Геннадий Андреевич Немчинов

ПАРФЕНЫЧ И НИКИТИЧ

Мои приятели – старики Парфеныч и Никитич, стоит им разойтись, начинают рассказывать свои истории наперебой, иной раз и с несколько ревнивом чувством прислушиваясь друг к другу: у кого лучше получается?

Никитич – старик особого рода, из тех, кто поучиться успел совсем немного, быстренько затем пошел в люди. Далее – жизнь беспокойная, больше учиться так и не удалось. Затем война, после нее трудные годы бытового неустройства, работы… Постепенное старение, которое не замечалось вначале ни самим, ни людьми близкими и окружающими. И вдруг оказался он стариком семидесяти пяти лет.

Работал Никитич последние перед пенсией годы мастером на льнозаводе. Человек по натуре сдержанный, научился он вести себя со спокойным, твердым достоинством, хорошей рабочей вежливостью, да и говорил всегда не слишком много. Короче, он стал интеллигентом из рабочих – очень достойная порода людей, вышедших из самых народных глубин.

Но, неожиданно оказавшись стариком, Никитич немного растерялся, стал суетливее, подзабыл свою выдержку, а, прожив пенсионером года три – работал на заводе до семидесяти с лишним лет – вдруг оставил и свой рабочий лексикон. Все чаще в речь его стали врываться казавшиеся ему давно позабытыми деревенские словечки, обороты речи… Да и образы детства день ото дня все сильнее тревожили, будоражили память. И внешне он все сильнее стал походить на деревенского старика, а не преклонных лет поселкового пенсионера с долгим заводским стажем.

Мне в последний год он все больше рассказывает деревенские истории. Родился он и жил до четырнадцати лет в псковских местах, вблизи Михайловского – теперь это предмет его тихой, но внушительной гордости.

При случае рассказал он мне и забавную, но далеко не такую уж безобидную историю, приключившуюся с его бабушкой Федосьей. Пожалуй, эту историю можно назвать “Бабушка и дьявол” – или, может быть, точнее – “Дьявол и бабушка”.

– Жил в нашей деревне один мужик, по прозвищу Друй. Он был старовер и носил одежу с карманами: у других мужиков никаких карманов не было, подпояшутся ремнем, а за пазуху кладут и деньги, коли были, и ссобойку. Сильно втрескамши был Друй в мою бабку, а вышла-то она все-таки за деда, Федора Никитича. Затаил Друй обиду. Однажды всем свой норов показал: везли мужики, и он с ними, дрова из лесу, да и застрял конь Друя в чащобе – никак ему воза не стронуть. Друй сильно во гнев вошел, а тут еще мой дед сказани что-то. Берет Друй топор – да и отрубил на виду у всех коню голову. Потом впрягся сам в воз, поднатужился – да и вывез его из чащобы. Жилушки были!

А надо тебе сказать – был Друй очень похож на деда. Говорили в деревне нашей, что сначала-то бабка полюбила его, да злой он был, вот потом она Друя с носом оставила, а выбрала все ж-таки похожего на него парня – моего будущего деда Федора Никитича. Только одна разница: смирный был дед и тихой души человек.

История с дьяволом приключилася, когда дед с бабкой прожили всего семь лет и были еще молодые. Сидит однажды будущая моя бабуся и курит – в деревне нашей, да и во всей округе, женский пол курил, а мужики терпеть табаку не могли, лишь водочкой аккуратно баловались.

Было уже сумеречное время – ночь подступила; дед ушел в соседнюю деревню к брату, обещался и переночевать там. В избе темно – ну, чего пояснять, что ни электричества, ни керосину не было в помине: при каком-то царе жили, то ли третьем, то ли втором. Тут постучало что-то малость – и входит дед, да странный какой-то, неразговорчивый, в сторону так это глядит. Буркнул только:

– Стели давай, Федосья, спать будем.

– Чего это ты возвернулся-то? – удивилась бабушка. Дед молчит. Ну, чего делать: стелит бабка постелю. В спор по такому делу вступать раньше не принято было, границы знали бабы. Постелилась. А дед как только ждал: бух в постель, и бабку торопит. Улеглися… А только чует бабушка: не то что-то. Какой-то чужой сегодня дед: все молчком да молчком, и жадный уж больно что-то, и руки как не свои. Но что баба? Подчиняется, никуда не денешься.

Нашебуршился дед досыта, и новое дело: встает да скороспешно одежу накидывает, к двери кидается, проворчав на ходу – мол, обратно ему надо, к брату, позабыл что-то. Тут молния как полыхнет, и вокруг деда белый огонь обвился. Раз – и нету никакого деда. А бабка моя больше всего на свете дьявола боялась: бредила дьяволами, и нас потом, пока жила, все дьяволами стращала. И поняла она тут: дьявол это спал с ней под видом деда, прельстился ею и облик деда принял. То-то нос ей показался не тот… Уж больно востер. И глаз черней, чем у мужа, то есть моего деда Федора… И одежа почище, поновей! – жестче шуршала, чем заношенное мужнино тряпье. А еще – голос-то хриплый да сдавленный! Батюш236ки! Дьявол насытился ею, а не Федя – муж!

И не думала бабка скрывать беду: кто ж к дьяволу ревнует. Только муж утром на порог – она к нему:

– Приходил ты домой под ночь?

Удивился Федор:

– Окстись! Я у брательника заночевал – говорил ведь.

– Ну, значит, дьявол, так и есть! – ахнула бабушка, и тут же пересказала всю историю мужу.

Дед сразу ей поверил – он дьявола не меньше боялся, хоть и зубами скрипнул:

– Застань я его! – но бабка не дала ему закончить, запричитала, за попом побегла, чтоб выгнать нечистый дух из дому. Ну, отслужили молебен, накадили синего дыму во все углы… Все. Очистились. Не придет больше дьявол в освященную избу. Всем спокойно стало. Только раз, годков этак пять спустя, возвращалась бабушка из Новоржева, нашего уездного города. И повстречалася в дороге с Друем: ехал тот верхом на коне, песню пел под сильным хмелем. И как увидала она его в эту минуту, да голос услыхала, да нос рассмотрела – так и сомлела вся. Что-то сильно ее в грудь толкануло. Несколько дней рта не раскрывала бабка. И только потом мне, внуку, пожалилась, когда уж горбатить ее стало, что, может статься, и не дьявол к ней приходил под видом мужа, а самый настоящий Друй…

В эти ноябрьские дни чаще всего моим собеседником был все-таки старый плотник Парфеныч – наш многолетний сосед по улице. Я приехал на родину и жил в своем старом домике над Волгой – пусто в нем было, одиноко, и ежедневные посещения Парфеныча отвлекали от трудных мыслей.

Парфеныч помогал мне навести порядок – одинокий пустой дом быстро приходит в негодность, без человека он начинает ветшать и разрушаться не по дням, а по часам. Парфеныч одно прибивал, другое укреплял, третье подновлял… И душа радовалась от этого бодрого перестука топорика и молотка в коридоре, на дворе.

А в перерывах мы пили горячий чай, сидели у топившейся печурки и говорили.

У Парфеныча в лице следы долгой жизни, то особенное выражение глаз, которое свойственно человеку, не слишком уверенному в своей святости и правильности, давно разгадавшему в себе слабости и при удобном случае с бесшабашностью и даже с удовольствием потакающему им. А глаза, если всмотреться, красивы особенной старческой красотой – подвылинявшие, но как бы и очень свежие, чуть подернутые чистой влагой, не испорченные чтением, бумагами – Парфеныч, по несколько вызывающему его признанию, совершенно ничего не читает, а тем более не пишет, не менее четырех десятков лет. Топор, рубанок, молоток – вот с чем он имеет дело все эти годы, хотя отнюдь не осуждает любителей почитать – просто не относит себя к ним. Когда он говорит – густые светлые бровки его взлетают то и дело, голубые глаза слабо, но чисто светятся, подсохшее, выровнявшееся в старости лицо вдруг становится похоже на отроческое – если бы не многочисленные морщинки, испещрившие его.

Парфеныч рассказывает просто и с естественным удовлетворением человека, который решительно не желает скрывать ничего в себе – даже с риском произвести неблагоприятное впечатление на собеседника. Он давно убедился, что правда – она сразу понимается и сама по себе становится главным достоинством рассказчика. В эти дни порассказал он мне много всего: и о деревне своей Мосолове, и о семье, и о начале своей взрослой жизни, и о детях, и о войне, и об обеих своих женах, и о плотницком своем довольно-таки беспокойном, связанном с непрерывными путешествиями по району и бесчисленным встречам ремесле.

С особенными подробностями и со вкусом живописал он свое возвращение из армии осенью сорок пятого года и то, как произошел его разрыв с женой, которую он не без оснований заподозрил в измене и категорично покинул.

–…А чуть не помирились мы через магу, – говорил Парфеныч, широко раскрывая голубенькие свои старческие глаза, уставя их на меня, но видя, конечно, те дни, о которых повествовал: в глазах застоялась непроницаемая дымка, заслонившая былое от суетного взгляда.

Я сначала не понял, что это за “мага”, тогда Парфеныч пояснил:

– Это есть в деревнях старые такие бабки, что силу имеют: болезню отвернут, парня к девке приводят, а то возьмут, да человека с человеком разведут… Кто верит, а кто и нет. Может, они уже и перевелись, такие бабки. А то и, гляди, вовсе выдумки это… Да я-то верил, когда с войны пришел. Что с меня возьмешь! На войну пошел с двумя классами – вот какой я был грамотей. Таким и остался. А на войне что – немца бил, такое у меня занятие было главное. Ну вот… Как ушел я категорично от своей женки – стал жить на краю деревни, у старой бабки Новожилихи. Сижу однажды темным вечером один перед лампой, Новожилиха в церкву ушла, в деревне тогда церква действовала – сижу да сапог зашиваю. И тут тихо это так отворяется дверь…

Смотрю – Шура моя стоит, как явленье какое привиделось: тихая вся из себя, глаза не мигнут, а лицо такое – ну как во сне, одурь облегла его, будто, слышь ты, вспухло лицо. Идет прям на меня, руки медленно подымает… Страх меня пронял. Я тоже встаю. Вот подходит она ко мне, да как толканет в грудь – упал я, да на кровати так и вытянулся: страх до печенок пронял. Тут Шура платье с себя сорвала, одним дыхом лампу погасила, да ко мне – и ну держать меня, чтоб не вырвался, а сама твердит:

– Будешь заново мой, будешь заново мой!

Как голос ее услыхал – очухался я, осерчал, вскочил, да как заору в голос:

– Не бывать этому! Бабка Новожилиха расколдует – она посильней будет, чем Настасья Чудина, что тебя, дуру, приворожить меня учила! Все я знаю: три вечера вы в сарае совещались, жалко, протокола никто не вел!

Заплакала тут Шура, пошла к двери, заскрипело крыльцо… А в окошко все же крикнула:

– Врешь ты, Саша: бабка Настя Чудина не поддастся Новожилихе!

– А это мы еще поглядим! – ответствую я, уж вовсе приведя нервную систему в порядок.

Как вернулась Новожилиха из церкви, рассказал я ей все по порядку, без всяких, значит, прикрасок. Бабка весело так отвечает:

– А и правду ты, Сашенька, молвил: побью я бабку Чудиху! Куда ей до меня! Не хошь жить с Шуркой своей – и не будешь. А то помирился б? Мало ль греха на земле, ну, и Шурка живой человек…

Сейчас-то я б и призадумываться не стал: любил Шурку, чего там, и, главное, знаю, как это в жизни все просто бывает – и сам не заметишь… А почему баба лучше мужика должна обязательно быть? Несправедливо это, так теперь думаю.

А тогда отвечал: нет, мол, ты давай, действуй, отвороти ее от меня, а меня от нее, побей бабку Чудиху!

Ну, взялась моя Новожилиха тут за дело… Поставила меня посередь избы, очертила углем круг, настрого заявила:

– Не высовывайся за круг-то, Сашенька! А то, глядишь, кондрашка хватит.

И начала она тут горбатиться, кружиться, приплясывать, глаза закатывать да кричать все громче про какой-то “темный бугор”: мол, есть на темном бугру темный лес, а в том лесу яма вырыта, а в той яме грех зарыт… И что она там еще молола – не упомню: мурашки по мне запрыгали, ужасно мне стало. Бабка она сама по себе маленькая, увертливая, бесхребетная: то вот она кружит, то будто и нет ее вовсе, как дым тает… Аж затрясло тут меня… Но покружилась она еще недолго – полезла на печку, токо, гляжу, подол завихрился. Оттуда простым уже голосом говорит:

– Сашенька, все. Наша взяла. Побили мы бабку Чудиху. А и жалко мне тебя: нужно б мне было лучше Чудихе поддаться, а Шурку тебе уберечь.

Ну, устоял я. Не возвернулся. Женился на другой, сюда в поселок перебрался. А Шурка скоро за нашего мосоловского пастуха замуж вышла. И вот дела-то какие: опять она стала одинокой: пастух помер. И стоит ей, понимаешь ты, в Поселке нашем оказаться, как всем знакомцам нашим общим говорит:

– А все равно Сашка-то ко мне возвернется, вот так и знайте. Придет час.

Парфенычу семьдесят два года. С бывшей женой они ровесники. Значит, семидесятидвухлетняя старуха все еще надеется соединиться со своим былым мужем – вера в ней эта не умерла.

Сидит Парфеныч, призадумавшись. Голубенькие глаза ушли в себя, лоб прихмурен, треух на одно ухо съехал, лицо старое – но и какое же неожиданно привлекательное, красивое даже лицо! Память давних лет облагородила, высветлила его.

– И вот чего я боюся, хоть ни в какую магу уже не верю: жизня отучила. А боюся – сбудутся слова Шурки: что тогда? Заболей моя Вера, да умри, не дай Бог… Ну и что? Ну и поплетусь я к Шурке в деревню, не детям же надоедать перед смертью! – и Парфеныч вдруг заливисто, не по-стариковски засмеялся. – Вот и получится тогда, что победила бабка Настя Чудиха мою квартирную хозяйку бабку Новожилиху! Вот те и будет мага на мою голову!

1985

 [Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]

Опубликовано 15.07.05