Геннадий Андреевич Немчинов

А Я ПРОСТО ЖИВУ, ПРОСТО...

До седьмого класса Зоя и Аля были неразлучными подругами, какие случались, пожалуй, нечасто в жизни. Обе они были из деревень, жили в райцентре на квартирах, каждое утро забегали друг за дружкой в школу, сидели за одной партой, вместе возвращались. Дома их квартирных хозяев стояли на соседних улицах, и, пообедав на скорую руку, посидев за уроками, они опять спешили одна к другой. Зоя никогда не надоедала Але, Аля – Зое; говорить они могли бесконечно, да и как не поговорить, если столько у них похожего было в жизни. За спиной – военная нищета, у одной отец на фронте погиб, у Али, а у Зои приехал раненый на трехдневную побывку, а тут ночью в деревню немцы – разведчики, фронт был рядом, да и вытащили Федота Шубкина из дому, а потом вместе с тремя другими сравнительно нестарыми мужиками, оказавшимися в деревне, застрелили под рябиной на огороде.

Потом девки росли в своих больших семьях, затем в школу решили матери отдать их в райцентр – пускай поучатся, сколько возможно будет. Ну, а тут, в поселке, они быстренько присмотрелись одна к другой, да и почти сразу подружились.

За разговором вместе прибирались в домах, что входило в договор их матерей с хозяевами, переходя с одной улицы на другую; случались дни – отправлялись в поселковый клуб посмотреть новый фильм. Тогда, в конце сороковых – начале пятидесятых, много шло трофейных картин: “Маленькая мама”, “Двойная игра”, “Ураган”, “Индийская гробница”, великий переполох вызвал “Тарзан”… Да и наши фильмы – “Сердца четырех”, “В шесть часов вечера после войны”, “Два бойца”, “Беспокойное хозяйство”… Да мало ли еще – только смотри. Их родственная дружба, отношения ближе сестринских были прочными своей совершенной естественностью, когда и слова-то лишнего не надо.

Наверное, им снились даже одинаковые сны, в этом не было бы ничего удивительного.

А когда пришло время взрослеть – они с облегчением и охотой ушли в свою девичью жизнь: с облегчением потому, что это сразу равняло их с поселковыми подружками, и даже несколько выдвигало вперед. Деревня, да еще в такую особую пору, рано привила им независимость поступка, слова. Они это свое нажитое и выстраданное, чем-то и горькое, покамест придерживали в себе, без нужды не пускали в ход – и вдруг, когда в седьмом классе весенняя волна подхватила их и вместе со сверстницами принесла на пятачок возле клуба, все пригодилось!

Им было по шестнадцать лет – война затормозила учебу, – и на этот клубный пятачок они пришли в полном расцвете своей здоровой, несмотря ни на что, девической красы. В своих деревнях они пели, плясали лет с девяти, это в деревенской жизни их округи было принято повсеместно, и теперь, в майский вечер, под лихие звуки гармошки, они впрыгнули на середину пятачка, окруженного старыми ветлами и тополями, и чистыми легкими голосами, с естественной сильной напевностью в них, выдали боевые частушки, сопровождая их дробным и уверенным до самозабвения плясом. Зоя в синем платье, Аля – в серой юбке и белой блузке, стройноногие, с чуть завитыми светлыми волосами, обе курносые и задорные, со вспыхнувшими от высшего мига веселья голубыми глазами – они поразили своих поселковых подружек, а иных уязвили в самое сердце. С первого же вечера обе стали признанными плясуньями и едва ли не самыми заметными из девушек своего возраста. О кавалерах им уже не нужно было думать – они окружали их, стоило Зое с Алей появиться у клуба.

Зоя проучилась девять классов, еще через год вышла замуж и навсегда осталась жить в райцентре. Аля после десятилетки уехала в техникум в Карелию, работала мастером лесоучастка, затем ей захотелось стать учительницей, поступила в пединститут и уже два десятилетия преподавала географию.

Странное дело: они не виделись двадцать восемь лет и даже не переписывались из нелюбви к пустой трате времени и мертвому письменному слову, которое им мало что говорило, а встретились как родные. Как и не было разлуки, словно Аля опять прибежала к Зое с соседней улицы. Произошло так потому, что они в своей жизни никогда не забывали друг о друге и знали о высшей, как бы даже и запредельной верности своей дружбе, которая их, деревенских девочек-сирот, сроднила в горькие и нищие, а все-таки светлые отроческие года!

Аля увиделась Зое почти такой же, как была, только будто стала меньше ростом и сильно раздалась. А глаза, улыбка, нос – ну все оттуда, из школы! И смеялась, и говорила точно так же, лишь чуть-чуть учительское все-таки проглядывало: этакое немножко самоуверенное и показывающее в человеке его власть над кем-то.

Увидев Зою, Аля негромко ахнула и заплакала, пытаясь удержать что-то в себе, не выдать окончательно – и не выдала, ее испуганное аханье и слезы сошли за естественную дань минуте встречи. Тогда как на самом-то деле ей сильно хотелось зарыдать громко, в голос, прямо забиться в плаче: Зоя стала в свои неполных пятьдесят лет худенькой старушкой: жилы да кости, скатавшиеся на голове волосики. Лишь светлые милые глаза смотрели с открытой радостью, как и в юности: глаза почти не изменились, разве повыцвели.

В двух словах они выявили внешнюю канву жизни друг друга. У Али был муж и дочка; муж – простой человек, но инженер, и Аля очень серьезно сказала:

– Знаешь, я ему ни разу за всю жизнь не изменила.

Зоя так же серьезно ответила.

– А что: большое дело. Вон мы с бабами собрались как-то после бани, чай пили да говорили, и что ты думаешь – как начали одна за другой признаваться, никого не оказалось без левого мужика. – Тут она потупилась, и на ее иссохшем лице мелькнула еле уловимая ухмылочка. “А, подруженька, – подумала Аля, – и у тебя было…” – но ничего не сказала, понимая, что это не тот случай – подобные вещи в семейном доме обсуждать не годится.

У Зои были три сына – судя по фотографиям, все рослые, крупнолицые, красивые. Двое – в офицерской форме. Жили они в разных городах – один в столице, второй в Ленинграде. Третий, по словам Али, дома осел. Аля ощутила себя сиротой в сравнении с подругой: большой дом на родине, и мать с ней живет, и трое сыновей… Летом собирается огромная семья… Хорошо!

– А Петя-то как твой?! – вдруг спохватилась она.

Петю она помнила еще по школьным дням. Он работал на лесозаводе и почти каждый вечер приходил в клуб на танцы – в синем суконном костюме, хромовых сапогах и диагоналевой кепке, лихо сдвинутой на левую бровь. Петя тоже приехал откуда-то из деревни, Аля теперь уже забыла из какой, был мастер на все руки, постарше их лет на семь. Сначала он влюбился в Алю и ходил с ней, как принято было говорить в поселке, целый год. А затем решительно и бесповоротно откачнулся к Зое. Как это ни странно, у Али до сих пор не прошла обида на него за это неожиданное вероломство.

– А Петя-то? – откликнулась Зоя. – А чего ему – работает да пьет.

– И сильно?..

– Когда как.

Вот, значит, почему высохла-то подруженька.

– А-а-а! Эва – явилася… – закричал пришедший с работы Петр. – Во хорошо – так хорошо! Гульнем малость!

– Я те гульну… – прикрикнула было Зоя и кинула на мужа сердитый взгляд. Но в этом взгляде Аля увидела не только сердитое предупреждение, но и немое обожание. Да уж и не любовь ли?

Петр сидел за столом с колтуном на голове, и не взялся за расческу, лицо припухлое и воспаленное, в сизоватых мешочках и красных пятнах, и была в этом лице та особенная лиховатая безнадежность махнувшего на себя рукой человека, которая всегда узнается русским глазом, насмотревшимся на такие лица с детства вдосталь.

И действительно – они отметили встречу за общим столом на обширной кухне Жигановых. Аля то и дело поддразнивала Петра, называя его как в юности Жиганом. А он и не думал обижаться: ничего не попишешь, если фамилия такая досталась, и по многим своим качествам он и сам считал себя некогда поселковым жиганом. И сейчас еще не все прошло.

– В байню теперь дуй! – сказал Петр, уже немножко осоловев. – Отвыкла небось от деревенской байни?

– Да как забыть-то ее… – смиренно, признавая их жизнь значительнее своей городской многими своими сторонами, сказала Аля. Во дворе Петр кивнул на табличку на доме.

– Видала, что здеся написано? “Жиганов П.В.”! Вот чей дом. Они, бабы мои, Зойка с маткой, чуть на меня цыкнут, а я им пальцем на эту табличку: ага! – голос был несколько нарошный, но и достаточно серьезный.

После бани Аля была красная как пережженный кирпич, а Зоя побелела, но глаза ее голубовато и молодо замерцали. Жиган, попивая винцо, заговорил о своей жизни – приезд Али подействовал на него возбуждающе и сентиментально.

– Вот ты говоришь, Алюха, что иные твои ученики на троллейбусах работают, и входишь ты, значит, в троллейбус, объявляют громко: “А вы, Алевтина Иванна, билет можете не брать”. Так? А у меня такой случай был. Еду прошлым годом из Москвы это домой, у сына был, и тут дед один пристает ко мне: ты мне лично знаком, да и только! Брось, говорю, дед, не знаю я такого. Не помню. А, не помнишь! А дело-то в январе было – и ногу подымает, а на валенцах у него бахилы – и сует мне под нос бахилину. – Твоя работа? – обомлел это я. – Моя, – говорю. – Да ведь клеил-то когда – тридцать годов прошло. – С гаком, – это дед поправляет. – Ты мне четыре пары бахил слепил тогда, три пары износил, а про четвертую забыл… Лезу в сундук нынче – мать честная, бахилы, а я уже и как они смотрятся забыл. Хорошая, парень, работа, – это дед мне. Ведь признал, старый черт, а? По глазам, да по гармошке – я в поезде-то пиликал, без гармошки никуда. Ты, Алюха, меня небось с лесозавода помнишь? Ну да. А я с тринадцати работать начал. Ладно, расскажу… И ты давай слушай, Зойка! Тайны буду открывать, теперя я тебя не боюсь – куда ты от меня денешься? Это лет двадцать назад еще на тебя мужики оборачивались, было на что поглядеть! Ты не очень-то, эва я тебе так в бок садану! Ну вот, Алюха… Как немца прогнали, мне было тринадцать, а ртов дома еще четверо. Матка и говорит: “Ты, Петька, мастеровитый у меня, у нас тут голь одна после немца – иди на заработки в Бежецкий район, там антихриста не было, умеешь бахилы клеить, по-плотницкому батька учил… Сам прокормишься и нам пособишь. А деньги все, что заработаешь, в носок да на ногу – целей будут!”. Ну, пошел я пехом. По дороге бойцы накормили – то одних встречу, то других, то с ранеными на подводах малость проеду. Видала мою гармошку? Да это баян, об нем расскажу особо, а гармошка – вот она, на шкафу… Ну-ка, Зойка, вскочи, достань, ты у меня ловкая баба. Во… – Петр, подмигивая мутноватыми, но лукавыми и все еще боевыми глазами, с неумирающей в глубине их лукавой дерзостью рубахи-парня, прошедшего огни и воды, подхватил гармошку, обшарпанную, с белесыми изъеденными временем мехами, просунул левую руку под ремень… В это время в комнату вбежал мальчонка лет шести, лицом до удивления похожий на Петра: Аля переводила глаза с одного на другого, озадаченная совершенной открытостью природы, с готовым простодушием повторявшей уже прежнее свое создание. – А, Петруха! – воскликнул Жиганов-старший, тут же и жалуясь гостье. – Вчера, прохвост, дрался со мной… А заодно петуха побил, с Жучкой не поладил, а соседу, Кольке, так в лоб дал, что я от евоной матки в сарае отсиживался.

– Вылитый дед-забияка, – вставила Зоя. – Ты учи-учи его, выучишь на свою да на мою голову. – Мальчонка, между тем, никого не слушая, собрал со стола несколько кусков хлеба, схватил в горсть сахару, подгребал остальное, деловито рассовывая по карманам и солидно посапывая. – Куда это ты, Петька?

– То мое дело…

– Ах ты бандит, вот я тебе! – Зоя выбежала вслед за внучонком. Петр, с бесшабашной лихостью рванув гармошку, прижмурив глаза, повел плясовую, и Аля с мгновенной готовностью отдалась этой до боли памятной простенькой мелодии, все в ней откликнулось на нее, и где-то совсем-совсем рядом были горькие безудержные слезы.

– Ну ладно, слушай дальше. Шел я, с кормежкой и ночлегом никаких забот – где гармонисту не рады! Добрел по слову матки до Бежецкого района. Устроился на квартиру к одной тетке с четырьмя дочками, дом большой, дочкам годов от четырнадцати до двадцати. Дали мне угол. “Сколь тебе годов? – это тетка мне. – Шестнадцать”, – а я рослый был, сивый весь, ну как допризывник. Живу. Начал клеить бахилы. Со всех деревень ко мне поперли. Заработки пошли хорошие. А потом и женился.

– Что ты сказал, старый черт?! – ахнула вошедшая Зоя.

Петр громко, но все-таки не без смущенья, захохотал.

– Ты знай слушай и не перебивай. Прошло два с лишком года. Симке семнадцать, мне шестнадцати не было, а думали – под восемнадцать, веришь, удивлялись, чего меня в армию не берут? Тогда и семнадцатилетних подметали. Да не бесись ты! Не расписывались мы с Симкой! Просто спали вместе – и все тут. А деньги я стал поровну делить: половину домой отсылал, своим, вторую половину – хозяйке. Она и довольна. А что, лучше было б, по-твоему, Зойка, если б я так и помер и никому не рассказал, что с Симкой жил? Не знаю, есть Бог иль нет, а нехорошо как-то, давно хотел тебе рассказать, а тут и Алюха кстати упакала… Ну, слушайте дальше, теперь без остановки попру. Через полгода тиф нас одолел, тогда ж болезней не то что сейчас было, то тиф, то эта, как ее, ну, кровавый понос, а, ну, да, дизентерия, и от нее тоже люди мерли. Симка моя от тифа померла. Девка здоровенная была, а в неделю загнулась – нету. Я и сам не знаю, сильно переживал или нет… Пожалуй что и не очень. (“И сейчас переживать не умеешь, старый бес!” – вставила Зоя). Схоронили Симку. Живем. Через месяца три стал я на другую сестру, Любу, заглядываться: в силу вошел, да к бабе привык, каждую ночь с бабой был, да с какой. Э! Ты руки-то, Зойка, не распускай, а то и я могу… Ну вот. Гляжу я на Любу, а груди у нее как бомбы висят, у них вся такая уж порода – сисястая… “Ну и выросли у тебя тити, – говорю, – Любка. Небось, уже ребята за них держутся? – А она мне так это спокойно. – А зачем же они росли тогда?”. Ну, тут меня повело малость… А матка ее, тетка Поля, скумекала и ко мне: “Ты, Петюшка, из нашего дому не уходи, вживись, сынок, в нашу семью. Выбирай из моих девок любую, а не уходи: Симу не вернешь”. Тут я чего-то забоялся, да и воли захотелось… Собрался потихоньку, половину заработанных денег на стол выложил – и деру… В Калинине пошел по магазинам, захожу в один, мать честная, баян стоит – глаз не оторвать! Душа зашлась. Пошел в уборную, стащил сапог, носок долой – деньги считать давай. Хватает! Э, где наша не пропадала, купил баян! Иду на вокзал. Сажусь на скамейку. Жрать охота – сил нету, а денежки все на баян ухнул. Что делать, ремень через плечо, пошло-поехало… Окружили меня, только и просют: еще да еще. Тут тебе и выпивка, тут и закуска. Так до самого поезда сидел. А в поезде меня наши девки узнали, сивковские. Смотрют: “Ты, Петька? – Я самый. – Они с торфоразработок возвращались. – Так у тебя ж матка померла, сеструха твоя Дуся три дня как по телеграмме уехала, а ты на баяне…”. Э, пропади моя душа! А на баяне все равно играл до самого дома, не мог уж без него… Мамку в могилу положили сестры с братьями, а гроб не забили и землей не зарыли – ветками от елок яму закидали, все меня ждали… А я на мамку и не взглянул: испужался сильно. Зарыл и так гроб не забитый в могиле и стоит… Ну, стал жить. Ты чего, Зойка, глаза-то выголила?

– Петюшка, жалко мне тебя сильно… – еле вымолвила Зоя.

– А ты знай молчи! – в голос крикнул Петр, и не слеза ли уж послышалась в злом этом голосе. – Перебьешь еще – замолчу! – и матюжка добавил. – Прощенья прошу, Алюха, это я так, для острастки. А, чего говорить-то, пожалуй что и хватит… Дальше-то вы почти все и знаете. Ну, в МЭТЭесе механиком работал, потом стал подкатываться к Шалашкину Илье Самсонычу, секретарю Совета: помоги, дед, в поселок умотать. Подпаивал недели две. Шалашкин и устроил. Написал мне справку, а там было: “… Жиганов Петр Савельич является членом колхоза “Заря коммунизма”. А между словами “Савельич” и “является” хитрый дед пробел оставил. Теперь, говорит, уже не мое дело, сам думай, я ничего не знаю, кто и спросит – отопрусь с легкой душой. А ты, если не дурак, время не теряй, дуй в поселок да прям в паспортный стол. А вы разве не знаете, что я не дурак? Вписал “не” между “Савельич” и “является”, и на другой день в райцентр. Десять раз холодным потом облился, пока паспорт получил. А получил! Фу! На улице отдышался. Говорю себе: “Все, Петька, каюк: из рабства ты теперь вышел”. И – квартиру сразу искать. А с квартиры – на лесозавод. А потом с тобой, Алюха, гулял, а потом – ты уж прости меня, дурака – к этой злой бабенции переметнулся.

И как-то так получилось, что они все трое, немножко, правда, помолчав, рассмеялись – сначала неуверенно, потом погромче, а потом уже и в голос.

Зоя и Аля легли спать в одной комнате. Петр посидел с ними еще, пожаловался Але, что Зоя теперь редко кладет его с собой.

– Во моду взяла: одна спать норовит. Я, говорит, от тебя отдыхаю. А? “Отдыхаю!” – Петр и голосом, и всем своим видом выразил отвращение к этому слову. – Гляди у меня: опять к Алюхе переметнусь.

– Я тебе переметнусь, бес! Ты у меня поговори! Разок уже переметнулся было… – Зоя даже вскочила с постели: от раздраженья или сильной злости. Аля удивленно смотрела на нее: кого Зоя напоминает в эту минуту до боли сердечной? У нее даже сердце перевернулось, так ей стало жаль подруги, до времени превратившейся почти в старуху.

Прижав Зоину голову к своей пышной груди, она гладила ей волосенки, чувствуя, как слабо подрагивает все сухонькое, жилистое тело подруги.

– Ну хватит, Зойка, что ты в самом деле… Успокойся. Что ты на него так взъелась.

– Да, знала бы ты… Он тут было ушел от меня. Не хотела я тебе рассказывать, стыдно чего-то было, а теперь расскажу.

– Ну и расскажи, Зойка, все равно не до сна.

Зоя перешла на диван к окошку; Аля за ней. Подруги, обнявшись, сидели рядом в каком-то странном томительном забытьи. Аля, и сама не понимая, как это произошло, увидела Зою и себя словно со стороны на поселковом стадионе, когда было им по пятнадцать-шестнадцать лет. На Зойке – голубое платье, на ней – только что сшитый матерью серый костюмчик: пожалуй, это были самые их первые взрослые обновки. В воскресные дни на стадионе собиралось множество народу, и тем не менее Аля знала, что на них с подругой почти все поглядывают. Но она в тот летний день, забыв и себя, совершенно бескорыстно любовалась Зойкой. Ей сейчас, когда и юность, и молодость уже давно остались позади, просто никак не выразить было своих чувств, ощущений, у нее для этого не хватало ни слов, ни каких-то внутренних живых сил: что-то ушло навсегда, отмерло или просто закаменело в душе. И она могла сейчас лишь видеть памятью да страдать от бессилия оживить тот день в полной мере. И обнимая Зойкину слабую, перевитую жилами старческую шею, Аля вдруг заплакала. Да разве это не у ее подруги совсем и недавно, в тот летний день пятьдесят первого года, было такое чудное, в легкой нежной испарине лицо – чистое, голубоглазое, с томной прелестью осознавшей себя юности, опушенное белокурыми волосами, оно как бы впитало всю негу и свет жаркого июньского дня. А какая походка была у Зойки, как ее стройные ноги, с еле приметной упругостью раскачивая тело, несли ее сквозь воскресную поселковую толпу!

– Боже, Зойка, Зойка… – плакала Аля, уткнувшись подруге в плечо.

Но Зоя своим огрубевшим голосом, в котором явственно различались нотки холодной, благоприобретенной за годы жизни с Петром бесчувственности, исчезавшей лишь в редкие минуты, и то ненадолго, отстраняясь от Али, сказала:

– Ладно. Расскажу тебе, что у нас с этим живоглотом было – чуть не бросил меня, да не на такую напал.

– Подожди, я только спрошу тебя: а старший сын что? О нем-то чего молчишь, все о младших. Ну, тот, что здесь-то?

– А сын, Алюха, сидит, потому и молчу. Сидел, – поправилась она, – теперь “химик”, на поселении, вот женка к нему завтра поедет, зайдет – познакомлю. Тут тоже, Аля, история… Как посадили Женьку…

– Да что он сделал-то, господи!

– Эва – что сделал. Подрался Женька, голову разбил одному приезжему, а тут милиция, он и милиционера шарахнул по зубам… А что дальше? Тюрьма! А парень-то – золото, все умеет, тут он в батьку: и плотник, и механик, да что – сапоги батьке и себе шил, и чего только не может. А злой как черт. Говорил: “Какая это жизнь наша, разве мы живем? – Я кричу, – чего ж тебе надо-то! – А он тоже в крик: – А я знаю! А только и это не жизня: все худо вокруг. В поселке скучно, ребята – говнюки, пьют и дерутся… Девки скурвились, пьют, курят и гуляют… Не хочу так жить!”. Кончилось тем, что женился в девятнадцать и сам стал пить, драться… Вот и влип. А женку через месяц, как его посадили, один парень из соседнего поселка, бандит, увел…

– Ой! – тихо ойкнула Аля.

– Ну да. И стал ее лупить, вся в синяках ко мне приезжала: “Возьми, мама!”. Я и говорю: “Какая я тебе мама, если ты Женьку бросила? Не возьму! Придет Женька – что будет? У меня на глазах тебя убьет”. Ох, Аля, сглупила я – надо было взять. Вконец испортил он ее, бандит этот, Хитич евоная фамилия, бандюги. Сиди, я тебе фотографию покажу Валентины-то, посмотри… Вот она.

Лицо на фото было жестоко земное, без единой морщинки мысли, большой рот и толстые щеки. На лице была гримаса неприятия ничего высокого – лишнего, как видно, для этой молодой женщины.

– Ей сейчас-то восемнадцать, а с мужиками с пятнадцати живет. Да.

  • Как же, Зойка, твой сын на ней женился-то?

– Во придумала! Да они с пятого класса вместе – в школу, из школы, и дома: любовь, хошь верь, хошь не верь. Все знал о ней, а простил… Ну, а дали ему возможность домой приехать, Валентина убежала от своего бандита – и к нему, да на колени… Опять простил. Теперь она у своих живет, к Женьке каждое воскресенье ездит. Ну, что скажешь, подруга?

– На Валентину твою не хочется мне и смотреть даже…

– Это ты брось! – строго сказала Зоя. – Вы там в своей школе болтаете что попало и ребятам головы мутите, а на свету все другое: там, Алюха, и слезы не те, и смех другой… – Аля даже вздрогнула, как Зоя произнесла эти слова, что-то выстраданное, больное послышалось в ее хрипловатом голосе.

– Ну, теперь мою историю слушай: как я моего Петьку чуть не упустила. Началось все с того, что мой зараза стал домой ночью приходить: неделю, две – все ночью да ночью. Я, конечно, поняла: бабу нашел. Молчу. И раньше бывало с ним – мужики, у них это как болезнь, поболел – выздоровел. У всех так и быть должно. Но тут он и на ночь не пришел, раз, два… Чую – плохо дело. Что-то делать надо: привыкла, жалко мне его, да он и сам-то пропадет со своим характером без меня, я тебе точно говорю, ему твердая рука нужна. Потом – сыны мои его любят, внучата только дед да дед… А дом кто построил? Он. Баня, сарай… Приработать умеет – плотничает. Овечки у нас. Свиноматка в два центнера весом. Разве одна я все это потяну? Сдохну! Слушай дальше, подруга. А дальше так было: ушел Петька мой, три дня нету, четыре… Что делать? А я уж знаю, что он в Телепневе жирует. Была не была, сажусь на велосипед – и туда. Бабу эту я знала, медсестра она, рыжая, белокожая, в теле – не то что я, шкелетка, так что Петра понять можно… Еду в Телепнево: гроза началась. И надо ж такому случиться: на моих глазах как ахнет молния – и в Телепневе сарай что свечка вспыхнул. Одним духом пламя раздулось. Минут через двадцать въезжаю, а вся деревня на улице, визг, крик… В Телепневе еще живых домов двадцать стоит. Тут рев – в деревню пожарная машина мчится, быстро обернулись, паразиты: Петька-то мой в пожарке работает, два дня там, три отдыхает. Увидел меня, глазищи выголил, промчался мимо, к сараю. А ко мне тут собака, что твой волк! как подпрыгнет, как ухватиться за ляжку – я с велосипеда долой и в крик… И что ты думаешь, подруга? Из дому выбегает она, рыжая… Напротив ее дома собака укусила! “Твоя? – спрашиваю. – Моя, Зоенька… – А, так твою этак, ты меня знаешь тоже? – Ну а как же, Зоенька… Пошли скорей ко мне”. – Заводит меня в дом, иодом мажет, ухаживает… А я знай командую да ругаюсь, что плохой мужик! Самой страшно было такие слова слышать, а кричу и кричу. Поведу, – говорит, – тебя, Зоенька, в больницу… Вдруг хуже будет”. – Надевает болоньевый плащ, велосипед со двора вывела. А тут и мой на горке стоит! Ну, я опять по матушке… А он стоит, молчит, морду на сторону воротит: нейтралитет, гад такой, соблюдает. А рыжая молодец… И в больницу сводила, и укол сделала, и поплакала, и до дому довела, спасибо ей, хоть и поругала ее и в хвост, и в гриву и кулаком саданула, несильно, правда, да и куда помягше старалась… А мой так и остался в Телепневе – и день опять нету, и два… А тут ко мне сват приходит – Женькиной Валентины батька… “Что, говорит, – Зоя Николаевна, слыхал я, твой-то Петр в Телепневе осел? – Осел, – говорю, – Иван Иваныч. – Мнется сват. – Так чего мы с тобой тогда на него глядеть будем: давай кооператив организуем? Я сундук на телегу – и к тебе. – А Надежда как же? – А мы с ней лет восемь не живем, только вместях обитаем, у ней и права такого нет – мне приказывать. – А я возьми да и сказани – Дуй, – говорю, – Иван Иваныч, была не была, вези сундук”.

И привез он свой сундук. Ну чего ты все ахаешь? Ну да, жила я с ним цельную неделю, все путем, и спали вместе. Э! Чего там, жизнь – она грязная… Или, может, то и не грязь вовсе, что мы грязью-то зовем, не знаю, да и думать мне об этом некогда. А только сват оказался – ленивый мужик, ну просто я только диву давалась, какой он лентяй. Чтобы там к свиноматке – покормить или что другое по дому… Гнать надо, сам не идет, еще только и ворчит: “У телевизора посидеть хочу!”. Тут-то я Петюшку своего родимого и припомнила… Его-то и понукать не надо – все сам, даже если и выпимши. Да: и денег своих ни рубля мне не дал, такая жадина! А по ночам чую – Петька кружит вокруг дома, да круги все сужаются… Ага, думаю, подлец, и ты страдаешь! Это-то мне и надо было. И тут по утру Надежда ко мне: Валентина ее привела, девка тоже сильно за нас всех переживала… И говорит мне Надежда: “Отдай мне его, Зоя! – А я спокойно так и брякни. – А бери…”. И что ты думаешь: он ни слова не сказал – погрузил через час свой сундук и уехал обратно. Ну что такое жизнь после этого? Не безобразье одно? Является мой: “Прогнала, Зойка? – Прогнала, Петюшка. – И не думала я, что он такой смирный будет, все ждала: придет ночью с колом здоровенным и порешит нас с Иваном Ивановичем. – Пустишь? – А ты весь пар выпустил? – Весь, Зойка. – Ну, тогда живи”. Поняла? И живем. Может, и бывает у него случаем, а чтоб ночевать не приходил – все, ни-ни. Удивляешься на меня, что я так, ты б небось, ученая, и не подумала так-то: то с одним, то с другим? А я просто живу, просто, что травина… Другой жизни не знаю – да и знать-то, Алюха, не больно хочу: страшно мне становиться жить, вот что, раньше знай живи, а теперь всего бойся: войны, смерти… Да не своей, ты не думай! Вон у меня их сколько, три сына, пятеро внучат… За всех и бойся. А сама что… Оно, может, и легче так-то: раз – и ничего не знаешь.

Аля прилегла на диване; Зоя, сидя рядом, положила руку ей на плечо и легонько, механически гладила, думала о своем. Рука ее была сухонькая, а вся ладошка как сплошная мозоль, Аля невольно поеживалась от царапающего, наждачного ее прикосновения. На мозг Али навалилась свинцовая тяжесть. Она уже ничего не могла понять: где правда, где ложь в этой жизни, и жизнь ли это вообще с точки зрения тех высоких понятий, которые им когда-то пытались привить… Но тут в доме поднялся радостный крик, шум, что-то загремело, застучало, и ворвавшийся к ним в комнату Петр возгласил:

– Подъем, бабы! Сыны нагрянули: сговорились промеж себя и приехали вместях!

Шум был еще на улице, во дворе, все ближе… Ближе…

– Ты-то чего не радуешься? – удивилась Аля.

– Устала я просто, Алюха, вконец устала. Скелетина я, самой противно. Вот возьму да помру скоро…

Аля всхлипнула; Зоя молчала в темноте. Потом длинно вздохнула, и, не поднимаясь, сказала:

– Да и чего – не страшно… Слышишь, Алюха? Не страшно, говорю, хоть верь, хоть нет.

1988

 [Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]

Опубликовано 15.07.05