихся, передающихся друг другу тут же, голос, жесты, главное же – улыбка, взгляд, все, что может сказать о, проще говоря, любви уже бесспорной.

Затем вечер, другая одежда, другое лицо и слова – о конце пути и безнадежности всего общего, о болезни и конце, уходе в одиночество от семьи; слышалось в голосе неверие в возможность счастья, но это не стирает любви.

Все это подробно и долго. В романе «Д. Г.» развить.

12-е, утро

Все эти утра – встаю примерно от 6-ти до 6.30, а просыпаюсь в 5 с небольшим, лежу и всякое думаю, наблюдая рассвет: у лампы с раскрытым окном, иногда выключаю и, встав, смотрю на небо и землю – прибрежную, усадьбу, все, что видно глазом. Звезды позавчера и ярчайший серп месяца – постепенно он бледнел, исчезая; Венера сияла; потом пошли облака и все скрыли. А вечером взглянул из окна кабинета (утром по-прежнему пишу в зальце) – так чудно играло закатное небо, глаз не оторвать, и яснейшие всплески желтые: тревожные.

Закончил повесть. Вчера начал вычитку – и ужаснулся: казалось, что получилось, и вдруг случайные предложения, ненужные слова, слюни сантиментов, сплошные неточности… Ужас, ужас! Или это оттого, что там Молдавия – еще не умею писать о ней?.. Не знаю, но боюсь: неужели так-то – вся повесть?

 

13-е, утро

Сегодня встретил в повести несколько крепких фраз и образных, словесных находок – и чуть-чуть, совсем немного, утешился.

Вообще же теперь все свои надежды и самую жизнь связываю с «Дашей Глебовой»: там на сравнительно небольшом пространстве должны быть и вся жизнь – и ничего лишнего, все главное из опыта писания и души, и опытов житейских, осознанья бытия и проч.: все.

Подступать к ней нужно ответственнейше; перепишу, наверное, главки, написанные прошлым годом.

15-е, 5 часов утра (встал ровно в 5)

Вчерашний день – один из счастливейших по полноте ощущений, хотя прошел, в сущности, в абсолютном одиночестве: копал весь день картошку (закончил! – а сейчас дождь, все получилось вовремя: все последние дни дождя не было); ходил по огороду с ведром из конца в конец, к вечеру, все закончив, сходил к реке, постоял над Селижаровкой… Да, еще утром, после письменной работы, отнес письма (9-10 утра) на почту, и возвращался обратно не улицей, а берегом Селижаровки. Поэтому, теперь думаю, тут вот что: душевная ясность, весь день в работе, ощущенье труда и движения мышц и мысли (думал о жизни, будущем романе, вспоминал, удивлялся в какой-то мере, что человек под 60-т начинает овладевать тем, что в детстве было привычкой все-таки, пусть часто и наследственной, под материнским тиранически-ласковым присмотром – огород, картошка… – а теперь пришло, как необходимость и даже – радость). Затем: с большой силой почуял всю неизбывную прелесть осени, едва ли было так в детстве. Поймал это легкое вечное осеннее, от позавчерашнего солнечно-высокого дня, с ветерком, выметающим небо, до вчерашнего совсем тихого, без всякого движения днем, когда со всех сторон застоявшиеся запахи осенние: огородный, лесной, от реки, от неба, от дымной баньки… В лес надо сегодня-завтра обязательно, просто постоять в нем и подышать – это вчера схватило, как едва ли не самое насущное.

И дошли из детства все животворные признаки его: приготовления в доме, пирог с капустой, дух светлого, улыбчивого праздника, цветы на столе, поздравления… День именин. Все это – традиция, – шло от папы, от мамы, говорившей, что в детстве своем ничего подобного не знала – чутко подхватила и пронесла через всю уже жизнь нашу все эти маленькие семейные праздники. Их было немного, семь или восемь: все дни рождений и часто именины, затем Новый Год, Рождество, Пасха и Спас – Черная Грязь. Мы с Н. не сумели дать Левушке счастья этих маленьких праздников – все мои попытки не прижились, не принимались как-то, хотя дни рождений семейно отмечались, но как бы через какие-то усилия, а не легко-празднично и светло, со свободной от усилий душой.

Нужно, чтобы у Анички нашей было вполне счастливо в этом.

Из селижаровских понятий:

Боярщина – деревни, прилегающие к помещичьим землям, голенковскому приходу.

Троицщина – к Селижарову, Троицкому монастырю.

О Ветлицах – основателях Голенковской церкви: няня их детей – тетка моей учительницы А. А. Новоторовой.

Каменка – деревушка вблизи Голенкова.

Словно донесся крик журавлей?..

…Сначала было туманно, небо замутнело, дождь, очень тяжелый, зависающий у земли и грузно затем бьющий, – шел долго, ровно, и вдруг сейчас, в начале восьмого – пошел снег! – густо, хлопьями, все залив белым, небо, огород: 15-е сентября, что за напасть. Торжествую: успел убрать картошку. Сажала ее, почти всю, Нина, потому и урожай хорош. Много всего начатого; теперь предстоит решить: что писать дальше?

Больше всего хочется – «Связной Карпушкин». Но папины тетради военных лет в Кишиневе, подожду, и «Поле»: последняя школьная осень.

Еще – рассказы небольшие из вчерашне задуманных.

О юности в Л-де: тупики мысли: неужели все – вдали, позади, все, все? Никак этого не понять.

 

20-е, утро

(6 с чем-то: вчера и сегодня встал позже, жаль; но гораздо позже и ложился). С неделю ничего не писал: заканчивал вычитывать повесть (или маленький роман) «Тихая ночь». «Больничная часть» несколько утешила – все-таки лучше.

Крутятся новые мысли о молдавских сюжетах, но это уже дело будущего.

Начинаю вычитку «Фомушки», затем перейду к «Дикому острову» – и, наконец, сяду за «Письма к женщине», где должна быть не только вся юность, но и все, что дала жизнь с ее опытами и мыслью; внести в то, давнее, из нынешнего – не взросло-опытные чувства, способные лишь охладить роман, а взгляд.

Вчера убирал морковку и свеклу, был холодный, но без дождя день; сегодня продолжу – сейчас все небо ясное, восход ровный над всем Востоком, оранжево-холодный.

В юности (не забыть это в «Письмах») есть ключ ко всему: там идет действительно прямая просто жизнь – без оглядок и взвешиваний. Все это набирается где-то по-настоящему (или в начатках) лет в 25. И потому-то  юный человек и открыт весь, в нем все видно, он почти прозрачен – и совершенно беззащитен. Но в этой жизни и высшее чудо всего главного, истоки будущей всей жизни. Не было «прямой» жизни – человек несчастен: он, можно сказать, и не жил, а лишь «взвешивал», осторожничая.

Этот месяц – с конца августа, – я почти нигде не бывал, кроме своей усадьбы: картошка и прочее. А так тянет в лес, в поле – знаю, что там сейчас, стоит постоять и подышать, – ощутишь самое сокровенное.

Но мне так хорошо и так некогда в усадебных делах, что ни о чем не сожалею: вся жизнь моя едва ли не впервые сопряжена с прямым насущным делом труда, и это придает настоящий отрадный цвет всякому дню.

Ощущаю своей задачей даже и не характеры теперь, может быть, и не судьбы в движении, в дорогах жизни – но уловление того высшего и никем не замечаемого, что скрыто в любом человеке: дух сущего, удержание его человеком в себе и таинственная вседневная приглядка к себе «внутреннему», но, чаще всего, – вечный уход с нераскрытой тайной того, что он, человек, есть, был; я давно понял, что мне приоткрыта эта тайна, и теперь все ближе к ней, она уже порой открывается мне (едва-едва – впервые, – в «Формуле Ани Белаш»). Надо еще приблизиться к ней вплотную.

23 сентября 1993 г.,  утро

В «Дашу Глебову»

…Данилину снилось, что он где-то, в каком-то кинотеатре, а скорее всего в своем деревенском, куда ходил в детстве, – рядом с Дашей, идет какой-то художественный фильм, на экране что-то давнее, полузабытое для него в его возрасте, и – новое для Даши; он знает, что справа от нее сидит ее муж, но время от времени касается ее, и она не отвергает его прикосновений, и в ответ ее рука дотрагивается до него, он ощущает нежную, теплую гладкость ее пальцев, и это мучительное и совершенно явственное чувство наполняет его и во сне блаженной близостью к ней, и он слегка обнимает ее за плечо, забыв обо всех; он знает, что она поняла его руку, но уже перед окончаньем сеанса, говорит тихо ему в ухо: «Неужели ты меня обнимал?.. Ведь…» И сразу – где-то в начале родной деревни, она молчалива, идет, склонив голову, почему-то слева от него, хотя всегда ходила справа; потом опять протягивает руку, пальцы дотрагиваются до его подбородка, и ее гладкие, нежные пальцы осторожно ласкают его кожу… Данилин знает, что этот сон неслучаен: она пришла к нему, чтобы напомнить о себе и наполнить его собою.

24-е, вечер

В роман:

Осень; березки, рябинки в мокрой слегка желтизне, прибитая земля, тротуары в полутьме, затем мягко-теплые первые капли дождя, поворот налево, темным переулком; слева открытая дверь, за ней – пылающая печь, улица, волосы, окна справа, потом одиночество…

Даша – Данилину: «А могли бы (найти возможность отметить 20-летие)… – и это вдруг для него – ее мысль, признание, ее обида об упущенном стало для него большей наградой, чем если бы они действительно отметили свое 20-летие и было все.

Дом Данилина, диван, двор, нежелание Даши уходить – откровенное, в ее состоянии потери самоконтроля, – особенно трогательное, – от него, Данилина. И опять это, – уже задним числом, – было, стало для него сильнее возможной близости: именно откровенностью, силой упорства: вот буду с ним, при всех подтверждаю нежелание уйти от него.

Безвозвратность всего, что было, особенно усиливало эти чувства.

Дивное утро: из-за смены времени проснулся в половине четвертого, оделся, но потом полежал еще – все-таки рано. Замерз что-то и вскоре встал; сейчас работаю, Пашка мой мирно мурлычет на коленях; взглянул в окно: чудо-Восток играет, меняясь от мига к мигу; полосы, волны, накаты и всплески разнообразно-яркого света, от нежно-желтого до палевого, затем розовое, малиновое, и сейчас пошел ровно-жемчужный фон, выше – сплошь темная голубизна со звездой…

Вчера – на велосипеде в Тальцы (туда – на старом Ж. Малинина, оттуда – на своем, но с колесом от этого инвалида: мой не в порядке).

Как Жене у Пыхарей оторвало левую кисть в 9 лет – 42, февраль; возможно, руку спасли бы – не было хирурга, был слышен бой километрах в 10-ти, привозили оттуда раненых, клали их прямо на снегу, Женя бродил меж них с перебинтованной рукой: «Мальчик, помоги приподняться… Мальчик, вынь из кармана табачок…» и т. д. Это уже было в Быкове – мать перевела его через Волгу напротив Пыхарей, в Б. находился госпиталь.

В «Дашу»: «дом тети Мани», у кладбища, окошко.

В Тальцах домик Раи Смирновой, одноклассницы: ничего не слышал, не знал о ней с 7-го класса, как она ушла в ремесленное училище; оказывается, живет в Конакове, а ее глухая сестра Нина, что жила у нас на квартире зимой 47 г. – в Кувшинове. Тоже не видел с тех пор. Вот вдруг приближается время.

Небо заиграло сказочно! – и все это перед глазами, краски меняются ежеминутно, ничего уже нет статичного: вот розово-палевое на фоне лимонного… Вот хлынул серебристо-искря-щийся, потом вверх взметнулся, до самых невидимых высей – ровный столб розового солнца.

Данилин: лишь за 50-ть лет он ощутил в себе истинные перемены к лучшему, с содроганием освобождаясь от того, на что и внимания прежде не обращал: укоренившихся привычек подло-раздраженного эгоизма и т. д. (в «Дашу»)

В ленинградскую повесть (или в «Письма» включу, но очень думаю и о короткой, напряженной, по мысли и чувству, повести: нечто вроде «Манон Леско» тех питерских дней – Кокорев ­– Корсунская). Эпизоды «ночлежные» – брюки и ноги Марка, походка, лицо и т. д. Мой сон в начале второго курса; ужин вечером на Малой Садовой и чувствования того вечера.

Вообще – какой это необозримо огромный мир: студенчество.

28-е, утро

Стоят все часы: одни испорчены, вторые забыл вчера завести, а встал я, судя по всему, часа в четыре – нигде ни звука и тьма – полнейшая; взглянул в окно: вчера перед дождем не успел снять белье; не беда; ничего не видно.

Приснилось, что идем по коридору с Володей Синявским – в школе, похожей на нашу; пора экзаменов; мы в отроческом возрасте, и в то же время знаем, что все прожитые годы – тоже с нами, говорим с этим сознанием.

Проснулся и подумал: да неужели Володи Синявского – умного, энергичного, целенаправленно шедшего к утверждению чего-то высшего в себе, во всех, кто рядом, а значит – всей жизни – все эти десятилетия не было на Земле? Никак не поверить. Одно знаю: с ним жизнь была бы умнее и лучше, достойнее.

За окном – еле слышное чмоканье дождя: единственный звук; продолжу вычитывать «Дикий остров».

3 октября, утро

Проснулся рано, но встал лишь в 6-ть: после вчерашней баньки. Пашка тотчас прыгнул ко мне на колени – и смирно сидит, смотрит; вообще же все больше входит в силы и азарт, ест все больше и с удовольствием.

Третий день чудная погода – только солнце с утра до вечера; до этого же почти невозможно было выйти из дому – холодрыга и слякоть – снег с дождем, холод.

Сегодня весь день буду колоть дрова.

Весь Восток – подернут свежайше-розовой пеленой, с легким дымком; остальное небо – сплошная голубизна.

Вчера думал с утра о Левушке и вспоминал утро 60-го года; 33-ри ему теперь. Как-то они там, в Америке?..

Нина прислала № 3, 4 «Кодр» – с моей «Лебяжьей канавкой».

Я стонал то и дело от бесчисленных ошибок – пропуски слов, запятых, тире… Воистину невозможно читать! Лишь несколько «чистых» главок – хоть они утешили. Но и сам виноват – нужно было добиться корректуры, тогда не было бы глупейших и страшных даже ошибок (вроде «эквордальского» мрамора). Да и авианосец «Траймор», помнится.

И вдруг утешился: кто меня знает, поймет, что ошибки не мои, «обычный» же читатель может и не заметить ничего… Во всяком случае – сам-то я знаю, что и как… А все-таки впредь: никакой небрежности.

Послал в «Кодры», Ю. Грекову, роман «Спуск в глубину»: Нина прислала машинопись.

По первому впечатлению: многое уже написал бы не совсем так (начат – в памятный трудный день 13-го окт. 90-го года, но задумывался и продумывался гораздо раньше). Однако же – тем не менее! – есть истинно сильные страницы, не хочу скромничать на сей раз: удалось увидеть нечто, почти неразличимое…

6 октября, утро

Вчера закончил вычитывать и править «Дикий остров»; не слишком доволен: лишь несколько страниц, пожалуй, приемлемы. Почему так случилось? Только не от спешки! Не вызрело? Смешно: сколько лет собирался писать.

Что-то не так повернул, наверное. Возможно, вернусь еще, но не знаю, смогу ли, а главное – захочу ли.

Итак, вычитал, выправил, кое-что переделал, сократил и т. д. за этот месяц – «Тихую ночь», «Фомушку», «Дикий остров», роман («Спуск в глубину»). Роман и «Фомушка» посильнее остального.

Нужно бы начать что-то настоящее, на что не жаль сил.

Но: «Дашу Глебову» все-таки повременю торопить – тут никакой спешки, это, возможно, будет вообще главным. Сразу переходить к «Письмам к женщине» тоже не могу: нужна хоть маленькая, короткая передышка, промежуток.

Так не рассказы ли?.. Вот сегодняшним свободным утром это и постараюсь решить. Соблазн большой – рассказы. Но тут же мысль: да ведь лежать будут. Раньше совершенно об этом не думал – просто писал. Тоска.

Утро сегодняшнее – как позыв и призыв к вечной жизни; с тихой, но неостановимой ясностью наливается Восток ровно-золотым светом: подстать цвету истинной, о какой мечтается, жизни.

7 октября, утро и день

Церковь, кажется, с ума сошла – или же я не понял: панихида лишь по тем, кто погиб с одной стороны, а не по всем павшим (разве за Верховный Совет сражались одни «боевики» – солдаты удачи, авантюристы? – были там и «просто люди», просто солдаты – охрана, допустим и т. д.). Но, вероятно, я просто не понял – ведь иначе – была бы просто гнусность.

В «Дашу»: Совершенно живым выступившее из фотографии вечером лицо: живые глаза, лицо, все ожившие черты… Он увидел его – и весь ушел в это лицо, остановив сначала лишь мимолетный взгляд на нем; сродненье и оживленье – омертвевших в возрасте черт, линий, красок.

Данилину приснилась Даша, с которой он идет летним вечером к поезду: это и родная деревня их, и что-то за привычными пределами, и сознание этого выхода из привычного уживается в эту минуту в Д-не – с тем, что ведь Д. уже нет на земле. Она говорит: «Пете будет нелегко со мной, как когда-то было мужу…» – и он думает: «Да, это так, нелегко, я знаю, понимаю…»

– Куда же мы поедем? – спрашивает Д-н у Даши.

         Разве ты не знаешь, что я уезжаю одна? – отвечает она, и ее голос вдруг говорит ему, что они расстаются навсегда и нет возвратного хода.

9 октября

Ровно два года назад переехал в свой дом над Селижаровкой.

В «Дашу Глебову»

У березы на берегу.

Смягчение всех черт Даши-взрослой.

Узкая плотность девического ее тела – и сильная, царственная женственность – за тридцать лет.

Лицо: хмуроватая твердость девичьего, с задумчивой серьезностью, от 18-ти до 22-х – и глубокая, сосредоточенная мысль – «в себе» – в женские молодые годы.

В парке, весенние оба, с мужем – рядом, но глаза «отдельные» от него.

Глаза во время «брачной церемонии»…

Ярчайше-жаждущее, требующее любви, лицо уже взрослой Даши – в 24 г.

Из рассказов старого Коли Строгова

– Смерть была ближе рубашки… – солдатик маленький по прозвищу Швырок, его ранения и приключения (пулеметчик).

…Когда израненный и внутренне беззащитный Швырок у главврача в свои старые годы, и тот походя оскорбляет его – мгновенный инфаркт.

Ранения в Невеле, у Себежа.

– Поведешь пулеметом – немцы как зайцы падают –  подскакивая вкривь-вкось.

Лимонка сверху, разорвало плечо: кровь заливала; бросил пулемет, получил новый.

Отдает 10-дневный паек старухе с детьми, голодный; напарник втихую грызет сухари и курит; смерть напарника – не было жалости.

Два года по госпиталям: 43-45 – от 18-ти до 20 лет!

                                                                                    12-е, утро

«Карпушкин» мой идет – очень жаль, что отцовские тетради в Кишиневе – связанные с войной, очень пригодились бы сейчас. Ну, что есть… А писать «Карпушкина» мне давно хотелось – едва ли не с первых отцовских рассказов о себе и Залмаеве в Германии: 45 г.

На расстоянии его лицо (В.С.) – благородное, в упор же – маленькие черные глаза вдруг хищнеют, лицо сужается, и все вмиг становится иным: узость и не жестокость ли определяют все (преподаватель институтский политэкономии П-в).

 << Содержание
<< На страницу автора