Геннадий Андреевич Немчинов

ПОРТРЕТ
(РАССКАЗ СТАРОГО ТОВАРИЩА)

Портрет, увеличенный снимок, если этот увеличенный снимок не просто удачен, но передает суть характера, жизни, судьбы, наконец, и лица до мельчайших черточек, за которыми все живое и дышащее – может быть даже и живее ушедших минут по силе напряженья, потому что здесь, на портрете, все избирательнее: минуты особенной духовной и душевной собранности, всего того, что наполняет человека высшей жизнью чувства.

Впервые я заметил это свойство портрета женщины, которую когда-то любил – однажды вечером, в подсиненных зимних ранних сумерках, при незажженном свете и в прохладной, не протопленной комнате, когда и зашел взглянуть именно на портрет: меня просто вдернуло что-то в комнату, что было сильнее меня. Войдя, я сначала посмотрел в окно – в небо, прикрытое невесомой туманно-золотистой, но с синими закраинами дымкой. Эта нежная несостоятельность зимних сумерек с их неуверенными переходами из одного состояния в другое, тона, полутона, слиянья, размолвка цвета… Мне стало невыразимо грустно и до физической боли в сердце жаль времени, умыкающего меня в безвозвратное: эти одинокие часы, без голоса и тепла, без чувственного осязанья человека человеком, в разряженном воздухе холостяцкого дома, без и малого уюта, даруемого женскою рукой и усмиренного женским же глазом душевного хаоса. Я пытался проглотить свое отчаяние, но оно вырывалось из меня, заполняя комнату, дом… – весь мир. Куда я иду и зачем? Где тот свет, без которого все напрасно в этом мире? Есть ли спасение – или же все уже безнадежное, и вместе с временем, безнадежностью всего, что будущее – я теряю и жизнь? Вот эту самую мою жизнь, что отдается в ушах легкими толчками крови и звоном, неслышным, но ощутимым, пульса, вот этой промелькивающей мыслью, заодно с вспыхивающей томительными огоньками памятью – но ведь она прошлое, не будущее? Меня дернуло, как ударом молнии, судорогой всего предпрощального и обреченного на эту глухоту чувств и неразрешимость стремлений.

При этом не оставляла меня и мысль о погибшей любви – Ее портрет висел на стене.

И я отошел от окна. Затем встал так, чтобы Ее портрет оказался прямо перед моими глазами. Вот я посмотрел… – и едва не пошатнулся: на меня был устремлен совершенно живой, то есть насыщенный до пределов возможного жизнью – Ее взгляд, и он говорил: “Бог с тобой, да разве ты не знаешь, что наша любовь не умерла, потому что и не может умереть, ведь ты же продолжаешь меня любить и сам знаешь об этом, а я… Я ушла с любовью к тебе, и, значит, все во мне осталось живым, не подверженным уже никаким случайностям – всмотрись в меня еще пристальнее, и ты поймешь, что это не игра воображения или самовнушение твоих смятенных, напуганных чувств… Ну же, смотри!”.

Я подошел ближе. Она перевела глаза, я это тотчас же заметил, и теперь смотрела на меня уже в упор. Но взгляд ее был в то же время – с той долей тайны и особенной задумчивой тишины, с какой она всегда смотрела на меня в своей той, ушедшей, скрывшейся жизни: она как бы исподтишка испытывала меня, вникая, пытаясь найти во мне, возможно, то, за что и полюбила, сначала приблизив к своему сердцу, затем и отдав его мне безраздельно: без единого слова, в сосредоточенной тишине чувств своих решившись на это – навсегда. Что навсегда – я это понял в ней сразу, в один вечнопамятный июльский грозовой вечер. Мы с ней еще в предгрозовой беззвучности, уже кипящей, но еще не раскалившейся до взрыва тьме, столкнулись на берегу Невы, и за несколько шагов в непроглядности этой и беззвучности – почуяли один другого, кинуло нас друг к другу так, что мы столкнулись и вжались телами – она в меня, а я в нее. Наши руки в порыве же внезапности и резкого счастья сплелись с неистовой силой – как никогда прежде. И она рассмеялась мне прямо в ухо, неудержимо и с той страстью высшей откровенности, которой в обычные минуты всегда старалась избегать, несмотря на мои, бывало, вызыванья этой искренности – словом ли, молчанием, которое она всегда тоже понимала. А тут: “Я так и знала, что вот сейчас, сейчас встречу тебя… Ну просто знала – что столкнемся, понимаешь? И вот!”

Мы перешли с одной набережной на другую, перевалив через хребтину Литейного моста, спустившись по лестнице, очутились на какое-то время в той уже совершенно кромешной и черной тьме, вслед за которой обычно с внезапностью и полыхнет долго-долго собиравшаяся с силами молния. Но она еще копила силы, и даже первые мгновенно-короткие вспышки не будоражили воздуха. Она шла чуть впереди и слегка споткнулась, хотя я и поддерживал ее, мои руки подхватили ее так сильно и цепко, что ее легкая кофтенка вся вздернулась до шеи, и мои ладони оказались на горячей и страстно напряженной голой спине, я ощутил эту страстную и горячую напряженность ее, как удар, но сила ее была в то же время и нежной до беспомощности, а потому мои руки, разбежавшиеся было в неудержимом порыве, замерли сами собой. Но разбег страсти был таков, что мы остановились, как тут же выяснилось, на самой крутой точке берега, над самой рекой. Она вскинула свои руки мне на шею, а затем вся вжалась в меня с такой неистовостью, что я знал: в этот миг она безраздельно и полно моя. Что же меня, нас остановило?.. Потом я множество раз восстанавливал все в памяти. И понял: мне хотелось именно этого, знать, что она моя, не больше. И с бережной страстью длить и длить это состояние, не делая ни шага к конечному, такому простому и вдруг показавшемуся незначительным в сравнении с этим мигом. И я не ошибся – разве дождался бы иначе всего, что было потом? Что все равно ждало нас в будущем? Она произнесла всего несколько слов спокойно, тихо, как-то странно однотонно. С внутренней выверенностью смысла и даже интонаций. Она никогда их более не повторила. Хотя то, что стояло за ними, все нарастало и нарастало у нас, до самых последних ее дней.

Вокруг все озарилось, полыхнул огонь – без жгучей ярости земного, разрушительно-беспощадного. Небесный до первооснов своих. Еще, еще… – и поражающей мощи гром потряс землю. Я не слышал такого грома с детства. А она сказала, по-прежнему вжавшись в меня телом и положив руки мне на шею: “Это нам предупреждение и напоминание, ты понял? Ты слышишь?..”. Я промолчал, не веря в такие предзнаменования, лишь запомнил ее голос, в нем была спокойная констатация, но отнюдь не страх или раскаяние.

И вот: – четверть века с того вечера. Это немыслимо, и невозможно. Я давно уже знаю, что времени нет. Вот сейчас этот миг и эта гроза со мной и во мне – какое там время! Лишь легкий шелест, это ее тень коснулась меня.

И снова смотрю в ее глаза. Лицо ее меняется постоянно, вечером – одно, днем – другое, утром – утреннее. Сейчас я снова гляжу на нее. Глаза у нее слегка разгорелись, и, по-моему, откровенно поощряют меня к нашему общему ушедшему.

Она вскинула правую бровь, ее ровная челочка слегка вспушилась, губы от сдержанно-поощрительной улыбки припухли, как бывало с ней в иные минуты. А на правой щечке заиграла прелестная ямочка. Подбородок отяжелел и кажется излишне большим – это мне всегда нравилось, и она, зная об этом, иногда нарошно чуть-чуть выпячивала его. Ну вот. Она со мной. Я буду вести сейчас с ней наш тайный разговор.

…Мы поговорили. О чем – никому не следует знать. Это только наше. Ее привычные задумчивые, с всегдашней тайною скорбью в глубине глаза сейчас весело искрятся. Я хочу оставить этот разговор и эту ее улыбку, глаза до завтрашнего дня, когда снова буду стоять у ее портрета. До завтра, до завтра, или до встречи во сне. И не думай, что испугаешь меня – не остерегай, как однажды: “А если я напугаю тебя и ты не захочешь, чтобы я снова приснилась тебе…”.

…Она встретила меня на второй день такой откровенной радостью, такой светлой улыбкой – что я ощутил совсем близкие слезы. А когда мне потребовалось выйти в другую комнату, потому что забыл очки, и как-то совсем нечаянно оглянулся – посмотрела с удивленным огорчением: Ну куда же это, только вошел, и… Я кивнул ей: “Сейчас вернусь!”. И сейчас то и дело бросаю на нее взгляд: лицо ее все время в движении, она то улыбается, то вдруг тихая-тихая проступит в глазах грусть. Когда незадолго до смерти она пришла ко мне с лицом потрясенным – перед чем-то чудовищным и невозможным, настигшим ее, едва ли не впервые за все наши годы заплакала. Я подставил ей стул, и она сразу стала опускаться, я не успел отнять руку – села на нее: “Ой, прости… – приподняла слегка тело, с трудом, бросив на меня беспомощно-убегающий взгляд. – Я, знаешь… – назвала она мое имя, – совсем ничего не понимаю, как во сне: у меня что-то случилось… Со мной… – поправилась она. – Вот, посмотри… – она, всегда такая стыдливая, даже и после близости, тут высоко приподняла юбку, – видишь… Все синее – пятна здесь и еще выше, на животе… Что это? – и ответила сама. – Не знаю, это сразу как-то, я даже упала, правда: сознание потеряла. Больше от неожиданности, ну, испугалась тоже, конечно…”. Я стал утешать, совершенно ничего не понимая, больше вверяясь слову и тону, чем правде и знанию того, о чем говорил. Вот сейчас она смотрит на меня с портрета – и улыбка исчезла у нее, как и тогда – обычно она входила ко мне со своей ласково-спокойной, иногда мило-насмешливой улыбкой. А в тот раз не улыбнулась ни разу, да нам обоим было не до улыбок.

И теперь на стене у нее тоже совершенно изменилось лицо. В нем проступила та тень предпрощанья и смирения, которую с внезапностью предвиденья уловил я у нее тогда, но не поверил себе, поскорее прогнав предчувствие: “Ну, что за глупости… Мало ли…”. А надо было поверить – и сказать хоть что-то значительное. Или – сделать? Да только что?

Я боялся снова смотреть на нее, но нечаянно поднял глаза: она опять улыбалась! Своей совершенно живой и везде находящей меня улыбкой, из какого бы угла, с какого места комнаты я не взглянул на нее. Я не помню случая, чтобы она не нашла меня своим взглядом сразу – и были минуты, когда это казалось чем-то сверхъестественным. Порожденным воображением. Пока я не понял, что мы с ней нераздельны и теперь. И тогда я успокоился. Наверное, захоти лишь она – давно могла бы взять меня к себе, но она знает – я ничего, и уже давно, не боюсь, но моя жизнь здесь есть продолженье нашей общей жизни, а потому зачем же торопиться. Посему мы как бы и там и здесь одновременно, и нам открыто то, что объединяет оба мира, тот и этот. Тень и свет: а ведь это одна жизнь, и с этим мало кто теперь поспорит.

И все-таки она улыбнулась один раз, увидев бутылку коньяка, которую мне удалось купить по случаю – была середина перестройки: “Оставь до субботы”. Это был вторник.

Мы вышли в темень. Пахло осенней прелью – это был октябрь, ближе к середине. Теплая прель настоялась в воздухе и слегка пьянила, идти было как-то печально и отрадно в то же время в этом черном и настоянном на осени воздухе. Шли мы медленно: один переулок, второй… Боковая улица. Никого. Лишь наши негромко-приглушенные шаги. Вышли к широкому проспекту. Здесь были огни и сразу проявились мирно взблеснувшие широкие лужи посредине улицы. Мы перешли на противоположную сторону и немного продвинулись далее, по этому же проспекту. Кажется, она совсем успокоилась. Прихватив меня за руку, тихонько и ровно проговорила: “Давай здесь расстанемся. До субботы, да? Я сама приду, жди дома… Примерно в восемь вечера. – Может, немного дальше с тобой? – Нет, дальше одна. – Впрочем, не так! Она всегда говорила не одна, а сама. То есть сказано было так. – Нет, дальше сама.”

И – она сразу растворилась в темноте. Навсегда. Больше я ее уже не видел: через несколько дней она умерла, а я ничего не знал об этом, все ждал субботы. Потом мне пришлось уехать: срочно. Решил – вернусь – и разыщу, хотя этого она очень не любила – всегда сама. Тут у нее были всякие комплексы и опасенья.

Она ушла в ту ночь, чтобы уже не вернуться.

И мне остался лишь этот портрет.

Но портрет-то – живой. Тут я не ошибаюсь. Вот она кивнула мне. Я уловил этот кивок.

Через все, что отделяет ее от меня, – не разделяя, – она смотрит на меня, улыбаясь, поощряя к длящейся этой, вполне живой жизни, насыщая ее своей чистой душой и ясной чуткостью духа.

Портрет в сегодняшний вечер, как и всегда, полон света. И все-таки тайны: ее не разгадать до конца, пока я здесь. Но я буду разгадывать ее изо дня в день.

1987

 [Г.А.Немчинов] [Тверские авторы] [На главную страницу]

Опубликовано 15.07.05