Геннадий Андреевич Немчинов

ПУТЕШЕСТВИЕ ДЛИНОЮ В ДЕНЬ

– Юра Михалыч! – кричит наша возница. – Погоди-ка!..

Мне интересно слышать это “Юра Михалыч”, и я поочередно всматриваюсь и в женщину-возницу, и в мужчину, к которому она обращается.

Возница – костлявая, морщинистая женщина с очень синими, ласковыми, какими-то призывными глазами. И в голосе ее слышится та же призывная, мягкая ласковость. Так она разговаривает со всеми: мы вместе косим уже неделю, и я к ней привык.

Мужчина лет сорока пяти шел по дороге вдоль обочины. Правая рука у него была длиннее левой: левая кончалась культей, над культей – завернутый рукав синей рубахи. Он обернулся. Угрюмовато взглянул на нас. Толстый, почти черный от загара нос, маленькие вдавленные в глазницы неопределенного цвета глаза, щеки неровные, в буграх и вмятинах. Спросил:

– Ты куда, Клавдия?

– В Заготскот, Юра Михалыч, а ты?

– В Тверское. Председателя совета надо увидеть.

– Так садись, подвезу! – радостно отозвалась возница.

Мужчина помедлил. Потом сказал:

– Быстрей пешком дойду. Вон твой иноходец как вышагивает. Только к вечеру в поселке будешь.

Женщина стеснительно, тоненько рассмеялась.

– Так-то оно так, быстрей дойдешь… Да хоть поговорим? – и ласково-вопросительная интонация послышалась в ее голосе.

– И то правда! – мужчина свернул к нам и ловко впрыгнул боком в телегу. – А это что за пассажиры?

– Этот – Авдотьи Табаловой сынок, с нами косит Авдотья. А второй – хозяйкин сын, мы в Артюхах косим.

– А-а… А я в Холме. Ну, погоняй. Эх, погода! Сушить сегодня надо.

Мы медленно спускались со взгорья, оставив справа пешеходную тропу. Внизу незнакомо рисовались разноцветные поля, мелкий сосновый лес, блеснул ярко и призывно ручей; на холме справа стояла деревня, между домов сквозил голубой живой воздух. Женька, мальчишка, с которым мы вместе ехали в поселок, толкнул меня локтем, показал на деревню:

– Это Гниловка!

Когда я понял, что мы не поедем через эту деревню, посмотрел на нее особенно долго и внимательно: нам всегда то, что мы оставляем в стороне от нашей дороги, кажется самым интересным, и так жаль, что, может быть, никогда ты не узнаешь этого места. Так и оказалось: никогда мне не пришлось побывать в Гниловке, она все оставалась и оставалась в стороне, и даже сейчас у меня такое чувство, что я не узнал что-то очень для себя важное, проехав ее мимо, оставив там какую-то тайну.

Было еще утро. “Юра Михалыч” и наша возница тетя Клава тихо говорили о чем-то своем, сидя впереди, а мы с Женькой молча озирались вокруг. Какое блаженство сидеть в телеге и просто смотреть! А тебя продвигает медленная, но неуклонная и неутомимая сила все вперед и вперед, все дальше и дальше. Сила эта – наш бык Добрик. Он вышагивает важно и спокойно, могучий, весь в больших рыжих пятнах, они покрывают спину, бока, и красивая рыжая звездочка светит на лбу. Это именно наш Добрик – его родила наша корова Суботка. Всех бычков, которых она телила, мы называли Добриками.

На Добрике мы приехали и в Артюхи на покос вместе с мамой и рабочими Заготскота.

Наш обоз из четырех телег, запряженных быками, въехал в Артюхи и направился к крайнему дому. Здесь мы и стали жить. Сначала мы с мамой спали вместе со всеми в сенном сарае, но мама быстро подружилась с хозяйкой, и та предложила нам ночевать в доме. Справа от дома был большой сад, который хозяева – тетя Вера и оба ее сына, Коля и Женька – очень любили. Об этом саде мы то и дело слышали разговор – о яблонях, сливах, крыжовнике, вишеннике.

И в самом деле: даже меня он радовал. Утром мама будит – никак не оторвать головы от подушки, не отпускает сон, не в силах открыть глаза, все тело вжимается в постель, тяжелеет, сладко цепляешься за остатки сна, голос матери, повторяющей ровно, монотонно: “Ну же, вставай… Ну же, вставай… Пора. Пора! Вот-вот солнышко глянет…” Но все-таки и во сне знаешь – все равно вставать нужно, мать не может уйти в лес без тебя, пролежишь, она отстанет от всех. И, напрягая все силы, отрываешь голову от подушки, встаешь. Качаясь, еще не отогнав сон, легонько и чуть насмешливо поддерживаемый матерью, выйдешь во двор, к глиняному рукомойнику, висящему у забора. Раз – рукомойник опрокидывается, из длинного рожка льется холодная вода. Плеснешь на лицо – и тут же хочется бросить еще горсть: оказывается, это очень приятный, какой-то душистый холод. Лицо постепенно разгорается, все тело сладко вздрагивает от бодрости, и, о, чудо: последние остатки сна в мгновенье исчезают! И тут оборачиваешься: на тебя смотрит сад. Он еще тоже спал и начинает просыпаться вместе с тобой. Солнце еще не вышло из-за леса, но его дыхание, еле слышное, но явственное – уже коснулось сада. Яблони, сливы, вишни, кусты крыжовника стоят в эту минуту так чутко, как будто приподнялись на цыпочки. Между ними сгустился ночной воздух. Вот легчайшая розовая тень вдруг появляется у края ограды… И тут же я слышу голос мамы:

– Пора, милый, пора! – в голосе тревога: мы опаздываем, от сарая уже отошли косцы.

Коса и грабли за спину, туда же мешок с продуктами – и мы тоже уходим. Тонко вызванивает котелок в мешке. Неужели мне хотелось спать еще несколько минут назад? Невозможно в это поверить! Я быстро обгоняю маму. Иду впереди и подсчитываю, сколько мне остается до двенадцати лет. Не так уж и много!

Так мы и косили неделю. Но у косцов кончились припасы, и тетю Клаву снарядили на нашем Добрике в Селижарово. Мы с сыном хозяйки Женькой – моим ровесником – отпросились вместе с ней, и вот едем сейчас мимо стоящей на холме Гниловки.

Женька то и дело толкает меня под локоть и тихо говорит, чтобы не мешать взрослым:

– А вот тут – гляди-кося! – мы зимой здесь зайца видали! Вот такой зайчина… – он широко разводит руками.

Я смотрю на плотные высокие кусты – и вижу этого зайца, несущегося из них огромными прыжками, вылетающего в поле, и вот уже вдали лишь слабо мелькает что-то снежно-голубое в золотой морозной пыльце…

А Женька продолжает:

– А тут что было, если б ты только видал! Шли трое немцев из Гниловки к нам в Артюхи, а мы на горке стояли, с которой спускаемся сейчас… Вдруг паф-паф-паф! – и все три немца падают! Из кустов по ним ударили наши… Что тут началося! Вон там немцы пулемет поставили и полдня лупцевали по всем кустам. А наши что, ждать будут? Их уже давно не было!

Мне очень любопытно смотреть на Женьку. Он крепенький, все тело у него литое, тяжеленькое, ловкое. Он может мгновенно, упираясь пятками в ствол, забраться на самое гладкое дерево, умеет плести красивые корзинки из ивовых прутьев, которые его мать продает на базаре, а теперь учится плести лапти, у него есть свой блестящий кочедык, которым он действует ловко и быстро. Сейчас Женька видит во мне главного, потому что никогда еще не был дальше Гниловки, Тверского и Холма, и все расспрашивает меня, большое ли и красивое Селижарово. Мне очень хочется сказать ему о Селижарове как можно лучше, но в то же время сердце у меня не на месте: ведь Женька сам увидит сожженные, пустые улицы.

Между тем Юра Михалыч и тетя Клава ведут свой разговор. Мы невольно к нему прислушиваемся.

– …И что ж это, Юра Михалыч, коммерческий хлеб будет вправду?

– А вот приедешь в Селижарово – сама увидишь, Клавдия. Бери сколько хошь – но до-о-рог… Буханку возьмешь – карман дымиться начинает, две буханки – горит!

Мы невольно посмотрели на его карманы.

Телега начала спускаться с горы, но Добрик и не думал прибавлять шагу, хотя передок упирался в него. Зато и вверх он подымался все так же ровно, не чувствуя нашей тяжести, словно нас и не было, а вез он что-то неощутимое.

– Ну и бык! – с восхищением вздохнул Юра Михалыч, – вагон повезет – не почует весу. Сюда, сюда вороти, Клавдия! Пошли вместе зайдем в избу. А вы, мальцы, постойте здесь, у быка.

Но мы не остались у Добрика. – куда он денется – а пошли по деревне.

Тверское тянулось ровно. Или от тихого июльского дня, пропитавшего их светом, или от новизны впечатлений, только почти все избы казались мне крепкими, основательными. Мы прошли всю деревню и повернули обратно, как вдруг увидели нашего Добрика уже в центре деревни! Он стоял у забора рядом с другим быком, тоже впряженным в телегу, и, спокойно оттеснив его, хрумкал ароматное сено. Черно-белый бычок, мелкий в сравнении с Добриком, осторожно хватал сенцо с краю, почтительно косясь на своего могучего соседа.

Я схватил было Добрика, чтобы повернуть, но Женька беспечно махнул рукой.

– Пускай ест!

И в этот самый момент раздался крик, из сарая выскочил молодой парень с незаправленной в штаны рубахой, какой-то весь раскоряченный и разлохмаченный.

– Ты что! Ты что! – закричал он благим матом. Отшвырнув широким плечом нас с Женькой, он подскочил к черно-белому бычку и схватил с телеги, нагруженной дугами – наверное, ехал в Селижарово на базар – ближайшую широкую белую дугу. Не успели мы опомниться, как он взмахнул дугой и ударил Добрика по морде. На наших глазах белая ноздря быка оторвалась и повисла, и сразу же всю нижнюю часть морды стала заливать густая кровь. Добрик потряс головой и глухо замычал от боли. А парень замахивался уже второй раз… Забыв все на свете, я схватил с воза прут, парень сразу это заметил.

– А, разбойники, вы так! – он легко выдернул у меня прут и, сломав его, отбросил в сторону. Но тут же охнул: Женька, разбежавшись, ударил его головой в живот.

– Ну, теперя я вас поучу… – зловеще начал парень, ухватив нас за рубахи и подтаскивая к себе, – теперя я вас поучу, так вашу!

Но тут произошло что-то совершенно неожиданное. Он вдруг вскрикнул на всю деревню и как-то косо и высоко подскочил. В воздухе раздался свист.

– А-а-а!.. – вопил парень.

Мы в испуге шарахнулись в сторону – и увидели, как Юра Михалыч, далеко откинув в сторону левую свою руку с культей, а в правой держа ременный кнут, охаживает парня.

– Будешь знать, как скотину безответную бить… Будешь знать… – приговаривал Юра Михалыч.

Парень все так же кособоко бросился на крыльцо.

– Эва погоди, я в сельсовет, к Завьялову пойду! – плачущим голосом говорил он оттуда. – Эй, куды мой кнут-то поволок! Брось кнут, брось кнут-то, говорю!

Наш избавитель зажал кнутовище под мышкой, резко нажал на него, раздался хруст. После этого он швырнул кнут в огород. Долго еще мы слышали крики позади, а когда уже все вместе, сидя на телеге, проезжали мимо этого дома, из окон опять послышался крик:

– Эва погоди, я на тебя найду управу- то!

Успокоившийся Юра Михалыч повернулся с улыбкой к нам.

– Клавдия, а хлопцы твои, гляди-ка ты, не испугались сивого-то! За быка свово в драку полезли. А что тут можно сказать? Одно скажу тебе – и правильно! Так и надо. За животину надо стоять – она-то не может себе защиту оказать, рук у ней нету…

Мы проехали все Тверское, дорога пошла дальше, через поле, над которым мягко струилось летнее марево. Малиновый воздух над самым клевером постепенно приглушался, переходил в ровно-золотистый, а затем голубел, чем выше, тем приметнее.

– Так, – проговорил наш попутчик, приподняв культю вверх, отчего рукав его рубахи съехал до плеча, открыв жилистую темную руку, с перевитыми, как канат, жилами. – Теперя, Клавдия, я к Завьялову. Где-то здесь за пригорком он клевер должен косить с мужиками. А вы, ребяты, никогда и никого не бойтесь, если правда с вами. Поняли? Ну, бывайте! Покуда!

Тетя Клава все кивала и кивала ему, приговаривая:

– Ты, Юра Михалыч, не забывай нас-то, заходи – рядом косим! А-а? Ты заходи!

Оглянувшись, наш попутчик ответил:

– Да оно и зашел бы… Чего не зайти? Одно плохо: Кислякова вашего не люблю. А он к вам часто, видать, наезжает.

– Часто, – подтвердила и тетя Клава. А что? Лошадь у него беговая.

– То-то и оно: беговая. Не тот он мужик.

Мы перевалили через взгорье и медленно стали спускаться вниз. Женька строгал палочку, а я стал припоминать директора Заготскота Кислякова, который и правда приезжал в Артюхи часто, раз пять за две недели. Юра Михалыч сказал о том, о чем я и сам думал, да только не так определенно.

Кисляков обычно появлялся в середине дня, прямо на покосе. Я каждый раз замечал его первый – наверное потому, что мы ближе всех косили к ручью. Кисляков не оставлял лошадь в Артюхах, поэтому как только слева от нас вдруг шумел под быстрыми колесами ручей и громко скрипели, влажно гремели гладкие камни на его дне – я выглядывал из-за кустов, видел кисляковскую двуколку и кричал:

– Кисляков едет!

Почти сразу на той стороне поляны, прихрамывая, появлялся Матвей Степаныч – наш бригадир. А женщины начинали ворчать:

– Опять за свое, опять работу собьет! Матвей, сказал бы ты ему!

Матвей Степаныч, ничего не отвечая, лишь все оживленнее и заметнее ухмыляясь небритыми щеками, проходил мимо нас и встречал Кислякова на взгорье. Он брал лошадь под уздцы, вел ее к тонкой елке и привязывал. Тут Кисляков упруго спрыгивал с двуколки.

Он был маленький и какой-то весь лиловый: галифе, пиджак, кепка были из синего, выгоревшего на солнце материала. И толстенькое лицо, чисто пробритое, густо пахнущее одеколоном, тоже казалось лиловым.

– Бери! – говорил Матвею Степанычу Кисляков.

Бригадир сгибался над тележкой и осторожно вынимал что-то, сразу поворачиваясь ко всем спиной. Потом они шли к кустам.

– Теперь Лидию заберут, костер запалят… и пойдет праздник, – говорили женщины.

В голосах их слышалось усталое недовольство – но и легкая, усмешливая зависть.

И точно: через несколько минут раздавался крик Матвея Степаныча:

– Лида! Давай сюда! Да соли возьми.

Веселая сладкоголосая Лидия в своем ситцевом зеленом с желтыми цветами платье кидала грабли и, посмеиваясь, шла на дым: у Кислякова и бригадира уже потрескивал костер.

Шум за большим кустом ольшаника начинался не сразу. Сначала оттуда доходил вкусный аромат мяса.

– Опять баранины привез… – говорили покосницы. Воздух становился все пахучее и гуще.

– Э, бабы, давайте и мы перекусим. Ну-ка, запаливай костер! – это уже говорилось мне. – Чего там, всего не переделаешь.

Из-за большого куста поднимались высокие, неестественно громкие голоса Кислякова, Лидии и бригадира. А когда Лидия запевала сильным, красивым, но как будто немножко вихляющимся голосом – “ По диким степям Забайкалья…” - бабы определяли:

– За вторую бутылку принялись.

Мы уходили в Артюхи на ночлег, а за большим кустом все еще слышались песни.

Не все оттенки этих наездов Кислякова улавливая, я тем не менее понимал, что они вносят какой-то разлад в нашу лесную жизнь покосников, и потому их не любят не только женщины, но кажется даже бригадир Матвей Степаныч. На второй день он всегда сторонился всех, а к обеду приходил с виноватым лицом и долго молча скреб затылок, присаживаясь у костра. Один раз я даже слышал, как он сказал:

– Хоть бы в эту неделю нелегкая не принесла… – и покосился на дорогу.

Но “нелегкая” Кислякова обычно все-таки приносила.

Тетя Клава, приставив ладонь к глазам, посмотрела на солнце.

– Через час обедать будем!

– Сколько уже, тетя Клава? – спросил Женька.

– Да к двум, Женюшка, – откликнулась она.

Тетя Клава и мама очень точно определяли время по солнцу, и наш бригадир иной раз с часами в руках, посмеиваясь, устраивал им экзамен. Они ошибались минут на пятнадцать, от силы двадцать.

Значит, мы едем уже пять часов! Женька толкает меня локтем в бок.

– Ешь вишенье… Тетя Клава, хотите?

– Спасибо, Женюшка, не оголодала. Эва лепешками подзаправимся… – важно, со значением говорит наша возница.

Женька перед поездкой нарвал в своем саду длинный увесистый холщовый мешочек вишен. Вишни в мешочке слежались, стали мягкими, горячими, у них появился чуть вяжущий, раздражающе – приятный вкус. Мы едим вишни и смотрим вокруг.

Уже позади несколько деревень. Темный глухой лес, стоящий под Артюхами, давно сменился небольшими рощами, чаще всего сосновыми, потом отступил от дороги. Справа и слева только поля: рожь овес, жито, лен. Еще далеко до вечера, но глаз уже ловит первые сизые тени у горизонта, небо как будто начинает немного давить на землю, опускаться ниже.

– Километра два проедем – привал, – говорит тетя Клава.

А мне очень нравится это открытое красивое место: все видно отсюда, и деревни, и поля, и лес – и я прошу о привале здесь.

– А и прав же ты! Ну и местечко! Вот здесь и остановим Добреньку. Тп-ру-у-у-у!.. – тоненько, длинно вскликнула она.

Мы стали в густой мягкой траве, на возвышенности. Слева внизу был лес, прямо перед нами – поле густого овса, а справа, за дорогой, лежала низина, заполненная сейчас золотистым густым воздухом.

– Распрягайте Добрика, чего стоите, – командовала тетя Клава, осматриваясь, как-то ослабев своим изможденным морщинистым лицом. Приставив ладошку к глазам, она очень похоже на маму замерла затем на одном месте, чутко вслушиваясь во что-то и видя только ей ведомое.

– И завтра, и послезавтра хорошая погода будет, ребятушки. Все наскрозь в покое, все ветры спят, небушко до нижнего обода не колыхнет нигде… А уж я б почуяла! – горделиво добавила она, помолчав. – Ну, перехватим малость. Вот я счас лепешки достану…

Затем она сняла сухого сена с подводы и кинула под телегу.

– Полезайте, поспите чуток, чтоб головы не напекло, а я посижу. Сегодня все одно не работать.

Мы с радостью залезли под телегу и почти сразу заснули: встали рано.

Очнулся я как от толчка: открыл глаза – и ничего не понял. Мне было не ясно, где я: сквозь какие-то таинственные щели я видел прямо перед глазами розовые, зеленые, фиолетовые стебли травы и цветы. Они поднимались над моей головой, похожие на диковинные кусты, которые могут присниться только во сне, такие они были яркие, и красивые, и большие. Меня овевал теплый струящийся свет, мне было так сладко, так радостно. Да что же это, где я? И я опять смотрел на эти зеленые, розовые и фиолетовые стебли. Наконец, сон стал уходить, я увидел спящего рядом Женю и вспомнил, что мы под телегой. Но мне никак не хотелось верить, что все так просто и я смотрю сейчас на луг, траву и полевые цветы сквозь тележное колесо. Мне захотелось понять, почему цветы, и трава разноцветные? Вот рядом три стебелька: голубой, почти красный – и зеленый… Тут мне показалось, что я даже вижу, как внутри них упруго струится воздух – в одном розовый, в другом – фиолетовый в третьем – зеленый. Еще чуть-чуть подумать – и разгадка в руках. Но голос тети Клавы окончательно стряхнул с меня сон. Она сидела на пригорке и тихонько, тяжело положив на колени руки, пела:

– …лучше не-э-э-ту того-о-о цве-э-э-ту… когда я-я-бло-о-ня цветет…

Я поразился мягкости и чистоте ее голоса: никогда не слышал, чтобы тетя Клава пела. Она смотрела куда-то далеко, за лес, за горизонт, как будто ей хотелось увидеть там что-то свое, только ей ведомое, печальное и близкое, дорогое, заветное. И глаза ее смотрели, смотрели туда, заволакиваясь легкой влагой.

Но вот она обернулась и, увидев, что я смотрю на нее, неловко улыбнулась, поспешно заговорила:

– А, пробудился! Женьку-то тоже подымай – пора в дорогу.

И мы опять ехали на Добрике, но тетя Клава прилегла сзади, а мы с Женькой сидели с вожжами в руках по очереди. Въехали в лес. Стало глуше и тише. Теплый запах хвои обступил нас. А в сырых местах пахло болотной водой. Уже медленнее, реже летали птахи, затуманилась воздушная река над нами, в лесу наступал предвечерний покой. Загремела под телегой узкая полоса большака, выстланного булыжником. Скоро он закончился, и опять мы поехали неслышно песчаной дорогой.

– Вот так и ехать бы, и ехать… – вздохнула позади тетя Клава. – А, ребятушки? Хорошо. И жизнь кажется долгой – до-о-лгой, и ничего-то тебя не мучит…

Она умолкла. Добрик все так же ровно и спокойно переставлял свои тяжелые сильные ноги, катилась наша телега, приближалось Селижарово, а небо темнело и темнело на наших глазах, и лишь когда лес отступал далеко от дороги и виднелась яркая желтая полоса горизонта – можно было понять, что жизнь широко и неохватно лежит вокруг, а не ограничилась нашим прямым большаком.

1970

 [Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]

Опубликовано 15.07.05