Геннадий Андреевич Немчинов

КАТЯ БРИЧКИНА

Шестидесятилетний Захаркин, никак не привыкший к своему пенсионному бытию, пил чай на кухне, когда почувствовал, как несколько раз подряд остро и сильно резануло сердце. “Конец…” – подумал он, и хотел испугаться, что-то делать, кричать, попробовать выскочить, наконец, из дома – да испуга-то не было! Решительно никакого испуга, лишь очень простая мысль: “Ну и что?” То есть – да если и умру – ну и что такого? Умру и умру – похоронят, авось, несколько уцелевших в городке одноклассников и соседей, с которыми он был в добрых отношениях. Конечно, неприятно было обременять их всеми этими заботами, “но тут уж по человечеству” – выстрелило готовой фразой. Он не успел даже и удивиться этому полному отсутствию испуга – сразу воспринял свое состояние, как вполне естественное и примирился с ним.

А ведь еще и недавно не только храбрился, но и, поглядывая в зеркало, казался себе вполне молодым; довольно свежий взгляд и морщин не много, в лице напрягшаяся воля не искалеченного жизнью человека – не случалось с ним особых трагедий, не попадал в аварии, стихийные бедствия, не переносил тяжелых болезней. И планы то были немалые – разбить на обживаемой усадьбе сад, услышать его шум лет через десять, вдохнуть майский яблоневый аромат, затем – объехать по дорогим памятям иные места родной земли, закончить давно начатый учебник, который самому ему представлялся новым словом в науке. Самое же заветное: пожить рядом хоть недолго с родившимися вдали от него двумя внучками. На это, правда, он не слишком рассчитывал, потому что сложности нынешней жизни были непосильны, обрушившаяся нищета угнетала сверх всякой меры. Однако не терял надежды на это тоже. Кроме того, – перечислял он про себя в ожидании уже самой последней боли, – ведь осталось много всего недодуманного: это не прямое дело и не видимое даже, но ведь тоже жизнь, потому что мысль – основа всего живого, существующего…

А что же ему хотелось додумать и чего, в сущности, не успел?.. Задерживая дыхание, чтобы вместе с ним еще придержать жизнь, он осторожно начал свое сумбурное перечисление. Во-первых, так и не сумел доказать жене, которая сейчас далеко, что так благодарен ей за их общую жизнь и за прекрасного сына, особенно за их молодые года, в любви и страсти, – потом все постепенно затухало, и не успеть уже повиниться за свой холод и вечную занятость собственным делом, далеким и ненужным жене, а ведь именно этому-то отдано все главное, что отпустила природа. Во-вторых, всегда хотел разыскать дорогих по жизни людей, мужчин и женщин, побыть хотя бы недолго с ними рядом и посмотреть последний раз друг на друга. Наконец, то, что всегда откладывал: понять отца и мать в их сокровенной, не внешней жизни – например, отчего мать всею сутью своей была доброта и жалость, так естественно в ней проявлялось жертвенное, безоглядно самоотрекающееся начало. В угоду и выживанью не только своей семьи: нет, она готова была забыть себя, свое, если нужно было помочь кому угодно, тому же Федору Абрамовичу Картошкину, когда он расхворался и негде было этому поселковому нищему приклонить голову. Месяц ходила за ним, кормила-поила, стирала его “тряпки”, как он сам говорил о своих нечистых обносках. Можно ли себе представить что-либо подобное с ним? Даже и помыслить смешно: “Мерзкая бесчувственность и недоступность простому, “обыкновенно человеческому” – вот саморазвившееся правило и ход твоей жизни. Даже ласковое слово давалось с трудом – да и уж доходило ли оно до губ-то, даже если и рождалось вдруг в сердце?.. Душил по дороге”. И – так и не разобрался, почему отец, прошедший три страшных войны, был так жизнелюбив и ясен во всех проявлениях своего бытия, а ты, не вынесший и доли его бед и тягот, впадал в яростный протест от мелких обид и глупых амбиций дураков. Да и только ли это… Что-то еще очень важное осталось недодуманным: к примеру, зачем вообще была твоя жизнь, разве ты, – с полной ясностью в душе, – пытался по-настоящему осмыслить это? И все это оставалось, оставалось… – нарастало недоумение, едкая досада от всего этого заплесневевшего в душе, ставшего уже вечным балластом. И теперь ясно – единым усилием с этим не справиться, и, возможно, так и придется уйти, уже навсегда.

Но боль не повторялась, и в ожидании того, что он уже считал последним, уже окончательным в жизни, – только бы все обошлось без отвратительной боли, пусть это произойдет соизмеримо с силами, – ему захотелось сосредоточиться на чем-то совершенно далеком от сегодняшнего дня. Уйти от нынешнего года и даже десятилетия, от всего излишне взрослого и осточертевшего до ужаса ощущением навязчивости долга: долга службы, семьи, вообще лямки жизни, или пушкинской телеги. Осторожно протянув руку, снял с полки над столом недавно купленную книгу о Ленинграде, хорошо иллюстрированную. “Выберу какой-нибудь уголок Питера – и останусь в нем уже навсегда, – внезапно пришла ему мысль. – Пусть там она меня и застанет. А я буду спокоен, потому что она меня оттуда не вытащит, как бы не старалась…” И он, совершенно уверившись в этой возможности, начал перелистывать глянцевые листы книги. Все было хорошо тут: дома-дворцы вдоль марсова поля, воздухом ранней осени повеяло от лип вблизи инженерного замка… Дальше… Нужно что-то такое, что захватило бы тотчас же, немедленно – и уже не отпускало. Еще страница, еще… Рука остановилась сама собой, так неожиданно дохнуло юностью, это было такое ощутимо физическое, а не умозрительное чувство, что он поразился и силе его, и уцелевшей еще в нем, тронувшей самого, силе жизни.

Уголок летнего сада. А если уж совсем точно – узкое пространство между старых лип близ Карпиева пруда. Листья, отдающие золотом, густые тени на земле, прозрачный воздух и две скамьи справа: “На той, что ближе к пруду…” Да, именно так: только весною, а здесь явно осень, но разве это важно. На этой скамье он сидел с однокурсницей на своем первом курсе, и у них никогда и ничего не было ни до ни после – ни начала, ни продолжений. Просто однокурсники. Даже близкого приятельства – еще и уточнил он, удивляясь и себе, и неожиданной важности именно этого-то: никогда и ничего. Лишь юность общая: аудитории, воздух их, голоса окружающих – однокашников, преподавателей. Да вот фамилия засела: Бричкина. Катя Бричкина. Конечно из-за необычности: сколько уже забыто фамилий, имен, лиц, голосов!

Он шел тогда главной аллеей, и очутился именно вот здесь, у этих двух скамей, в тени лип. А чуть дальше – Карпиев пруд, два лебедя, изогнув шеи, плавно пересекали его. Далее – северный фасад с колоннадой Инженерного замка. Ему захотелось посидеть, только сел – голос: Захаркин, можно я с тобой?.. – посмотрел – Бричкина Катя из его группы. Все в ней было всегда излишне чинное и как бы сверхаккуратное, даже пуговки на ее туфельках чересчур блестели, а коричневые небольшие глаза – смотрели уж чересчур серьезно, а шляпка – слишком маленькая, и ходила она так ровненько, точно по линейке.

– Садись, Бричкина! – с веселым удовольствием откликнулся он: дело в том, что с этой Катей Бричкиной не могло быть никаких комплексов, а потому и находиться с ней рядом, и говорить не составляло никакого труда, совсем не нужно было делать над собой никаких усилий.

– Знаешь, захаркин, – сказала Катя, – ну что у нас с тобой за фамилии: смех один – Бричкина, Захаркин… А? Что скажешь?

Он рассмеялся без всякого неудовольствия.

– Бричкина, да у нас с тобой хорошие фамилии! – сразу все запоминают, и ребята, и преподаватели.

– В этом-то ты права. Но все-таки… Как-то несерьезно…– тут он, помнится и подумал тогда: а не потому ли она такая чинная и серьезная, что всеми силенками своими пытается противостоять своей легкомысленной фамилии?

Говорили они еще о чем-то? Далее все уже было в тумане, да это ему и не казалось уже важным. А главное было – ему с такой неудержимой силой захотелось опять оказаться рядом с Катей Бричкиной в Летнем саду, у Карпиева пруда, что все его силы сосредоточились лишь на этом одном. И когда нараставшая боль резко повела лезвием прямо по сердцу, он успел еще сказать: “Бричкина, я к тебе…”, и даже еще улыбнулся вдогонку этим словам понимая всю условность, но и странную прелесть происходящего. И все потом удивлялись этой улыбке на лице покойного Захаркина, но никто не знал и не мог знать о Кате Бричкиной.

1995

 [Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]

Опубликовано 15.07.05