ПРОЛЕТ ТЕНЕЙ
роман
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЛЕНИНГРАДСКИЙ МОТИВ
1 Тальников перешел Дворцовый мост, свернул к стрелке Васильевского острова. Здесь постоял. Вечером, в шесть, они договорились встретиться с Данилиным. Но сейчас еще рано. Что, если съездить к Петьке Рыжичкину? А уже от него – к Данилину. Но тут же отказался от этой мысли: у Петьки наверняка застрянешь, в атмосфере его выверенно-домашней жизни, будет обед, чай с бутербродами, да еще два таких соблазнительных книжных шкафа, в них чего только нет… Виталий еще колебался, а ноги уже понесли его к мосту Строителей. Хотел или нет, но не мог сейчас не думать о прошедших годах: воображение с насильственной наглядностью разворачивало перед ним картины его студенческой жизни и лет, разных состояний души в эти непростые годы его все еще юной жизни. И все, что было сейчас вокруг, напоминало о скором расставании с Питером: Нева, вечный золотистый купол Исаакия, башенка кунсткамеры, промелькнувшая слева, колоннада биржи и ростральные колонны… – все, мимо чего проходил сейчас. А ведь еще были друзья и соседи по койкам общаги, а какая же большая они часть его жизни! Как он теперь, без них?.. Пляж у стены Петропавловской крепости… а все, все вместе, что и есть Питер! Белые ночи и Острова, Петроградская сторона и Большая Подьяческая Петьки Рыжичкина… Катя Тувинцева… Но о ней думать сейчас невозможно, даже если бы и захотел. Никак, никак не поверить, что и с Катей они расстаются уже навсегда. Да что расстаются: расстались. Все просто: Катя вышла замуж. Нежданно-негаданно. Необъяснимо, дико – “… Виталий, я вышла замуж!”. Свернув к проспекту Горького, Виталий прошел еще какое-то время – и остановился, точно его внезапно ударили из-за угла. Он был сейчас так душевно и физически беспомощен, когда человеку кажется, что все в нем ненадежно, беззащитно. Кати Тувинцевой нет рядом. Когда она вышагивала справа от него, “под плечиком”, по ее слову – у него не было сомненья в безусловной принадлежности ему всего мира, во всей его широте и протяженности. Он был легок, самоуверен, светел. И сам понимал, что отблески этого света падали и на людей оказавшихся с ним. Иногда спохватывался, точно предугадывая возможное будущее: “А что, если случится так, что Кати когда-нибудь не будет рядом, вот как сейчас? И я больше не услышу ее голоса, не увижу этого вздернутого носика, прядки жестких рыжеватых волос из-под платочка?..” Но это была такая жуткая мысль, что он тотчас же и с мгновенным облегчением отбрасывал ее. И вот он без Кати. Когда Тальников думал о своем последнем студенческом годе, весь он представлялся ему вихревым: метельный, снежный январь, резкая небесная крупа бьет в лицо в Мраморном переулке… – самый первый день после заново и уже неостановимо вспыхнувшей их любви. Начиналось все на втором курсе, в картофельные дни под Сланцами, но это было что-то еще неопределенно-детское, со всем неизжито-робким и трогательно-беспомощным. Поэтому не погасло – ушло в их глубины на целых два года. И вот январский метельный день, Мраморный переулок, они идут, не успевая подхватывать слова один другого, и свет глаз, прикосновенья рук и плеч, смех и ледяная свежесть ее щеки, когда он вдруг уткнулся в нее носом, неловко целуя, а она вдруг вся извернулась – и подставила свои крупные, раскрывшиеся губы… И вот непостижимое, отчего-то настигшее предчувствие и раньше – свершилось: Катя никогда больше не будет ждать его ни у своей комнаты, ни на Дворцовой набережной, они не будут сидеть рядом в вечерней и зыбкой апрельской тиши на пустынной Кленовой улице. Тальников вздрогнул, оглянулся, ему показалось, что он сказал что-то вслух; но нет, никто не оглянулся. “Виталик, пойми, все случилось помимо меня, я сама ничего не понимаю! Но все, все – понимаешь?! Уже ничего не поправить”. 2 У Тальникова в эту весну и начальное лето складывался свой особый, тайный облик Ленинграда. Он далеко не всегда совпадал с реальным градом Петровым. Существовали два Ленинграда: в его, тайном городе все волшебно преображено, реальные улицы естественно переходят в те, что снились или мерещились почти всегда несколько воспаленному воображению питерского студента. Дворцы, дома в его тайном городе никак не могли принять одного, навечно закрепленного положения, они смещаются, их стены, окна текучи, они постоянно ищут новую форму, меняют окраску стен и крыш, как и скверы, парки, аллеи. И среди этих волшебных домов и улиц, парков – Тальников и Тувинцева, а над их головами всегда клубится молодой весенний воздух: самые счастливые были у них или метельные январские, или апрельские дни. Иногда город тайный и реальный вполне сливаются или же переходят один в другой без всяких затруднений. И теперь Виталий, уже в своем новом состоянии, старался бывать там, где оба города совпадали и где все дышало недавними встречами с Катей: Кронверкский сад – старое питерское название парка Ленина, где они провели столько времени в тесных аллейках, то бродя, то усаживаясь где-нибудь на узкой скамье, а под ногами – красноватая от толченого кирпича земля. Круженье улиц у Таврического сада. Адмиралтейская набережная – и Фонтанка, обычно напротив Инженерного замка. С некоторых пор Тальникова все сильнее затягивала Петроградская сторона. Началось все полтора месяца назад, после разрыва с Катей. В сущности, ему тогда просто некуда было кинуться. Разве к Данилину или Рыжичкину, но их тоже было трудно видеть, все эти взгляды, невольные слова, воскрешающие недавнее их общее с Катей. И ему было легче среди таких людей, которые его почти или вовсе не знали, в общежитии-то лишь ночевал. Он жил какими-то рывками, от часа к часу. Примерно такой жизнью жили и двоюродная сестра Тальникова Нора и ее подруги. И все чаще, особенно в последний месяц, Виталий шел на улицу Красного курсанта. Вот и сейчас – свернул с проспекта Горького на Введенскую. Шел Введенской, а вспоминался почему-то Большой проспект первой встречи с ним: с поезда сразу сюда, к Норе, больше и некуда было в Ленинграде. И так ясно помнилась черная, сжатая с боков белыми вечерними огнями узкая лента проспекта. Было, наверное, часов десять вечера, когда он добрался тогда сюда, и все здесь дышало постепенно затухающим движением. Он тогда остановился, зачарованно оглядывая огнистую даль улицы, подымая лицо кверху… – а каково здесь небо? А там – в черном клубившемся небе неровно, туманно перемещались звездочки, и ему показалось, что в этом движении есть что-то сближающее, объединяющее в единое целое небо и землю. И это чувство- впечатление он до сих пор слышал в себе. И всегда же помнил родственно-близкий, такой приветливый голос Норы: – Таличка приехал! – и знал, что всегда будет ей благодарен за этот голос в первый же его вечер в Ленинграде. Потом уже, особенно в этот последний студенческий год, когда стал часто бывать на Петроградской, узнал, какую совершенно удивительную и абсолютно непредсказуемую жизнь ведут Нора и ее подруги. Все они были блокадницы, почти все побывали замужем и развелись, вместе и работали в большой типографии Печатный двор. Сейчас, направляясь на улицу Красного курсанта, Виталий с каким-то отстраненным чувством прислушивался к себе – как к постороннему человеку, которого интересно бы понять в его побужденьях и мыслях. И с холодным пренебреженьем думал: “Оставили тебя… Оставила женщина, которая говорила, что любит. Значит, мой милый, ничего-то ты не стоишь…”. Это не мешало ему идти быстрым, сильным шагом, распахнутый серый пиджачок был как парус, и он скорее летел, чем шел. И не оставляло чувство разрушения всех отлаженных за студенческие годы связей – друзья, товарищи, приятели, просто коллеги-однокурсники оставались позади. И эти улицы тоже. Все, что составляло великую общность в эти годы: люди и улицы. Даже и воздух, налетавший ветерок уже не принадлежали ему – все оставалось в Питере навечно. И эта новая мысль тоже подгоняла его. На углу Введенской – Большого с правой стороны был полуподвальный продовольственный магазин. Там работала одна из подруг Норы, Бэлка – лишь две ее петроградских подруги не работали с ней в типографии, продавщица Бэлка и парикмахерша Лилька. Спустившись в магазин, пошел к отделу Бэлки: первый, развернутый прямо к входу. И – тотчас, усмехнувшись, услышал самоуверенно-небрежный голос Бэлки: – Ладно-ладно, это мы быстренько, дядя! – это “дядя” всегда звучало у нее, если уж кто-то сильно не нравился ей, и она желала поскорее избавиться от надоедливого покупателя. В белом халатике, кружевной наколке-короне на коротких темно-русых волосах, броско поводя бедрами, с экономной уверенностью передвигаясь по своему отделу, самоуверенно и горделиво хмурясь, Бэлка работала между тем быстро, четко и как бы совершенно машинально – стиль опытных продавцов. – Приветик, Виталий… – кинула, не удивляясь. – К Норке? Чего возьмешь? – Дай бутылку портвейна. Ты придешь? – Прибегу. К Лильке загляни по дороге, она ж тебе прическу обещала. Держи, – бутылка на лету была мгновенно укутана в податливо хрустнувшую оберточную бумагу… – А эту, – еще один летучий хруст, – от меня. Валет, эй! – продавцу-соседу. – Триста грамм сыру Виталику! – Ничего не говоря, сосед по прилавку кивнул. – Еще возьми колбаски… Три пива… Данилин будет? – Будет. И Рыжичкину позвоню. – Но Бэлка уже, кажется, забыла о нем, кивая кому-то и принимая заказ, – это тоже не только необходимость, но и манера. Парикмахерская, где работала Лилька, на правой стороне Большого, уже недалеко от Красного курсанта. Вот и широкое окно. Поуняв мягкие световые блики в глазах, Виталий различил за окном силуэт двигавшейся Лильки. Вошел. Повернувшись к нему, Лилька крикнула: “Счас!”. Повела подбородком на еще занятое кресло. Отряхнув плечи и спину своего клиента, встряхнув салфетку, направила в лицо ему дымно ударившую, резко запестревшую в воздухе струю одеколона. Курсантик-клиент вздрогнул, блаженно заежился, задвигался, прикрыв глаза. – Все. Иди. Но курсант, бедняга, еще переминался у порога, даже когда Виталий сидел в кресле – ожидая чего-то, поглядывая на Лильку. Возможно, хотел сказать что-нибудь, попросить, может, о свидании… Впрочем, с Лилькой такие истории случались сплошь и рядом, почему-то всем тотчас, по ее манере обращения, вообще свойскости поведения и разговора, казалось – все, тут дело выгорит, тогда как это было очень обманчивое впечатление, несмотря на житейские опыты Лильки. – Ну? Ты чего?.. – бросила, глянув на морячка-курсанта. – Все, я сказала. – Я… это… бриться через день зайду. Лилька, бросив на него иронично-прицельный взгляд, кивнула: – Ладно, приходи… Если денег не жалко. – И забыла о нем. Она и с Виталием была такой же. Но с некоторых пор, и Виталий почувствовал это, Лилька вела себя с ним совсем не так, как раньше, даже когда стригла. Стараясь подражать Бэлке в обращении, манере разговора, она была все-таки совсем другой. Бэлке совсем не нужно было резко двигаться, говорить отрывисто, с нажимом, как бы тыкая себя под нос человеку – вот я какая, понял, – и при этом проверяя впечатление, что немедленно же и снижало воздействие этих манер на тех, кто хоть немножко уловил ее характер. Но чуялось в ней и другое: всегдашняя готовность к отзывчивости, пониманию, движению всего, что в ней уцелело еще доброго и ласкового – тебе навстречу. Она была повыше всех в компании Норы, кроме разве Ларисы, которую они звали принцессой. Пепельные подвитые волосы, серые с редкими голубыми огоньками глаза, тонкая талия, но крутые, распиравшие юбчонку бедра… – Сиди спокойненько! Убери ноги! – говорила Лилька, двигаясь вокруг Виталия. Она касалась его своей небольшой мягкой грудью, пощелкивала ножницами над ушами, и это равномерно-неостановимое пощелкиванье быстрее гнало кровь; встав между его ног, распирая их коленями, дышала ему в лицо своим телом, и жар ее сливался с его жаром. В глазах у нее, когда она мягким движением кулачка подкидывала его голову, а потом выравнивала ее прохладным и цепким сжатием пальцев, так нестерпимо играли огоньки, что его глаза, уставленные навстречу, начинали кружить в глазницах. Кажется, даже мозг трясло и лихорадило. Но самое главное, ему все время казалось, что Лилька, делая свое дело, каждый раз что-то все настойчивее внушает ему. И с каждым же разом он все определеннее слышал в себе некий близившийся час. Это было настолько ясно, что вот-вот, и неизбежное случится. Наконец, сильно огладив его голову ладонями, так что он через ее пальцы узнал все выступы и неровности своего черепа, причесав, наодеколонив, Лилька резко сдернула с него салфетку. И, упруго прижав его бедром к креслу, нагнувшись, пошарила в тумбочке. – Держи. Мой вклад. Через час буду – моя смена кончится. В авоське, которую сунула ему, были какие-то сверточки и бутылка вина. 3 Вот и улица Красного Курсанта, угловой дом. Третий этаж. Квартира семнадцать. Все здесь привычно. Но и здесь, как везде теперь в Ленинграде, не оставляло это чувство прощанья: это все уходит, уходит, уходит. – А, Таличка! – своим быстрым, поспешающим голосом встретила его Нора. Невысокая, ладненькая, приветливая не словами или взглядом, но всем своим существом, Нора была уже явно под градусом… А мы, Таличка, уже гудим, у Катьки день рождения. Заходи! Из-за двери слышался патефон и девичьи высокие голоса. Заезжанная до невозможности пластинка с “Чубчиком” Лещенко все еще служила этой компании. Нора распахнула дверь. Стол был придвинут к самому окну, на нем – бутылки, закуски и хрипевший патефон. Сизый дым висел под высоким потолком. Катька в красной шерстяной кофте, рыжие волосы вздернутые, взбитые, высокая Лариска, красавица-принцесса, томная, голубоглазая, нарядная, демонстративно прижимаясь друг к ругу, танцевали. – От Бэлки и Лильки! – торжественно провозгласил Тальников, – и чуть поскромнее добавил. – И мой вклад. – Компания ответила одобрительными взглядами. – Счас Данилин придет, звонил, – кинула Нора. – Я хочу Рыжичкину позвонить. – Звони. В комнате Норы было проще некуда: кровать, тахта, круглый стол и широкий платяной шкаф. Все. Еще на кухне зеленая и белая кастрюли да кое-какая посуда. В платяном шкафу болтались на плечиках два платья да черная юбка и жакетик. Мужская одежда исчезла в прошлом году, когда незадачливый супруг Норы подрался с кем-то на троллейбусной остановке и оказался далеко на севере. А перед этим он успел, поссорившись с Норой, забрать свою одежонку и перебраться к какой-то девице, которая о нем тотчас забыла. Зато Нора теперь раз в месяц стучала молотком, забивая очередную посылку неверному мужу. А иной раз, случалось, и поплачет о нем. Что не мешало ей быстренько сдружиться с неприятным, на взгляд Виталия, типом, небрежно-щеголеватым и ругавшимся с противно-затейливой, явно нарочитой пестротой. Стоило ему оказаться в их компании, как глаза у этого типа разгорались сразу на всю Норкину компанию, и выйдет она хоть на кухню – тут же пристает к Бэлке или Лариске. Компания его терпела из-за Норки, но слышал бы этот тип, как прохаживались на его счет подружки! И прозвище у него было: Метелка, за широкие и длинные брюки. – Зачем пол-то метешь? Скоро Метелка придет! – кинет иная подружка Норе, если та вдруг возьмет веник в руки. Нора тоже была не промах – и помимо Метелки у нее в запасе был еще Петька Рыжичкин. Сначала прибыл Данилин – с прищуренным взглядом светлых, постепенно разгоравшихся глаз: как будто их сильно начинало подсвечивать что-то изнутри. Тальников, уже выпив и танцуя с Лариской, прижимавшейся к нему плоским твердым животом, догадывался, что Артем весь в напряжении: не упустить бы Лариску. Артем знал, что у Виталия нет к ней никакого мужского интереса, и не уставал удивляться этому. У Лариски разошелся шов ее бледно-лиловой юбки на бедре, и глаза Данилина не отрывались от упруго и четко белевшей полоски тела. Неулыбчивый, широкое лицо в легкой испарине, ноздри хищно и жадно раздувает сильное дыхание, и возбужденье его так очевидно, что все замечают это и, переглядываясь, незаметно усмехаются. В эти минуты Данилин, обычно не привлекавший женского вниманья, был почти красив – напряженной и страстной красотой не скрываемого желанья, опалившего и странно облагородившего его, вместо того, чтобы оттолкнуть, как это случается порой. Лариска, и не глядя на него, кружась с Виталием, уже вся была ожидание, об этом говорил в ней каждый нерв, и то, как она подпевала пластинке, как встряхивала своей золотой головкой, как метали синие стрелы ее тоже распылавшиеся глаза. Появившийся вслед за Данилиным увесисто-румяный, близорукий Рыжичкин, солидно пофыркивал, сидя на тахте, с откровенным удовольствием и плотоядностью обнимал Нору за податливую талию. Его самодовольство и уверенность в ближайшем будущем вызывала добродушные ухмылки честной компании. Затем снова сидели за столом. Лариска уже переместилась к Данилину, и он что-то шептал ей в раскрасневшееся ушко. Виталий сидел рядом с Лилькой. Хуже всех было рыжей Катьке, все злей задиравшей Данилина через стол: ведь именно с ним она первой из всех погуляла, а теперь нате вам… – Кривоногий… – шептала, скорее шипела Катька, глядя на Данилина, а он, посмеиваясь, делал вид, что не видит и не слышит ее. Норка, отвлекшись от Рыжичкина, что-то сказала ей тихо и внушительно, сильно нахмурясь: наверное, призвала не портить компанию, и Катька покорно замолчала, отвернувшись от коварного Артема. Кончилось тем, что она быстро напилась и ее уложили спать, освободив тахту, и лицо Катьки стало тотчас таким молодым, жалобно-беспомощным, что отчего-то стыдно и больно было смотреть на него. Прибежавшая Бэлка быстро оживила присмиревшую было компанию, и все зашумело с удвоенной силой. И только ночью закончилась эта пирушка. Нора уехала с Петькой на Большую Подьяческую, Лилька уже где-то в середине вечера вполне спокойно сказала Тальникову: “Ко мне сегодня поедем…” – и они тоже отбыли. Бэлка, закрывая за ними дверь, зевая и потягиваясь по-кошачьи, недовольно протянула сквозь зевок: – Придется с Катькой спать на тахте, а этот твой Данилин с Лариской на кровати развалятся, вот так и знай… Бутылку портвейна я за шкаф спрятала, будет чем утром похмелиться. Ну, Лилька, утешь студентика! – вдруг весело подмигнула она подруге на прощанье. – Сама знаю, что делать… – сердито откликнулась Лилька, и они отбыли на ночь. Малая Нева под Тучковым мостом, сиренево густея в разреженном воздухе, никак не отпускала взгляд. В ней тоже чуялось что-то прощальное. Они долго шли, потом ехали в полном молчании. На Старо-Невском нырнули в глухой и мрачно-темный тоннель, миновав его, свернули вправо и стали подыматься мрачной лестницей. На втором этаже перед дверью Лилька долго возилась с ключами. Наконец, дверь открылась. Большая комната слабо синела. Многозначительная тишина охватила Виталия, все тело ознобно и чутко отозвалось на нее. Лилька рывком сбросила свой жакетик, швырнула на диван. – Я на диване сплю, но лучше на кровать сеструхи ляжем. – И это ляжем , объединившее их уже с безусловностью, наполнило Виталия предощущением всего предстоящего.– Раздевайся: спать надо, – приказала Лилька. И сама с небрежной сноровкой стала сбрасывать все свои женские вещички, одну за другой бросая на диван с озадачивавшей спокойной последовательностью движений. Затем, прогнув спину, отвернула одеяло и сильно взбила подушки, бедра ее при этом в смутно-сиреневом свете с мощной плавностью играли, не отпуская взгляд и наполняя торжествующей силой. – Ты слушайся меня… – сказала ему в постели с неожиданной тихой лаской в голосе. – И не торопись. Уже полным утром, когда все было в резкой отчетливости и проявлено до мельчайших черточек в этой комнате, Лилька, проснувшись и ощутив его руку, сильно придвинулась к нему, рывком обхватила… И снова все было в горячем и зыбком безумье. Потом они сидели за столом, и перед едой Лилька сказала не без строгости старшей: – Я, студент, никогда не похмеляюсь, как Бэлка с Норкой – гиблое дело. И тебе не советую. Но если хочешь – у меня есть… – и вопросительно приподняла брови. – Налей! – приказал он совсем другим голосом, чем говорил с ней вчера. И когда затем Невским, потом Садовой, проспектом Римского-Корсакова спешил к Петьке Рыжичкину – веселый хмель нес его над землей, и он, не чуя своего тела, а только понимая его невесомую легкость, наслаждаясь своей мужской уверенностью – все подгонял, подгонял себя куда-то, к чему-то, совсем не имеющему прямой связи с Большой Подьяческой. Может быть, это уже будущее начало втягивать его в себя?.. 4 Весь день прошел у Рыжичкина. Он обязательно бывал здесь раза три в месяц, в тишине и покое однообразно-выверенной, домашней жизни, откровенно наслаждаясь этой ясной, простой определенностью быта и всего житейского существования Петра. Его угловая комната в огромной коммуналке так располагала к негромкому дружескому разговору. Прочитанные книги, театр, музыка, в которой Петр не просто разбирался, но с молодых лет жил ею, отец и мать были музыканты. Когда не было Полины Ильиничны, незаметно в их разговоры являлись и женщины. Рыжичкин был и скрытен, и осторожен, и Виталий про себя, ничем не выдавая этого, жалел его, помня об их комнате общежития, где все откровенно, в высшей свободе постоянного общения, неразрывность жизней как норма бытия. С этой точки зрения, как думалось ему, жизнь Петра ущербна, неполноценна. Мать Рыжичкина уже недели две была в командировке, и в эти дни они наслаждались свободой. Пусть Полина Ильинична никогда не стесняла их ни в чем, а все-таки не то… Солидно откашливаясь, Петр сочинял закуску. В своей широченной, зеленой в белую полоску пижаме, он тыкался в разные углы комнаты, искал одно, другое, привыкнув к полной зависимости от матери. – М-да-с, Виталий Алексеевич, батенька… Тут есть где-то некая жидкость, о которой мама, по-моему, просто забыла… – говорил он, нашаривая что-то таинственное в стареньком буфете у окна. Его пухлая, испещренная коричневыми пятнышками рука двигалась и неторопливо, но и не без нервно-возбужденного подергиванья, с трудом удерживаемого. Он вынимал тарелки, раздвигал чашки, тычась носом в буфет. – Где же сия колбочка, нам весьма было бы пользительно-с воспользоваться ею сегодня, для подъема-с всех наших физических, а заодно и духовных сил… А также дабы привести в равновесие то, что называется душой. И что мы, как я предполагаю, основательно вчерашней утекшей ночью потревожили… Так? Или я ошибаюсь, милостивый государь? Позволив себе, хм-с… И так далее. Виталий отзывался на сентенции Петра благодушным смехом, лежа на диване. Давно уже он не испытывал такого странного покоя. Пожалуй, с тех пор, как узнал о замужестве Кати. Что ж. Ничего теперь не поправишь. Что-то навсегда отмерло в нем, часть души оглохла. А все равно, как видно, выздоровленье началось. Почти два месяца сделали свое дело. Он и слушал Петьку, и читал “Швейка”, поглаживая желтый переплет, вглядываясь в иллюстрации. Швейк и вольноопределяющийся Марек, сидя рядом, обнявшись, распевают на гауптвахте. И вдруг захохотал на своем диване, громко, захлебываясь, неудержимо. – Что-с так? – ничуть не удивился Рыжичкин. – Выходит, веселая ночка была у Лилечки? – Швейк… – все так же смеясь, откликнулся Тальников. Петр оглянулся, уже держа в руке нечто, похожее на колбочку. – А, бравый солдат… Великолепное чтение – и ко времени. Ну-с, вот она… В сем пропылившемся насквозь сосуде – чистейший спиртус… А потому, с Божьей помощью… И, слегка разбавив спирт, они выпили, стоя у окна, чокнувшись с торжественными минами, медленными глотками. А солнце с Воскресенской улицы, уже предвечерне-усталое, потому что незаметно прошел весь день в лениво-благодушном лежанье и разговорах, иронично усмехалось при виде этих студентов, которые вполне серьезно полагали сейчас, что им принадлежит решительно все в этом мире. Даже и оно, светило извечное: “Ишь ведь… – развеселясь, думало солнце. – Ну, пусть их…”. Хотелось говорить о чем-то долго, значительно, но вместо этого Петр совсем уже неожиданно свесил голову – и произнес серьезно, длинно вздохнув при этом: – Да, батенька Виталий Алексеевич, – вот и прощанье скоро… – и положил свою пухлую ладонь Тальникову на плечо. 5 Стояли первые дни июля. В сущности, все было позади: экзамены, вручение диплома, банкет их группы с преподавателями, проводы почти всех однокурсников. Виталий задержался из-за Данилина, которому делали операцию по удалению аппендицита. Поздним вечером вышел к Кировскому мосту. Мост был пустынен – над фиолетово-лиловой, замершей в истоме Невой. Только далеко впереди, уже миновав середину, плыло точно по воздуху белое платье. И Тальникова бросило за ним, как за чем-то самым живым и необходимым сейчас в мире! Он бежал, нагоняя платье, а оно, чуя погоню, ускорило свой полет. Ближе, ближе… Уже хорошо стала видна и тоненькая девичья фигура. Тальников настигал девушку, как будто она была всем, что он терял здесь, в великом городе его юности! Скорее… Скорее! Девушка оглянулась, поняв, видимо, что не уйти. Но самое удивительное и растрогавшее его – сразу вслед за испугом в глазах ее – успокоенье и легкая улыбка: что она поняла в нем, отчего тотчас перестала бояться настигшего ее мóлодца, стоило увидеть его?.. – Что же вы так, одна… – пробормотал он, потому что объяснить свой бег ничем и никогда просто не смог бы. Она молчала, все так же улыбаясь. И тогда он добавил, уже твердо: – Простите, я ухожу. Мне… обратно. – И, кивнув ей, слыша, как чугун глуховато и коротко отдается под ногой, освежаясь глубоким дыханием спокойной Невы, повернул. Девушка. Белое платье. Нева… |