Смирнов А.А. о драме "Эрнани" Виктора Гюго

Несколько недель тому назад автор этой драмы писал по поводу ранней смерти одного поэта:

“.. .В наше время литературных схваток и бурь, кого должны мы жалеть,— тех, кто умирает, или тех, кто сражается? Конечно, грустно видеть, как уходит от нас двадцатилетний поэт, как разбивается лира, как гибнет будущее. юного существа; но разве покой не есть также благо? Не дозволено ли тем, вокруг кого беспрерывно скопляются клевета, оскорбления, ненависть, зависть, тайные происки и подлинное предательство, всем честным людям, против которых ведется бесчестная война, самоотверженным людям, желающим, в сущности, только обогатить свою Родину еще одной свободой, свободой искусства и разума, трудолюбивым людям, мирно продолжающим свой добросовестный труд и, с одной стороны, терзаемым гнусными махинациями цензуры и полиции, а с другой стороны — слишком часто испытывающим на себе неблагодарность тех самых умов, для которых они работают,— не позволительно ли им с завистью оглядываться порой на тех, кто пал позади них и спит в могиле? “Invideo,— сказал Лютер на кладбище Вормса,— invideo, quia quiescunt”.

Но что из того? Будем мужаться, молодежь! Каким бы тяжким ни делали нам настоящее, будущее будет прекрасно.

Романтизм, так часто неверно понимаемый, есть, в сущности говоря,— и таково правильное его понимание, если рассматривать его только с воинствующей стороны,— либерализм в литературе. Эта истина усвоена почти всеми здравомыслящими людьми, а их немало; и скоро,— ибо дело далеко уже подвинулось вперед,— либерализм в литературе будет не менее популярен, чем либерализм в политике. Свобода искусства, свобода общества — вот та двойная цель, к которой должны единодушно стремиться все последовательные и логично мыслящие умы; вот то двойное знамя, под которым объединяется, за исключением очень немногих людей (они еще поумнеют), вся нынешняя молодежь, такая стойкая и терпеливая; а вместе с нею — возглавляя ее — и весь цвет предшествовавшего нам поколения, все эти мудрые старики, признавшие,— когда прошел первый момент недоверия и присматривания,— что то, что делают их сыновья, есть следствие того, что некогда делали они сами, и что литературная свобода — дочь свободы политической. Этот принцип есть принцип века, и он восторжествует.

Сколько бы ни объединялись разные ультраконсерваторы,— классики и монархисты,— в своем стремлении целиком восстановить старый режим как в обществе, так и в литературе,— всякий прогресс в стране, каждый успех в развитии умов, каждый шаг свободы будет опрокидывать все их сооружения. И в конечном итоге их реакционные усилия окажутся полезными. В революции всякое движение есть движение вперед. Истина и свобода обладают тем удивительным свойством, что все совершаемое как для них,. так и против них одинаково служит им на пользу. После стольких подвигов, совершенных нашими отцами на наших глазах, мы освободились от старой социальной формы, как же нам не освободиться и от старой поэтической формы? Новому народу нужно повое искусство. Отдавая дань восхищения литературе эпохи Людовика XIV, так хорошо приноровленной к его монархии, нынешняя Франция, Франция XIX века, которой Мирабо дал свободу, а Наполеон могущество, сумеет, конечно, создать свою собственную национальную литературу”.

Да простят автору этой драмы, что он цитирует самого себя; его слова так мало обладают свойством запечатлеваться в умах, что ему часто нужно повторять их. Впрочем в наши дни, может быть, и уместно снова предложить вниманию читателей эти две воспроизведенные выше страницы. Не потому, чтобы эта драма сколько-нибудь заслуживала прекрасное наименование нового искусства или новой поэзии, вовсе нет, но потому, что принцип свободы в литературе сделал сейчас шаг вперед, потому, что сейчас совершился прогресс, не в искусстве,— эта драма — вещь слишком незначительная,— но в публике, потому что, по крайней мере в этом отношении, осуществилась сейчас часть предсказаний, которые автор дерзнул сделать выше.

Было в самом деле рискованно так внезапно переменить аудиторию, вынести на сцену искания, доверявшиеся до сих пор только бумаге, которая все терпит; публика, читающая книги, очень отличается от публики, посещающей спектакли, и можно было опасаться, что вторая отвергнет то, что приняла первая. Этого не случилось. Принцип литературной свободы, уже понятый читающим и мыслящим миром, был в столь же полной мере усвоен огромной, жадной до чистых впечатлений искусства толпой, наводняющей каждый вечер театры Парижа. Этот громкий и мощный голос народа, напоминающий глас божий, повелевает впредь, чтобы у поэзии был тот же девиз, что и у политики: терпимость и свобода.

Теперь пусть родится поэт! Для него есть публика.

Что же касается этой свободы, то публика требует, чтобы она была такая, какой она должна быть, чтобы она сочеталась в государстве с порядком, в литературе — с искусством. Свобода обладает свойственной ей мудростью, без которой она не полна. Пусть старые правила д'0биньяка умирают вместе со старым обычным правом времен Кюжаса,— в добрый час; пусть на смену придворной литературе явится литература народная,— это еще лучше, но главное, пусть в основе всех этих новшеств лежит внутренний смысл. Пусть принцип свободы делает свое дело, но пусть он делает его хорошо. В литературе, как и в обществе, не должно быть ни этикета, ни анархии,— только законы. Ни красных каблуков, ни красных шапок.

Вот чего требует публика, и требует настойчиво. Мы же, из уважения к этой публике, так не по заслугам снисходительно принявшей наш опыт, предлагаем ей теперь эту Драму в том виде, как она была представлена. Придет, быть может, время опубликовать ее в том виде, как она была задумана автором, с указанием и объяснением тех изменений, которым она подвергалась ради постановки. Эти критические подробности, быть может, не лишены интереса и поучительны, но теперь они показались бы мелочными; раз свобода искусства признана и главный вопрос разрешен, к чему останавливаться на вопросах второстепенных? Мы, впрочем, вернемся к ним когда-нибудь и поговорим также весьма подробно о драматической цензуре, разоблачая ее с помощью доводов и фактов; о цензуре, которая является единственным препятствием к свободе театра теперь, когда нет больше препятствий со стороны публики. Мы попытаемся, на свой страх и риск, из преданности всему тому, что касается искусства, обрисовать тысячи злоупотреблений этой мелочной инквизиции духа, имеющей, подобно той, церковной инквизиции, своих тайных судей, своих палачей в масках, свои пытки, свои членовредительства, свои смертные казни. Мы разорвем, если представится возможность, эти полицейские путы, которые, к стыду нашему, еще стесняют театр в XIX веке.

Сейчас уместны только признательность и изъявления благодарности. Автор приносит свою благодарность публике и делает это от всей души. Его произведение, плод не таланта, а добросовестности и свободы, великодушно защищалось публикой от многих нападок, ибо публика тоже всегда добросовестна и свободна. Воздадим же благодарность и ей, и той могучей молодежи, которая оказала помощь и благосклонный прием произведению чистосердечного и независимого, как она, молодого человека! Он работает главным образом для нее, ибо высокая честь — получить одобрение этой избранной части молодежи, умной, логично мыслящей, последовательной, по-настоящему либеральной и в литературе и в политике,— благородного поко--ления, которое не отказывается открытыми глазами взирать на истину и просвещаться.

Что касается самого произведения, то автор не будет о нем говорить. Он принимает критические замечания, которые делались по поводу этой пьесы, как самые суровые, так и самые благожелательные, потому что из всех них можно извлечь пользу. Автор не дерзает льстить себя надеждой, что все зрители сразу же поняли эту драму, подлинным ключом к которой является “Romancero general”. Он просил бы лиц, которых, быть может, возмутила эта драма, перечитать “Сида”, “Дона Санчо”, “Никомеда” или, проще сказать, всего Корнеля и всего Мольера, наших великих и превосходных поэтов. Это чтение,— если только они заранее учтут, насколько неизмеримо ниже художественное дарование автора “Эрнани”,— может быть, сделаем их более снисходительными к некоторым сторонам формы или содержания его драмы, которые могли покоробить их. Вообще же еще не настало, быть может, время судить об авторе. “Эрнани” — лишь первый камень здания, которое существует в законченном виде пока что лишь в голове автора, а между тем только совокупность его частей может сообщить некоторую ценность этой драме. Быть может, когда-нибудь одобрят пришедшую автору на ум фантазию приделать, подобно архитектору города Буржа, почти мавританскую дверь к своему готическому собору.

Пока же сделанное им очень незначительно,— он это знает. Если бы ему даны были время и силы довершить свое творение! Оно будет иметь цену, лишь поскольку оно будет доведено до конца. Автор не принадлежит к числу тех поэтов-избранников, которые могут, не опасаясь забвения, умереть или остановиться, прежде чем они закончат начатое ими; он не из тех, что остаются великими, даже не завершив своего произведения,— счастливцев, о которых можно сказать то, что сказал Вергилий о первых очертаниях будущего Карфагена:

.. .Pendent opera interrupta, minaeque Murorum ingentes.

А.А. Смирнов

На главную страницу